ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ. ГОДЫ ТЕРРОРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ. ГОДЫ ТЕРРОРА

Вокруг «Сараевского убийства»

В грустном умонастроении я бродил в один из осенних дней 1928 г. по коридорам редакции «Ленинградской правды», терзаясь вопросом, куда идти и что делать в будущем, когда случайная и неожиданная встреча в редакции с доцентом П.П.Щеголевым перевернула еще раз мою судьбу.

П.П.Щеголев был сыном известного историка Павла Елисеевича Щеголева. Щеголев-отец был историком общественных движений в России. Он был редактором журнала «Былое» и многотомной публикации «Падение царского режима». Он был автором исследования «Дуэль и смерть Пушкина», изданного в 1923 г., и, вместе с писателем А.Н.Толстым, одним из авторов знаменитой пьесы о Распутине «Заговор императрицы», несколько лет не сходившей со сцены театров в советской стране.

П.П.Щеголев-сын был аспирантом, а затем доцентом у академика Е.В.Тарле в университете. В «Ленинградскую правду» П.П.Щеголев был приглашен (конечно, в пику мне) писать еженедельные обзоры о международном положении. Рабинович хотел иметь в качестве автора таких обзоров «научное имя». Обзоры П.П.Щеголева были солидны, академичны и своей добротностью не вызывали никаких сомнений у редакции.

Я был знаком с П.П.Щеголевым еще раньше, как потомок семьи, члены которой были друзьями Пушкина, (а Идалия Полетика, жена А.М.Полетики, была его врагом и немало способствовала гибели поэта). П.П.Щеголев знал, что я окончил два факультета и изучаю историю подготовки мировойвойны 1914-1918 гг.

Естественно, что наш разговор начался с вопроса П.П.Щеголева, как идет моя работа. Я ответил, что занимаюсь сейчас Сараевским убийством.

– Вот как? А каковы ваши выводы о нем? – спросил Щеголев.

– Конечно, сербское правительство знало заранее о подготовке Сараевского покушения и дало ему возможность совершиться. Сербия виновна в этом.

– Что вы говорите! А вам известно, что академик Тарле категорически отрицает осведомленность и тем более соучастие сербского правительства в подготовке Сараевского убийства?

– Не понимаю, как Тарле мог придти к такому выводу. На основании каких источников он отрицает то, в чем признаются сами сербы?

– Но ведь в журнале «Историк-марксист» сейчас идет полемика по вопросу о том, знало ли сербское правительство заранее о подготовке Сараевского покушения. Вы знакомы с журналом?

– Что вы, Павел Павлович! Таких идеологически высоких изданий я не читаю, – ответил я.

– В последних номерах «Историка-марксиста» напечатаны возражения Покровского, ответ Тарле и другие материалы."

Через неделю мы снова встретились в «Ленинградской правде» и П.П.Щеголев прежде всего спросил меня: «Прочли ли вы „Историк-марксист“? Кто прав – Покровский или Тарле?»

Я ответил, что более прав Покровский и совершенно не прав Тарле. Но вся полемика производит странное впечатление: обеим сторонам неизвестны самые важные и решающие материалы об осведомленности сербского правительства о подготовке покушения.

И тут по просьбе П. П. Щеголева, для которого мои слова были совершенной новостью, я рассказывал ему почти целый час о тайнах подготовки Сараевского убийства. Наконец, он спросил:

– Вы могли бы сделать доклад об этом? Я поговорю с Г.Зайделем и узнаю его мнение.

На следующий день П.П.Щеголев сказал мне, что Зайдель, директор Ленинградского отделения Института марксизма-ленинизма (будущая Коммунистическая Академия) хочет поговорить со мной.

Я отправился к Зайделю, захватив с собой часть перепечатанной на машинке главы «Сараевское убийство как повод к мировой войне». Зайдель слушал меня с полчаса, а затем попросил меня дать ему мою рукопись, чтобы он мог внимательно ознакомиться с моими материалами. Когда через два дня я снова зашел в Институт марксизма-ленинизма, Зайдель вернул мне рукопись и сказал: «Мы решили поставить ваш доклад о Сараевском убийстве, ввиду его значимости, на открытом пленарном заседании Института. На заседание будут приглашены все наиболее видные историки Ленинграда, в том числе и академик Е.В.Тарле. Возможно, что кое-кто приедет и из Москвы. Будет человек двести. Вы уверены в себе? Не боитесь возражений Тарле? В противном случае не стоит делать доклад».

Но я был научный пролетарий, и мне нечего было терять, кроме своих цепей…

Мой доклад состоялся в назначенный срок. О нем были напечатаны объявления в газетах. Большой зал Института (он находился на Невском между Набережной Мойки и улицей Герцена – бывшей Большой Морской) был переполнен. Тарле сидел в первом ряду сбоку, так что я мог видеть его все время и судить по его лицу о его впечатлении о докладе. Г. Зайдель представил меня ему как докладчика.

Мой доклад продолжался два часа. Я ни с кем не полемизировал, ни разу не назвал имен М.Н.Покровского и Е.В.Тарле, а просто излагал факты – фактический ход событий и мои оценки их. Публика смотрела не столько на меня, сколько на Тарле, хотя его имени я ни разу не упомянул. Тарле краснел и бледнел, но старался сохранить величавую осанку.

Председатель собрания Г.Зайдель поблагодарил меня. Аплодисментов не было: публика, ошарашенная моими «сенсациями», угрюмо разошлась, толкуя о «сербских зверствах».

С этого дня началась новая, вторая по счету фантастически неправдоподобная сказка моей жизни.

Через неделю после доклада.я получил письмо со штампом редакции «Историк-марксист». Секретарь редакции журнала любезно просил меня прислать копию доклада, сделанного мной в Институте марксизмаленинизма. В Москве слышали о моем докладе, и редакция «Историка-марксиста» хотела бы ознакомиться с ним.

Тем временем с началом 1929 года издательство «Красной газеты» добилось крупного финансового успеха. В 1928 году оно стало издавать для любителей истории и исторических сенсаций популярный исторический журнал «Минувшие дни». В этом журнале в нескольких номерах его прошла публикация «Дневника» Анны Вырубовой, подруги императрицы Александры Феодоровны и «святого старца» Григория Ефимовича Распутина, убитого великим князем Дмитрием Павловичем, князем Феликсом Юсуповым и В.М.Пуришкевичем в декабре 1916 г.

По рассказам «братьев-писателей» из Всероссийского союза писателей, «Дневник» А.Вырубовой появился следующим образом. У одной светской дамы, приятельницы Вырубовой, сохранилось несколько писем последней. Из этих писем П.Е.Щеголев-отец как историк этих дней и А.Н.Толстой как писатель – соавторы пьесы «Заговор императрицы» – состряпали «Дневник», широко использовав разного рода исторические материалы кануна войны и военных лет. Получилось очень интересное и занимательное, но полностью сфабрикованное «чтиво» (кроме нескольких подлинных строчек из писем Вырубовой), которое привело любителей исторических сенсаций в исступление.

Апокрифический «Дневник» Вырубовой имел огромный успех. На исторический журнал «Красной газеты» появился большой спрос. Любители исторического чтения за отдельные номера «из-под полы» платили десятки рублей. В кассе издательства в изобилии звенели деньги, и директор издательства «Красной газеты» эстонец Класс, с трудом говоривший по-русски, ходил с победоносным видом.

Успех «Дневника»Вырубовой, несмотря на резкую критику М.Н.Покровского, объявившего в «Историке-марксисте» «Дневник» фальшивкой, вдохновил издательство «Красной газеты» на новую научно -литературную аферу: издательство решило дать в 1930 г. в качестве приложения к 12 номерам своего исторического журнала 12 монографий советских и иностранных историков, мемуаров (переводных) деятелей Первой мировой войны и т.п. Так появился перевод «Военных дневников» германского генерала Макса Гофмана, продиктовавшего в 1918 г. Брестский мир Советской России (самые ядовитые выпады Гофмана против советской власти были изъяты при издании); ленинградскому историку Семеннинову была заказана монография «Германские влияния в России во время мировой войны 1914-1918 гг.», изданная в 1930 г. Наконец, в поисках авторов монографий в издательстве вспомнили о том, что какой-то журналист «Ленинградской правды» сделал недавно сенсационный доклад о Сараевском убийстве.

В один прекрасный день Класс пригласил меня в издательство. Последовал примерно такой разговор:

Класс: Ты знала, что мы хотим печатать приложения до нашего исторического журнала?

Я: Я не знала, но ты мне сказала.

Класс: Я слушала, что ты говорила доклад о Сараевском убийстве?

Я: Да, я говорила.

Класс: А ты могла бы написать большой книга о Сараевском убийстве для нас? Листов на 20 печатных.

Я: Я могла бы.

Класс: И там все будет – и выстрелы из револьвера и бомбы?

Я: Будут и выстрелы, и бомбы.

И я подписал с Классом договор на книгу о Сараевском убийстве размером в 20 печатных листов.

Не успел я написать первые главы «Сараевского убийства», как от заведующего Госполитиздатом пришло письмо. Он писал мне, что слышал о моем докладе в Ленинграде о Сараевском убийстве и предлагает заключить договор на издание книги на эту тему. Я ответил, что его предложение запоздало, но что у меня наполовину написана другая книга – «Возникновение мировой войны», охватывающая проблему происхождения мировой войны 1914-1918 гг. в целом. Если его интересует эта книга, я готов заключить договор об ее издании.

Как-то утром моя жена Шура принесла пакет со штампом «Историка-марксиста». В пакете оказалась корректура моей статьи «Сараевское убийство». Редакция просила не задерживать гранки и не слишком черкать их своими исправлениями и дополнениями.

Это было большой и радостной неожиданностью для меня. Но последние строчки письма секретаря редакции привела меня в ужас. Редакция просит в конце моей статьи сделать выводы: кто прав в полемике о Сараевском убийстве – Покровский или Тарле? Чье мнение я считаю более правильным? "Помилуйте, что вы требуете от меня? – писал я секретарю редакции «Историка-марксиста», отсылая просмотренные мной корректуры. – Чтобы я, журналист, мелкий газетный сотрудник, не имеющий ни научного имени, ни научных трудов, выступал в качестве судьи-арбитра между двумя академиками? Я не возьму на себя смелость решать такие вопросы. Пусть его решают сами читатели «Историка-марксиста».

Но через неделю я получил из редакции «Историкамарксиста» новое письмо: от меня снова требовали дать выводы, кто прав: Е.В.Тарле, утверждающий, что сербское правительство ничего не знало о подготовке Сараевского покушения, или же прав М.Н.Покровский, считающий, что сербское правительство не могло не знать о подготовке покушения.

Делать было нечего, и я добавил в конце статьи:

«Изложенные в моей статье факты и материалы показывают, что мнение М.Н.Покровского об осведомленности сербского правительства о подготовке Сараевского покушения более соответствует действительности, чем мнение академика Е.В.Тарле».

Пока шла эта переписка с «Историком-марксистом», директор Госполитиздата сообщил, что берет для издания мою вторую книгу «Возникновение мировой войны» и просит приехать в Москву для заключения договора.

Я уехал в Москву, где заключил договор на книгу в 30-35 печатных листов с обязательством сдать рукопись в издательство к 1 сентября 1931 г.

Мои акции в научном мире шли неуклонно вверх. В Москве я подал заявление о приеме в секцию научных работников. Ученый секретарь секции был одновременно и ученым секретарем М.Н.Покровского по Государственному Ученому совету. Прочитав мое заявление, он воскликнул: «Это вы сделали в Ленинграде доклад о Сараевском убийстве? Давайте ваше заявление и приходите сюда вечером. У нас сегодня заседание секции, и мы его рассмотрим».

Когда я явился вечером, он вручил мне карточку члена секции научных работников и сказал: «Поздравляю, вы прошли единогласно».

Карточка члена секции научных работников в 1929– 1930 гг., когда ученые степени и звания не существовали, была равноценна, можно сказать, ученой степени кандидата наук и ученому званию доцента в 1936– 1937 гг. Она давала немало привилегий и льгот, и в первую очередь – право на дополнительную комнату в квартире с оплатой ее в одинарном размере (вместо двойного).

На следующий день я в победоносном настроении вернулся в Ленинград.

Из событий 1929 г. на научном фронте можно отметить лишь ежегодное собрание Академии Наук, на котором происходили выборы на освободившиеся вакансии новых членов Академии и членов-корреспондентов. В этом году выборы были интересными – баллотировался в Академию Наук СССР проф. М.С.Грушевский, бывший председатель Украинской Центральной Рады в 1917-1918 г., которому правительство Советского Союза разрешило в 1923 г. вернуться на Украину «для научной работы». Иначе говоря, политическая деятельность Грушевскому не разрешалась. Он очень потускнел и постарел, покрылся пылью истории за прошедшее десятилетие. В эмиграции – в Швейцарии, а затем в Вене – он с семьей сильно бедствовал и голодал, продавал украинцам за границей – в Канаде, США и других странах, свои труды и брошюры, издаваемые им в Вене на украинском языке. Он злобствовал, считая, что Петлюра и Винниченко оттерли его в период Директории от руководства украинским национальным движением. Он все время хотел быть первым и в науке и в политике.

М.С.Грушевский был избран в академики СССР и вернулся с триумфом в Киев. Но триумф его был непродолжителен. Когда в 1931-1932 гг. развернулась в форсированном темпе коллективизация, на Украине создалось напряженное и обостренное положение. Сталин организовал кампанию репрессий против украинского национального движения. Многие видные украинские деятели, в том числе и деятели компартии, были арестованы и репрессированы, некоторые покончили с собой. М.С.Грушевскому предложили покинуть Украину и переселиться на постоянное жительство в Москву, где ему дали квартиру в доме Академии Наук СССР. Жизнь его была материально обеспечена. Он умер в Москве в 1934 г.

Вскоре мне пришлось убедиться, что писание и публикация книг отнюдь не такое идиллическое и безмятежное занятие, как кажется на первый взгляд неопытным научным младенцам.

Договор на книгу «Сараевское убийство» я выполнил в срок. Но в середине апреля мне сообщили из издательства «Красной газеты», что главный редактор «Красной газеты» Б.А.Чагин хочет поговорить со мной. Я пошел, зная, что речь пойдет о моей книге «Сараевское убийство», и явился к Чагину в указанный срок, имея в портфеле авторский экземпляр «Историкамарксиста» № 11 с моей статьей.

Б.А.Чагин, увидев меня, холодно и внушительно заявил:

– Мы вашу книгу о сараевском убийстве печатать не будем. Она бульварная и желтая!

– Позвольте, Борис Александрович, – возразил я, – какие у вас основания называть мою книгу бульварной и желтой?

– Ваш рассказ и свидетельства, приводимые вами, что сербское правительство заранее знало о подготовке сараевского убийства, совершенно неправдоподобны. Поэтому печатать вашу книгу мы не можем.

– Почему же тогда вот эта самая неправдоподобная и желтая глава моей книги уже напечатана в таком серьезном и идеологически важном журнале как «Историк-марксист»?

Я вынул экземпляр журнала и передал его Чагину. Взглянув на него, он сказал:

– Можете оставить это у меня на два-три дня?

Через три дня я снова был у Чагина. Он вернул мне журнал, коротко сказав: «Вашу книгу мы уже сдали в набор».

Почему Чагин в последнюю минуту решил зарезать мою книгу как «желтую» и «бульварную», я не мог узнать. Кто «вдунул» ему в ухо эту мысль? Скорей всего, какой-нибудь собрат по истории, недовольный моим успехом, хотя бы какой-нибудь историк из Института марксизма-ленинизма или из университета. Но я понял, что могу ожидать какой-нибудь неожиданной неприятности в любую минуту.

Наконец, настал день, когда моя книга была выпущена в продажу. Я с трепетом держал ее в руках. Ведь это был мой паспорт в историческую науку, книга, которая была апробирована в полемике Покровского с Тарле.

Я получил 25 авторских экземпляров и послал одну книгу родителям в Конотоп и по книге братьям; я преподнес книги С.Б.Крылову, П.П.Щеголеву, А. Гофману и И. Эйхвальду.

Мать уже очень плохо видела – у нее была «черная вода» в глазах. Книгу читал ей отец. Каждый вечер наши старики усаживались в кухне под электрической лампочкой и отец громко читал очередную порцию в 8-10 страниц. Родители писали, что гордятся мной (я был первый сын, выпустивший «толстую» книгу) и настаивали, чтобы я возможно скорее бросил журналистику и переходил на работу в вуз.

В «Красной газете» я стал героем дня и, вероятно, изданию моей книги я был обязан приглашением редакции стать «радиособкором» из заграницы. Класс был очень доволен и каждый раз, встречая меня в редакции, восклицал: «Ты хорошо писала». В «Ленинградской правде» иностранный отдел делал вид, что не произошло ничего особенного: «Подумаешь! Мы и сами с усами!» Но сотрудники других отделов редакции «Ленинградской правды» и сотрудники ленинградских контор московских газет «Правда» и «Известия ВЦИК» горячо поздравляли меня. Им было просто приятно, что их «брат-репортер» написал и издал большой научный труд.

Один из экземпляров книги с любезной дарственной надписью я решил занести академику Е.В.Тарле. Лекции в вузах уже начались, и он был в Ленинграде. Но когда я позвонил в его квартиру на Дворцовой набережной и сказал экономке, открывшей дверь, что хочу видеть Евгения Викторовича, она испуганно шепнула: «Ночью его взяли».

В изумлении я вернулся домой. Вскоре кто-то из газетчиков шепнул мне, что Тарле арестован по какомуто «большому делу» политического характера. Как выяснилось немного позже, это был процесс «Промпартии».

Судьба моей книги «Сараевское убийство» была сложной, многострадальной и фантастической. Книга то умирала, то воскресала для рядового читателя, кочуя с книжных полок общего фонда в закрытый для читателя «спецфонд» и обратно, в зависимости от хода политических событий 30-60 годов.

Первой реакцией на выход книги и первой неофициальной рецензией на нее был телефонный звонок. Я подошел к телефону. «Это квартира товарища Полетики?» – спросил по-русски чей-то нерусский голос. – Ах, это вы сами! Я хотел бы встретиться и поговорить с вами о Сараевском убийстве".

На мой вопрос, с кем я имею честь говорить, голос ответил: «С вами говорит один из участников Сараевского убийства. Мое здешнее имя вам ничего не скажет, но я живу здесь по советскому паспорту. Я – югославский коммунист, эмигрировавший в вашу страну. Я увидел свое имя в вашей книге, но кто я, – сказать вам сейчас не могу».

Я растерянно слушал эти слова, слова человека, бывшего одним из героев моей книги. Словно она была заклинанием, вызвавшим из могилы злого духа. Я пригласил «голос» придти ко мне на следующий день. Шура, узнав о звонке, решительно заявила: «Я хочу быть при вашем разговоре!»

«Голос», явившийся ко мне, оказался пылким брюнетом моих лет, человеком невысокого роста, с густой копной черных курчавых волос. Я привел его в свою комнату и познакомил с Шурой. Он категорически отказался назвать имя, под которым он фигурирует в моей книге, и добавил: «А мое советское имя вам ничего не даст». По-русски он говорил свободно, но с ярко выраженным сербским произношением.

Мы уселись у письменного стола. Шура осталась у дверей. Незнакомец заявил, что он сам и его сербские друзья, которые живут и работают («под фальшивыми именами» – добавил он) в Москве, послали его в Ленинград сказать мне, что сербские эмигранты-революционеры недовольны моей книгой: «Вы слишком сурово и критично писали о нас». Я ответил, что писал книгу по опубликованным сербским материалам и иностранным источникам, и показал ему источники своих характеристик и утверждений. Он очень заинтересовался только что вышедшей 9-томной публикацией австрийских дипломатических документов, в которых была опубликована масса протоколов австрийской полиции и расследований австрийских властей о борьбе южнославянской молодежи («омладины») против Австрии за создание «Великой Сербии». Незнакомец был взволнован и нервно оспаривал мое утверждение, что Гаврило Принцип и его друзья были членами организации «Черная рука» («Уедненье или смрт»), созданной полковником Димитриевичем.

У меня создалось впечатление, что незнакомец чегото боится и смотрит на меня с тревогой и беспокойством. Наш разговор продолжался почти два часа, и Шура, сидя здесь же около дверей, все время прислушивалась к нему. Наконец незнакомец собрался уходить и просил меня дать ему на несколько дней 8-й том австрийских документов и книжку деятеля хорватской революционной «омладины» Герцигоньи о хорватской «омладине», обязуясь честным словом вернуть их. Для меня это был нож в сердце. Я вообще не люблю давать свои книги, а разрознять восьмитомное издание уж совсем не хотелось. Но все же я в конце концов согласился и, скрепя сердце, дал ему эти книги.

Незнакомец встал, и я, согласно правилам вежливости, проводил его в переднюю. В передней, надевая пальто, он вынул из кармана пиджака маленький черный браунинг и переложил его в карман пальто. Дверь квартиры за ним захлопнулась, и я вернулся к Шуре.

– Знаешь что, – воскликнула Шура, как только я вошел в комнату, – мне кажется, что у него в кармане был револьвер!

– Совершенно верно. Ты права, – ответил я, – в передней он переложил браунинг из кармана пиджака в карман пальто.

Шура впала в истерику. Рыдая, она требовала, чтобы я пошел в милицию и к прокурору, подал заявление в ГПУ и пр. Я стал ее успокаивать: «Ведь он мне не угрожал. Пойми, он югославский коммунист, живет и работает в нашей стране под фальшивым именем и даже получил советский паспорт на это имя. Правительство и ГПУ это отлично знают, ибо именно они выдали ему фальшивый советский паспорт. Ведь это не какой-нибудь шпион, засланный в нашу страну, а „свой“ для Советского Союза человек. Кому же жаловаться и на что?»

В конце концов Шура утихла. «Но я непременно буду присутствовать при вашем разговоре, когда он вторично придет к тебе» – сказала она таким тоном, что я не посмел возражать.

Через несколько дней незнакомец снова позвонил ко мне, и мы условились о новой встрече. Шура, как и в первый раз, слушала наш разговор, сидя у двери.

Незнакомец на этот раз был воплощенный «Сахар Медович». Он вернул взятые у меня книги и рассыпался в уверениях, что после первого разговора со мной и после прочтения этих книг он убедился в том, что события сараевского убийства изложены в моей книге совершенно правильно, о чем он сообщит своим сербским друзьям в Москве. Он выражал радость по поводу знакомства со мной и благодарил за книги, которые я дал ему. Я проводил его, как и первый раз, в переднюю, но теперь револьвера из пиджака в пальто он не перекладывал.

Больше мне с ним не приходилось встречаться. Однако угроза револьвера за «Сараевское убийство» еще встретится на дальнейших страницах моих «Воспоминаний».

Кто же был этот таинственный незнакомец, встревоживший нас? Обсуждая его визит с Шурой, мы пришли к выводу, что он несомненно был участником заговора об убийстве эрцгерцога Франца-Фердинанда, возможно членом омладинского кружка «Млада Босна», которым руководил Гачинович и членами которого были Гаврило Принцип, Трифко Грабеч и другие исполнители Сараевского убийства. Как историк Сараевского убийства, я могу удостоверить, что незнакомец знал, и при том очень хорошо, в мельчайших подробностях и оттенках, о которых я не упоминал в своей книге, подготовку Сараевского убийства и его исполнителей. Повидимому, он боялся каких-то разоблачений. Он мог думать, что я имею какие-то компрометирующие организаторов Сараевского убийства, в том числе и его самого, материалы, и поэтому при первом разговоре со мной ухватился за книги, где могли быть, как ему казалось, напечатаны компрометирующие его материалы. Но разговор со мной и просмотр документов показали ему, что никаких разоблачений, касающихся его лично, он может не бояться. Этим и объясняется его любезность при второй встрече, когда браунинг уже не демонстрировался. Незнакомец, несомненно, был видным деятелем югославского национального движения и, возможно, Сараевского убийства, но одновременно и австрийским шпионом.

Тридцать лет спустя, в шестидесятые годы, во время одной из моих поездок в Москву кто-то познакомил меня с профессором Л.М.Туроком, научным сотрудником Института Славяноведения Академии Наук СССР. Л.М.Турок пригласил меня к себе в гости. За столом мы разговорились. Вспоминая прошлые годы, Л.М.Турок сказал, что в двадцатых годах он жил в Вене и встречался там с Виктором (Сержем) Кибальчичем, статьи которого во французском журнале Анри Барбюса «Кларте» я цитировал в своей книге «Сараевское убийство». Я сказал, что моя книга вызвала из небытия одного участника Сараевского покушения. Я рассказал о своих встречах с незнакомцем и о браунинге, который он демонстрировал мне в передней.

Мой рассказ страшно заинтересовал проф. Л.М.Турока. Он долго допрашивал меня, кто, по-моему мнению, был этот незнакомец, как он выглядел, что говорил и т.д. Узнав, что я до сих пор ничего не знаю о нем, Турок советовал мне написать секретарю ЦК КПСС Пономареву письмо с просьбой выяснить имя незнакомца: «Пономарев может сделать это. Списки югославов-эмигрантов в ЦК имеются».

Но что значило написать секретарю ЦК? Ближайшим результатом было бы в лучшем случае приглашение в иностранный отдел ЦК, в худшем – к следователю КГБ, где какой-нибудь изысканно вежливый молодой человек, расспрашивал бы меня о незнакомце и в конце концов спросил бы: «Скажите, шпионом какой страны, по вашему мнению, он мог бы быть?» И если бы я назвал какую-нибудь страну и объяснил, почему именно, то следующим вопросом было бы: «А с каких пор вы стали шпионом-разведчиком этой страны в СССР?» – со всеми вытекающими последствиями.

На этом мой визит к проф. Л.М.Туроку кончился. Меня удивило только одно: все время, что я провел у Турока, звонки требовали Турока к телефону, и он не столько говорил с вызывавшими его людьми, сколько слушал их рапорты.

На следующий год я снова приехал в Москву и, как обычно, зашел почитать новые иностранные книги в Фундаментальную библиотеку Общественных наук Академии Наук СССР. Вдруг я услышал за спиной голос: "А вот позвольте вам представить профессора Полетику, автора книги «Сараевское убийство». Я оглянулся. Передо мной был проф. Турок с кучкой молодых людей аспирантского вида. Мы поздоровались и, коротко поговорив, распрощались.

А еще через год один мой ученик (сейчас он доктор наук и профессор) спросил меня: «А вы читали, что Турок написал о вас и Сараевском убийстве?» И показал мне том «Трудов Института Славяноведения Академии Наук СССР». Оказалось, что Турок без моего ведома и согласия опубликовал мой рассказ о незнакомце с револьвером в кармане. Статья Турока была напечатана как отрывок воспоминаний о его жизни в Вене и знакомствах с сербской революционной молодежью довоенных (до 1914 г.) лет, а затем следовали две страницы, на которых излагался мой рассказ.

Я был возмущен: какое право имел Турок печатать то, что я рассказал ему в частном порядке, не для опубликования? Ведь это такое же самоуправство, как печатать чье-либо письмо без разрешения! И потом, ведь этот рассказ ставил меня под удар: почему я в свое время, в 1930 г., не донес о незнакомце соответствующим «органам»?

Я прервал знакомство с Туроком, так как его поведение показалось мне подозрительным. Единственным утешением для меня было то, что на двух страницах своей статьи, посвященных моему рассказу. Турок, спеша поскорей использовать сенсационный материал, ухитрился сделать пять неточностей и ошибок. Не слишком ли много для ученого доктора исторических наук и профессора кафедры «Новой и новейшей истории»?

Не менее любопытна еще одна реакция на «Сараевское убийство». В 1936 году, после выхода в свет моей книги «Возникновение мировой войны», я был по издательским делам в Москве. У Красных ворот я встретился с московским историком А.С.Ерусалимским, который шел читать лекцию в Дипломатической школе Наркоминдела. Он увлек меня с собой, обещая показать школу. В преподавательской он познакомил меня с высоким шатеном английской складки: «Вот товарищ Полетика, чьи книги о Сараевском убийстве и возникновении мировой войны 1914-1918 гг. вы читали!» Передо мной был один из крупнейших советских дипломатов двадцатых-тридцатых годов. Фамилию его я сейчас назвать не могу, так как, возможно, что он еще жив, хотя имя его давно не встречалось в газетах.

После короткого разговора А.С.Ерусалимский ушел читать лекцию, а я с новым знакомым вышел из здания школы.

– А знаете, в 1930 году мне случилось прочесть интересную рецензию о вашей книге «Сараевское убийство», – сказал мой собеседник.

– Если не секрет, скажите, где? – спросил я.

– В газете Ватикана «Osservatore Romano».

Рецензент – имени его я не помню – писал так: «Конечно, профессор Полетика знает очень много о Сараевском убийстве, но знает далеко не все. И это его счастье! Ибо если бы он знал все, он не только не ходил бы по Ленинграду, но, возможно, и не существовал бы».

В Советском Союзе я не мог добраться до этой газеты и выяснить, есть ли такая рецензия или нет. Иногда это сообщение дипломата кажется мне фантастическим сном. Но с какой стати одному из виднейших советских дипломатов ни с того ни с сего сообщать мне подобное известие?

С «Сараевским убийством» дело, повидимому, обстоит не так просто! В одной из своих статей периода 1932-1933 гг. Карл Радек выступил против моей постановки вопроса, из которого следует, что в России кое-кто из царских сановников мог знать заранее о подготовке сербскими националистами убийства Франца-Фердинанда. Но в 1937 г. на своем процессе, куда были допущены иностранные корреспонденты, Радек признал, что В.И.Ленин придавал особо важное значение Сараевскому убийству для понимания возникновения Первой мировой войны. Мне говорили об этом признании Радека на суде лица, читавшие отчет о процессе в Лондонском «Таймсе». Я лично не мог это проверить.

Не менее любопытна «игра в прятки» с моей книгой. «Сараевское убийство» благополучно стояло на книжных полках общего фонда в библиотеках. Студенты читали и изучали ее. Она была рекомендована проф. Е.А.Адамовым слушателям Дипломатической школы Наркоминдела. Так было в 1930-1940 гг. Но после убийства Троцкого в Мексико-Сити в 1940 г. она была переведена в спецфонд.

Я пробовал узнать, почему. В библиотеках Москвы и Ленинграда библиотекари мне говорили, что в «Сараевском убийстве» цитируются отрывки из статьи Троцкого «Мальчики, которые вызвали войну» и что югославские коммунисты недовольны моим освещением событий.

Но после Второй мировой войны в жизни книги снова настала перемена. Когда Сталин рассорился с Тито, «Сараевское убийство», несмотря на цитаты «из Троцкого», снова появилось на книжных полках общего фонда, и я несколько лет показывал и рекомендовал ее студентам-историкам Белорусского Университета. К тому же в начале 50-х гг. Тито дал мощную рекламу моей книге. Под давлением югославских националистов Тито опубликовал рапорт полковника Димитриевича принцу-регенту Сербии (а впоследствии королю Югославии) Александру, убитому хорватскими террористами в Марселе в 1934 г. В этом рапорте полковник Димитриевич признавался, что он организовал в 1914 г. убийство Франца-Фердинанда в Сараево и что русский военный агент в Белграде полковник Артаманов дал деньги на покупку револьверов для Принципа, Грабеча и других участников заговора и на поход их в Сараево, не зная (о, чудо!), на что он дает деньги. Димитриевич в 1917 г. был арестован, судим военным судом в Салониках и расстрелян по ложному обвинению в подготовке убийства принца-регента Александра Сербского (по-моему мнению, он слишком много знал о тайнах Сараевского убийства, а много знать иногда бывает опасно). Димитриевич в начале 50-х годов был «реабилитирован», а опубликование с разрешения Тито рапорта-признания Димитриевича об организации им Сараевского убийства вызвало восторженные звонки моих бывших студентов и поздравления: «Николай Павлович! Ваша взяла! Вы оказались правы!»

Но после примирения правительств СССР с Тито моя книга «Сараевское убийство» снова была арестована и засажена в спецфонд. Я узнал об этом совершенно случайно. Как-то, когда я читал книги в библиотеке Ленина в Минске, мне понадобилась справка об одном факте, о котором я писал в «Сараевском убийстве». Я выписал свою книгу из общего фонда. Библиотекарь ответил, что она находится в спецфонде.

Я двинулся в спецфонд. Начальник спецфонда, бодрый полковник с сединой, посмотрев на меня, ответил:

«Эта книга не выдается. А вы кто такой?» Я ответил:

«Моя фамилия – Полетика, я автор этой книги». «Ну, вам можно», – благодушно сказал полковник и приказал выдать мне мою книгу.

Еще один любопытный штрих. После Второй мировой войны я получил письмо от одного видного восточногерманского историка. Он писал мне, что узнал мой адрес от профессора А.С.Ерусалимского и выражал свою радость по поводу того, что я уцелел в войне. Он сообщил, что в его жизни моя книга «Сараевское убийство» («Я считаю ее лучшей в исторической литературе по данному вопросу и до сих пор») сыграла роковую роль. Будучи сам автором книги по истории австро-сербско-русских отношений накануне войны 1914-1918, он опубликовал о моей книге «Сараевское убийство» очень положительную рецензию. За восхваление советского историка он после прихода Гитлера к власти был посажен в концлагерь, откуда вышел лишь после разгрома гитлеровской Германии. Невольно приходят в голову слова бельгийского историка академика Пиренна, что дипломатические документы бывают иногда опаснее, чем динамит.

В Германии в годы гитлеровской диктатуры мои книги о мировой войне 1914-1918 годов – «Сараевское убийство» (1930) и «Возникновение мировой войны» (1935) были сожжены вместе с книгами других «опасных авторов». Сужу об этом по тому, что Институт истории Академии Наук в Берлине (ГДР), приступая к изданию трехтомной монографии о Первой мировой войне, обратился ко мне в шестидесятых годах с просьбой прислать мои книги ввиду «отсутствия их в библиотеках ГДР».

Из рецензий о «Сараевском убийстве» до меня дошло немного. Они были разноречивы и противоречивы. Вот самая выразительная из них: когда моя дочь Рена в 1970 году с советской туристской экскурсией посетила Сараево, один из гидов, услышав ее фамилию и узнав, что она является дочерью Полетики, вразумительно сказал: «Если ваш отец приедет сюда к нам, то, учитывая его преклонные годы, бить его не будем, но дожмем его другим способом».

Моя преподавательская работа

Примерно тогда же, в начале 30-х годов, благодаря своим опубликованным трудам и известности в преподавательских кругах я стал ассистентом в университете и доцентом-заведующим кафедрой экономической географии в Институте гражданского воздушного флота. Это был и успех и, конечно, давало материальную обеспеченность – при условии, что я буду хорошо и добросовестно работать, не выступать против директив партии и правительства и не заниматься «критикой». Последнее условие было предусмотрено даже в анкетах, которые я всюду заполнял. Сколько их я написал за сорок лет преподавания в вузах (1930-1971), тошно вспомнить. Но везде и всюду были вопросы о папе и маме, иногда о дедушке и бабушке, о национальности, о том, какой собственностью родители владели до октябрьской революции, был ли в комсомоле, был ли членом ВКП(б) или других партий, исключался ли из комсомола и ВКП(б) и за что, поддерживал ли оппозицию (троцкисткую, зиновьевскую, правый уклон), поддерживал ли генеральную линию партии и т.д. На все эти вопросы я спокойно отвечал: беспартийный, в комсомоле и ВКП(б) и других партиях не был, к оппозиции не примыкал, генеральную линию партии разделяю и никаких сомнений в отношении ее у меня нет.

На преподавательскую работу в вузы шли тогда сотни и тысячи молодых инженеров, экономистов, юристов; преподавателями вузов в разной квалификации становились ассистенты, доценты и даже профессора. На «партийные» кафедры – политической экономии, диалектического и исторического материализма, истории философии и др. новые преподаватели либо прямо направлялись горкомами и обкомами ВКП (б), либо утверждались ими после проверки. Ученых степеней и званий не существовало. Они были отменены декретом еще в 1918 году. Были должности ассистента, доцента, профессора, весьма непрочные и неверные. Сегодня – профессор, доцент, а завтра по воле директора вуза – никто. Например, в 1932 или в 1933 г. заведующий кафедрой авиационных моторов профессор (по должности), заместитель директора Ленинградского института гражданского воздушного флота «разошелся во взглядах» (отнюдь не идеологического характера) с директором института, и был немедленно уволен, потеряв должность профессора и свою кафедру. Он с трудом получил место начальника гаража и мастерской по ремонту автомашин.

Нужда в преподавателях была такова, что вузы набирали новичков-преподавателей с бору по сосенке. Одни новички справлялись со своей работой, другие отсеялись в первые же годы своей преподавательской деятельности, а переквалификация преподавателей всех вузов страны Всесоюзной аттестационной комиссией (ВАК) и присвоение им ученых степеней и званий, организованные в 1934 г., привели к тому, что многие профессора и доценты по должности стали по званию ассистентами и лишь немногие остались профессорами и доцентами.

Все это на фоне происходивших непрерывно «идеологических чисток» в партии приводило к тому, что педагогический персонал вузов был раздираем непрерывными склоками. Многие преподаватели, члены партии или комсомольцы в борьбе за свои места и ставки прибегали к открытым (обычно статья в вузовской газете с обвинением соперника в «уклонах», чаще всего в троцкизме, и. т.д.) или к тайным доносам в партком вуза. За время моей преподавательской деятельности мне пришлось отбиваться от тех и от других с большими или меньшими потерями. Моим главным преимуществом являлся тот факт, что я оставался беспартийным. Я не был участником борьбы за власть, а только зрителем этой борьбы, переходившей зачастую из «классовой» в «кассовую борьбу», в счеты преподавателей друг с другом.

Остаток лета 1930 года я провел в подготовке к чтению курса экономической географии в университете и в институте ГВФ. Программа курса – очень подробная, чуть ли не 24-30 страниц на машинке, была составлена и утверждена в ЦК ВКП (б) и прислана из Москвы. Московская программа курса экономической географии была обязательной для преподавателей всех вузов, читавших этот курс. Общий тон программы оставался неизменным в течение 10 лет (1930– 1941). Менялись лишь уровни производства, установленные властью для последнего года второй и третьей пятилеток. Голод и недостаток продуктов объяснялись в программах сопротивлением кулачества и засухой;

«ничтожное недовыполнение» планов по строительству, производству, перевозкам объяснялось в газетах делом рук вредителей. В программе о нем не было ни слова. Мы жили, как сказал в «Кандиде» Вольтер, «в лучшем из миров», и когда Молотов, докладывая о выполнении первой пятилетки, сообщил, что пятилетка «в основном» выполнена, мой друг Артур Гофман иронически сказал мне: «А кто посмеет потребовать проверки этого?»

Эта программа курса экономической географии легко решала одну теоретическую проблему, бывшую предметом спора экономгеографов еще накануне Первой мировой войны, – спора между «деновцами» и «когановцами» о влиянии физико-географической среды на размещение производства по территории. «Деновцы» – это ученики известного экономиста профессора Дена, заведующего первой в России кафедрой экономической географии, созданной в Политехническом институте в Петербурге.

Будучи чистой воды экономистами, «деновцы» почти не связывали физико-географическую среду с развитием производства. В опубликованных ими книгах и статьях они давали короткий очерк физико-географической среды, а дальше, оперируя статистическими данными, давали картину развития отдельных отраслей хозяйства в определенном районе.

«Когановцы» были учениками профессора экономической географии Бернштейн-Когана. Он по аналогии с учением о «физико-географических ландшафтах» ввел в науку экономической географии понятие «экономического ландшафта»: каждый кусок земной поверхности (район) представляет собой единственную неповторимую комбинацию – сочетание климата, рельефа, наличия полезных ископаемых и т.д., которые должны стать базой и определить экономическое развитие и лицо этого района.

Грубо говоря, спор между «деновцами» и «когановцами» сводился к следующему:

«Деновцы»: "Картофель, лук и капусту, а также розы и ананасы, если потребуется, можно и нужно разводить в тундре и в приарктических районах.

«Когановцы»: «А возможно ли это сделать, и в какую копеечку это влетит? Гораздо лучше и дешевле разводить капусту, лук и картофель в средней, умеренной полосе России, а розы и ананасы – на юге, где климат и почва гораздо более пригодны для этих культур».

«Деновцы»: "А во сколько обойдутся транспортные издержки, если придется привозить в тундру и в Арктику из средней полосы России хлеб, картофель, капусту и лук, необходимые для живущего в Арктике и северной Сибири населения? Там будут важные оборонные стройки, а для работающего на них населения издержки производства продуктов питания в этих районах не важны.

Последний довод доконал «когановцев». Они были объявлены вредителями, старающимися разрушить и подорвать оборонную мощь Советского Союза. Бернштейн-Коган был репрессирован, и его учение было объявлено «вредительской ересью», близкой к «троцкизму».

Официальная программа курса экономической географии, обязательная для всех преподавателей, как в вузах, так и в средней школе, излагала точку зрения «деновцев». Задачи «обороны» были выше «копеечных», а на самом деле многомиллионных расходов. Деньги жалели лишь на оплату рабочих и мелких служащих.

Моя самостоятельность в преподавании была достаточно полной. Но общий надзор за преподавателями и профессорами в отношении «единомыслия» в оценке генеральной линии партии, был строгим и бдительным. Ведь борьба против троцкизма, зиновьевщины (каменевшины) и «бухарчиков» не окончилась и после XVI съезда партии в 1930 г. Участники этих течений оппозиции оставались еще членами партии. Только этим можно было объяснить приказ, по которому каждый работник «идеологического фронта» в особой «рапортичке» за вчерашний день указывал, что он делал в течение этого дня, чем занимался и что думал о политике и генеральной линии партии.

Когда начальство института раздавало бланки «рапортичек» с этими вопросами, я воскликнул: «Как повторяется история!» На вопрос моего учителя и коллеги проф. С.Б.Крылова, что я имею в виду, я рассказал столетней давности историю Катенина. Катенин был полковником гвардии, а в лицейские годы А.С.Пушкина – его другом и учителем. После восстания декабристов напуганный Николай I приказал, чтобы все офицеры и гражданские чины представляли по начальству рапорты о том, что они делали за истекший день, чем они занимались и что они думали о «возлюбленном монархе». Катенин, человек желчный и насмешливый, в своих рапортах за нечетные дни писал, что размышлял о том, «сколь благостна рука монарха (Николая I), пекущегося о своих подданных», а в рапортичках за четные дни сообщал, что он «отдыхал от сих высоких размышлений». Катенину было предписано покинуть Петербург и уединиться в своей деревне, без права выезда оттуда. Я добавил, что история Катенина, конечно, под другими именами, изложена в романе А.Ф.Писемского «Люди сороковых годов».

С.Б.Крылов хохотал, слушая мой рассказ, и предостерег меня, чтоб я не вздумал следовать примеру Катенина. И мне пришлось писать подобные «рапортички», но, к счастью, недолго, ибо кому-то «наверху» пришло все-таки в голову, что подобные «рапортички» попросту фальшивки и не сообщают правды об истинных мыслях и намерениях авторов.

Другое мероприятие властей оказалось более серьезным и потребовало от нас компромисса, то есть сделки со своей совестью. Большие плакаты пригласили всех преподавателей, служащих, рабочих и студентов института на общеинститутское собрание с целью осудить «злодеев из Промпартии», процесс которой подходил к концу.

Должен признаться, что это был первый случай в моей жизни, когда мне пришлось принять участие в подобном мероприятии. В мае 1923 г. я видел, как в Киеве по Крещатику шли процессии демонстрантов с оркестрами, с красными знаменами и плакатами с надписью «Лорду в морду». Это шли демонстрации против ультиматума Керзона. О таких демонстрациях сообщали газеты всех больших городов Советского Союза. Но средние школы на эти демонстрации не ходили, и я был избавлен от необходимости «демонстрировать». В июле 1923 г. я переехал в Ленинград и все годы работы в «Ленинградской правде» и «Красной газете» был избавлен от мероприятий подобного рода.

Мы, журналисты, считались стоявшими «по ту сторону добра и зла».

Сейчас в тревоге я выразил свои сомнения С.Б.Крылову. «Бога ради, – прошептал мне он, – не голосуйте против предложенной резолюции и не воздерживайтесь! Вы этим ничего не достигнете и никого не переубедите. Но вы немедленно вылетите из преподавателей института и не найдете преподавательской работы ни в одном вузе или средней школе. Ваша семья будет голодать и… – тут С. Б., выразительно посмотрел на меня, – ведь вы и меня поставите под удар! Ведь это я рекомендовал вас в преподаватели института!» Я все понял и голосовал за резолюцию, осуждавшую «злодеев из Промпартии». На собрании работников института ни один голос не прозвучал против предложенной резолюции, ни одна рука не поднялась, когда раздались вопросы «кто против? кто воздержался?»