Глава 17 НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 17 НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ

Нелсон Даблдей, встречавший 11 октября 1940 года в нью-йоркском аэропорту прилетевшего из Лондона Моэма, рассказывал, что писатель, выйдя из самолета, первым делом попросил стаканчик выдержанного виски, залпом выпил, после чего извлек из жилетного кармана ампулу с ядом, швырнул ее на пол, раздавил носком ботинка и с чувством произнес: «Теперь в аде необходимости больше нет».

Всерьез, однако, войну Моэм воспринял далеко не сразу. Как и многие в Европе, писатель не верил, что она начнется. «Не думаю, что есть опасность войны, — с завидным легкомыслием пишет он после аншлюса в марте 1938 года. — Правда, у австрийцев немного закружилась голова, и ведут они себя так, что иностранцам лучше к ним не наведываться». Спустя полгода, после «триумфального» возвращения из Мюнхена Невилла Чемберлена, сказавшего «Я привез вам мир», Моэм с прежним благодушием пишет в Сан-Франциско Берту Алансону: «Ну вот, теперь мы избежали войны на многие годы!» Если у писателя на этот счет и были сомнения, то его старший брат лорд-канцлер Фредерик Моэм, который, понятное дело, горячо поддерживал своего премьера, без труда их развеял. «Ты ведь не политик, — по обыкновению снисходительно писал он младшему брату, — ты сочинитель, витаешь в небесах… Поверь мне, войны не будет». В мае 1939-го, за три месяца до начала войны, Моэм едет в Италию, в Монтекатини, принимать грязевые ванны и оттуда с прежним оптимизмом пишет тому же Алансону: «В Италии все убеждены, что войны не будет, и если немцы не предпримут что-нибудь идиотское, нам, думаю, ничего не грозит». Еще через месяц, в июне, в «Мавританке», как всегда, много гостей. Гольф, теннис, бридж, бассейн, прогулки по морю на яхте; только и разговоров о том, что Гитлер блефует. «Если сенегальские колониальные пехотинцы с военной базы на Фрэжюсе не появятся на дорогах, — с авторитетным видом уверяет Моэм приглашенных на виллу, — абсолютно нет никакой опасности». Сам же он свято верит, что Франция сильна как никогда и Гитлер напасть не отважится, и, чтобы еще больше убедить себя в этом, за два месяца до нападения Германии на Польшу заказывает 20 тысяч луковиц тюльпанов, собираясь посадить их в сентябре.

А между тем признаки приближающейся катастрофы налицо. Начать с того, что разбегается итальянская прислуга: за один месяц Моэм лишается трех садовников и лакея, итальянцев по происхождению, они попросили расчета и вернулись на родину, боясь, что Муссолини конфискует их имущество. Еще весной в «Мавританку» наведались высокие чины военно-морского флота Франции с просьбой установить на территории виллы артиллерийскую батарею, которая бы в случае войны вела прицельный огонь по итальянским кораблям. Альпийские стрелки начали продвижение к границе. Издан приказ морских властей всем частным яхтам покинуть гавань Вильфранша, и в августе Моэм с Хэкстоном отплывают на «Саре» в Ниццу, а оттуда в Марсель, куда было велено яхту перегнать. По дороге «Сару» настигает шторм, и приходится искать пристанища в Бандоле, под Тулоном, где частные лица полностью лишены свободы передвижения. Поехать было некуда. Оставалось вычитывать тревожные сводки из свежих французских и недельной давности английских газет и слушать в полдень за caf? au lair[101] на открытой веранде последние известия из Марселя. А также прогуливаться вдоль моря, захаживать в казино, которое спустя месяц превратится в военный госпиталь, после же наступления темноты возвращаться на яхту и утешаться детективами, помогавшими скоротать время… Эпоха douceur de vivre[102] подходит к концу.

Эпоха «сладкой жизни», может, и подходит к концу, но благодушие не покидает Моэма и с началом войны. Министерство информации в Лондоне откликается на предложение писателя поработать пером на победу британского оружия и уже в октябре, спустя месяц после начала войны, заказывает Моэму пропагандистскую брошюру о том, как воюет с Гитлером доблестная Франция. 21 октября Моэм выезжает в действующую армию, которую, впрочем, точнее было бы назвать бездействующей. Писатель же полон энергии: берет интервью у министра вооружений, посещает в Нанси штаб генерала де Латтра, изучает «неприступную» линию Мажино, остается очень доволен моральным духом «непобедимых» французских солдат. Бывает на военных заводах, в Тулоне поднимается на французский линкор, спускается в угольные шахты во Фландрии, примерно в тех местах, где четверть века назад сам же эвакуировал раненых. Его письма и дневниковые записи того времени полнятся победными реляциями, которые потом вольются в заказанную книгу. «Я провел на фронте потрясающую неделю». «Никогда не видел французов более едиными и сосредоточенными. Войну они воспринимают как крестовый поход». «Я бы сказал, что вся нация под ружьем… вся страна — это один огромный военный завод». «Мы в Англии даже не представляем себе, какой решимостью охвачены французы, с какой готовностью вся страна готова оказывать сопротивление противнику».

В апреле 1940 года, за три месяца до краха «охваченной решимостью» Франции, в Лондоне выходит огромным, как и полагается пропагандистской брошюре, тиражом книга Моэма «Воюющая Франция», а в июне наступает, наконец, запоздалое отрезвление.

Становится ясно, что из «Мавританки» надо бежать, и чем скорей, тем лучше: Моэм со своим «шпионским» прошлым на заметке у германских властей, да и английский вице-консул в Ницце торопит: 1300 английских подданных, застрявших на Лазурном Берегу, должны быть в срочном порядке эвакуированы. К. их услугам, в отсутствие пароходов, две угольные баржи «Солтерсгейт» и «Эшкрест» — вот уж на чем Моэм никогда не плавал! И взять с собой можно только один чемодан. Хэкстон остается консервировать виллу, прятать бесценную коллекцию картин и продавать «Сару», а Моэм, прихватив из своей огромной библиотеки лишь три книги: «Суд и смерть Сократа» Платона, «Генри Эсмонда» Теккерея и «Городок» Шарлотты Бронте, а также разрешенные сахар, чай, макароны, джем и хлеб, отправляется 17 июня 1940 года на набережную в Каннах, где с раннего утра под палящим солнцем ждут посадки на угольные баржи почти полторы тысячи его соотечественников. Моэму и еще 537 эвакуируемым достается «Солтерсгейт», и начинается трехнедельное путешествие, которое не забывается. Все, в том числе старики, женщины и дети, спят вповалку в трюме, не раздеваясь, часами стоят в очереди за скудным пропитанием, моются водой, в которой до них уже умывались десятки других, многие за эти двадцать дней умерли или сошли с ума.

Восьмого июля трехнедельная пытка подходит к концу, Моэм останавливается в лондонском отеле «Дорчестер» и опять порывается служить родине: на этот раз он обращается в разведуправление при министерстве обороны, ведь он как-никак разведчик со стажем, на его счету агентурная работа в Швейцарии и России. Еще совсем недавно он верил сначала в то, что войны не будет вообще, потом — в легкую победу Франции. Точно так же, как год назад он верил Чемберлену (и своему старшему брату), так теперь он верит Черчиллю: «Все мы верим в Уинстона Черчилля. Будь он премьером полгода назад, война бы теперь уже завершилась». Следом за «романтической», не имеющей ничего общего с суровой действительностью «Воюющей Францией» Моэм, освободившись после путешествия в трюме угольной шахты от иллюзий, пишет реалистический, вполне соответствующий невеселому положению вещей очерк. Называется очерк «Строго по секрету», в нем Моэм не делает секрета о том, как воюет Англия, — Франция свое уже отвоевала. Воюет поначалу не слишком успешно, однако на улицах спокойно, театры и рестораны полны, в бомбоубежища приходится загонять силой, с английским чувством юмора все в порядке. Общее настроение обнадеживает: «Дело прежде всего».

Дело меж тем Моэму нашлось, и дело «по профилю»: в сентябре ему предлагается вылететь в США с пропагандистским турне в поддержку Великобритании. Задание ему знакомо: в 1917 году, как мы знаем, его засылают в Россию, чтобы удержать ее от выхода из Первой мировой войны; теперь, спустя четверть века, — в Америку, чтобы Штаты поскорее вступили во Вторую мировую. И 2 октября Моэм летит на военном самолете из Бристоля в Лиссабон, где проводит целую неделю, как читатель догадывается, не для того, чтобы разглядывать достопримечательности португальской столицы. А из Лиссабона на клиппере, который дважды делает посадку на Азорах и на Бермудах, вылетает в США, где пробудет безвыездно до самого конца войны.

Итак, в ампуле с ядом и впрямь необходимости больше нет: худшее позади. Моэм — в Америке. Здесь он много раз бывал, здесь ему, выражаясь современным языком, «комфортно», здесь его любят, ценят, читают и регулярно издают огромными тиражами. Моэм и сам не раз говорил, что американцам, а не своим соотечественникам, он обязан своим богатством и славой, за что он Америке от души благодарен. Потому, собственно, он и был послан в Штаты, что в этой стране он — непререкаемый литературный, театральный, да и общественный авторитет, к его голосу наверняка прислушаются — и политики, и писатели, и интеллектуальная элита, даже те, кто не питает особенно теплых чувств к Британской империи. Наконец-то он — в полной безопасности. Гавань, что и говорить, безопасная, но отнюдь не тихая. Проблем и дел у Моэма (а ему под семьдесят) — невпроворот. Как, наверно, никогда раньше.

Некоторые проблемы неожиданные — например проблема денег. Моэм давно уже, с постановки первых пьес, не испытывал недостатка в денежных знаках. Нельзя сказать, чтобы их сейчас вовсе не было, у близкого калифорнийского друга Моэма Берта Алансона скопилось немало моэмовских долларов. Однако теперь их вновь — забытое ощущение! — приходится считать: счета в Англии заморожены, да и по иммиграционным законам США в Америку можно ввозить не больше трех (!) долларов, у Моэма же в кармане, когда он прилетел в Нью-Йорк, было «целых» десять фунтов. А расходов у него хватает.

Лиза тоже в Америке и очень нуждается в регулярной помощи. Она беременна вторым ребенком, при этом никак не выберется из многочисленных болезней, к тому же ей негде жить: еще летом Даблдеи пристроили ее к своим родственникам, но это ненадолго, да и отношения с этими родственниками у Лизы не складываются. Не складываются у нее и отношения с матерью: Сайри в Нью-Йорке, денег у своего бывшего мужа она не просит, но «ведет себя совершенно непотребно (жалуется Моэм в декабрьском письме Барбаре Бэк), устраивает чудовищные сцены, что ни день грозит самоубийством, словом, использует все свои коронные трюки; еще слава богу, что Лиза наотрез отказывается жить с ней вместе».

Ко всему прочему, у беременной дочери портятся отношения с мужем. Он редко пишет жене, воюет где-то в Австралии, потом перебрасывается в Новую Гвинею, оттуда — в Италию, по слухам, пьет и играет, в Нью-Йорк наведывается в самом конце войны, и то ненадолго. Примирения между супругами, так долго жившими врозь, вопреки ожиданиям, не происходит. Как сказал в этой связи мудрый Моэм: «Многого от человеческой природы ждать не приходится». Так что пахнет разводом — очень скоро Лиза с детьми может оказаться у отца на руках.

Волнуется Моэм и за любимого племянника Робина, который в составе Восьмой бронетанковой армии воюет в Африке против Роммеля и, опять же по слухам, демонстрирует чудеса отваги. Но весной 1942 года Роммель переходит в наступление, и 28 мая Робин тяжело ранен шрапнелью в голову. Он переносит несколько серьезных мозговых операций, после чего оказывается комиссованным, затем лечится в Англии, а спустя год приезжает в Америку: заикается, много пьет, страдает непереносимыми головными болями, тяжелыми депрессиями и отчаянным желанием писать книги, что дядю тоже не слишком вдохновляет. «Он мог бы чего-то достичь, — писал Моэм Алансону, — если бы не был так сосредоточен на себе и не любил бутылку». Моэму, при его-то воздержанности, вообще везло на пьяниц: Хэкстон, Робин Моэм, да и Алан Серл тоже в тяжелые минуты прикладывался…

Беспокоиться приходится не только за людей, но и за недвижимость. В конце ноября 1940 года, безупречно выполнив все задания патрона, Хэкстон перебирается с Лазурного Берега в Лиссабон и ищет способ вернуться в Штаты, что в это время совсем не просто. «Мавританка» меж тем законсервирована, за виллой, равно как и за парижской квартирой Моэма, присматривает юный друг Хэкстона Луи Легран, винный погреб заперт, наиболее ценные картины перевезены по соседству в дом леди Кэнмор. Вместе с тем надежд на сохранность «Виллы Мореск» немного: итальянцы оккупировали Ривьеру до Ниццы, и совершенно очевидно, что принадлежащая Моэму недвижимость, несмотря на все меры предосторожности, будет рано или поздно экспроприирована, а ее содержимое расхищено. В 1942 году приходят невеселые вести о том, что немцы собираются снести все жилые дома на Лазурном Берегу и возвести на их месте укрепления; любимая яхта Моэма «Сара» также оказывается у противника. В конце войны становится известно, что вилла хоть и не экспроприирована, но все военные годы находилась в руках итальянцев и немцев; вдобавок ее безжалостно обстреливал с моря британский и американский флот, и зажигательная бомба уничтожила часть парка. А в августе 1944 года, по приказу командующего высадившейся на Ривьере Седьмой армии Соединенных Штатов, вилла превращается в дом отдыха для американских офицеров… Одним словом, досталось «Мавританке» и от чужих, и от своих.

Но больше всего волнений доставляет Моэму конечно же Хэкстон — тоже, можно сказать, член семьи. Самый близкий Моэму человек — даром что почти во всем его антипод. По возвращении из Лиссабона в Нью-Йорк осенью 1940 года он, по существу, перестает выполнять обязанности секретаря Моэма, с которыми так или иначе справлялся не один десяток лет. Сначала он идет учиться на летчика: хочет в случае вступления Америки в войну быть полезным отечеству. Потом, довольно, впрочем, скоро, забрасывает лётное дело и находит себе работу в Вашингтоне, и не где-нибудь, а в Бюро стратегической службы (Office of Strategic Services) при Государственном департаменте. Работой этой очень гордится, намекает друзьям, что «ведет разведдеятельность чрезвычайной важности», под большим секретом рассказывает, что «недавно был подсажен в камеру к крупному нацистскому чину с целью выведать у него сверхсекретную информацию». Однажды их общий с Моэмом приятель встретил Хэкстона в Вашингтоне, Джералд был по обыкновению пьян (пить он не переставал все это время) и, проходя мимо, словно невзначай шепнул ему: «Вы меня не видели!»

Моэма, впрочем, эта работа Хэкстона вполне устраивает — по принципу: «Чем бы дитя ни тешилось», и «измену» писатель своему секретарю простил. «У Джералда хорошая работа в Вашингтоне, — с энтузиазмом пишет он Карлу Пфайфферу. — У него своя крошечная квартирка, он любит свое дело и сейчас счастливее, чем был все эти годы. Вся беда в том, что работу, которую он выполнял для меня, он считал для себя недостойной, а потому делал ее нехотя и плохо, к тому же у него было слишком много свободного времени. Он терпеть не мог находиться в услужении, и, хотя в Госдепе роль у него, прямо скажем, незначительна, он ощущает себя важной шишкой…» Моэм пишет, что он был бы рад, если бы Хэкстон удержался в Государственном департаменте надолго, но, увы, — в Бюро стратегической службы Хэкстон не засиделся и перешел на службу в издательский концерн Даблдея, где, надо сказать, пришелся ко двору и сделал бы вполне приличную административную карьеру, если бы не заболел…

В мае 1944 года у него открывается туберкулез, сделанная на легком операция безуспешна, в июле Моэм отвозит друга в туберкулезный санаторий на озеро Саранак, а оттуда в августе — в баптистский госпиталь в Бостоне, где Хэкстону с каждым днем становится все хуже и хуже. «Мой туберкулез, — пишет Хэкстон с присущим ему черным юмором Барбаре Бэк, — чувствует себя преотлично. Стоит мне что-то съесть или даже выпить полстакана молока, как я начинаю кашлять, как десять чахоточных. Врачи способны помочь мне только одним — морфием, иначе я не вытерпел бы чудовищной боли. Боль так меня утомляет, что долго писать я не в силах…» Умирал Хэкстон в нью-йоркском Докторс-Хоспитэл, поливая сидевшего у его постели Моэма самыми грязными и циничными ругательствами. После его смерти 7 ноября 1944 года Моэм, как мы уже писали, был безутешен, много плакал, долгое время не желал ни с кем встречаться. Когда находившийся в это время в Америке английский прозаик Сэсил Робертс собрался Моэма навестить, тот прокричал ему по телефону: «Поймите, я не хочу вас видеть! Я никого не хочу видеть. Я хочу только одного — умереть… С помощью снотворного, которое мне иногда дают, мне удается проспать от силы часов шесть. Но когда я бодрствую, то только о нем и думаю».

Еще одна немаловажная проблема, с которой столкнулся Моэм по приезде в Америку, заключалась в жилье. Не жить же все время в нью-йоркском «Риц-Карлтоне»! — даже Моэм не мог себе такое позволить. Да и шумно, суматошно жить в центре самого большого и оживленного города Соединенных Штатов. С первых же дней своего пребывания за океаном Моэм пишет друзьям, что его устроил бы тихий городок у моря, где можно было бы писать, ходить на пляж и в кинотеатр, иногда в хорошей компании сыграть в бридж и вкусно поесть. Такое место нашлось — небольшой отель со старинным уютным названием «Колониэл инн» («Колониальный трактир») в городке Эдгартаун, на острове Мартас-Вайнярд, на западной оконечности Массачусетса.

Жизнь в «Колониальном трактире» была именно такой, какая «прописана» была Моэму. Он наслаждается безлюдьем, одевается в один и тот же синий блейзер, утром в своем одноместном номере, как всегда, работает, обедает в полном одиночестве в пустом ресторанчике отеля. После обеда два часа спит, после сна едет на пароме на пляж и только вечером живет светской жизнью: играет в бридж, ужинает в яхт-клубе, почти каждый день ходит в кино.

Но Эдгартаун «подоспел» только летом 1943 года, а летом 1941-го Моэм живет совсем не так, как ему бы хотелось. Снимает в Лос-Анджелесе, про который говорит, что «жить в нем, все равно что питаться одними конфетами», за 700 долларов в месяц (астрономическая сумма по тем временам) огромный дом с садом на Саут-Беверли-Гленн-Бульвар с тем, чтобы к нему могли приезжать Лиза с детьми, Хэкстон, Пфайффер.

Но, что называется, «не имей сто рублей». Верный Нелсон Даблдей уже осенью 1940-го сообщает Моэму, что построит для него коттедж Паркерс-Ферри на своем участке земли в Южной Каролине, недалеко от деревни Йемасси, в 55 милях от Чарльстона, на реке Комбахи. Спустя год, в декабре 1941-го, Моэм перебирается туда и живет четыре зимы подряд. Получает в свое пользование Моэм не один коттедж, а два: один для жизни и работы («литературная хижина»), другой для прислуги. В «хижине» все удобства: кабинет, гостиная, две гостевые комнаты, камин. А также книжные полки, предупредительно уставленные классиками. На стене репродукции картин, оставшихся на Ривьере. В ста ярдах от «хижины» и в двух милях от «большого дома» Даблдеев поселяют чернокожую прислугу, с которой у Моэма сразу же устанавливаются теплые, доверительные отношения. Это повариха Нора, которую Моэм довольно быстро научил готовить французские блюда, в том числе и любимый луковый суп. А также горничная Мэри, садовник — негр в черных очках по имени Воскресенье (Sunday) и его племянник по имени Верующий (Religious), выполнявший различные работы по дому. «Папа всегда обучал поваров и служанок, — вспоминала Лиза Моэм. — Он в этом отлично разбирался; сам готовить ни за что не станет, но вот научить умеет».

Расписание в Паркерс-Ферри было абсолютно то же, что и в «Мавританке». Работа исключительно утром (иногда, правда, Моэм нарушал расписание и отправлялся с Даблдеем на рассвете поохотиться в местных болотах на уток), после обеда двухчасовой сон, во второй половине дня катание по поместью на лошади, которую ему седлал молодой чернокожий грум, после чего вечернее общение с Даблдеем в «большом доме».

Паркерс-Ферри стал на четыре года настоящим «клоном» «Мавританки»: Моэму здесь работалось и жилось отлично, если не считать приступов малярии, преследовавшей его после путешествий по Индокитаю всю жизнь, в том числе и в Америке. «Это совершенно пустынное место, — писал он из Паркерс-Ферри Эдди Маршу, — две мили от ближайшего дома, тринадцать миль в хорошую погоду от ближайшей деревни и двадцать миль — в плохую, когда дорога покрывается непролазной грязью, и больше пятидесяти миль от города. У меня из окна превосходный вид на тысячи акров болот и реку, текущую среди великолепных сосен… Единственное неудобство — магазин далеко».

Здесь, в Паркерс-Ферри, Моэм в полном одиночестве отпраздновал свое семидесятилетие: 25 января 1944 года стал для него самым обычным, рядовым днем: работа, дневной сон, прогулка, пасьянс, чтение детективных романов. «Пережил свое семидесятилетие, — писал Моэм наследующий день своему американскому приятелю, журналисту Карлу Ван Вехтену. — Пережил, и Бог с ним! С невозмутимостью предвкушаю годы, которые мне еще предстоит просуществовать на этой земле, но, честно говоря, пожил я достаточно и в любой момент готов остановиться…»

Впрочем, наслаждался одиночеством в Паркерс-Ферри Моэм не всегда. Случались — не часто, правда, — и гости. Приезжал, оказавшись в конце войны в Америке, Робин Моэм, в разговорах с которым писатель упрекал своих соотечественников; по мнению Моэма, англичане вели себя с американцами крайне глупо. «Капризничают, задирают нос, — говорил он Робину, — словом, делают всё, чтобы обидеть американцев, настроить их против себя». Да и сам Робин тоже не радовал: пил, писал посредственную прозу, главное же — был всецело сосредоточен на себе. Однажды, приехав к дяде в Паркерс-Ферри, чистосердечно признался: «Нет ничего на свете, что бы я любил так же сильно, как застолье». «Из человека с таким миропониманием хорошего писателя не получится», — прозорливо прокомментировал эту фразу племянника Моэм. Спустя три-четыре года Моэм писал знакомому: «Беда Робина всегда заключалась в том, что людьми он интересовался лишь в той степени, в какой способен был произвести на них впечатление. Потому-то он всегда окружал себя исключительно теми, кто мог в него влюбиться».

Приезжал Карл Пфайффер, уже тогда задумавший биографию писателя. Пфайффер, как и Кэнин, был своеобразным Эккерманом Моэма: записывал, нередко украдкой, выходя из комнаты, мысли, bont mots и реплики «великого человека», а также свои о нем впечатления, вел с ним продолжительные беседы. Моэм жаловался Пфайфферу, что полутора тысяч в месяц ему катастрофически не хватает — расходов много. Пфайффер же недоумевал: ему этой суммы было бы более чем достаточно. «Вы — университетский профессор, — посмеивался над ним Моэм, — и всем и без того известно, что у вас нет ни цента. Я же без денег жить не могу. У меня, видите ли, обязательства». Надо понимать, в первую очередь — перед Лизой и Хэкстоном (пока тот был жив).

С весны 1943 года в Паркерс-Ферри регулярно наведывается еще один гость, студент лоренсвилльского колледжа, начинающий поэт Дэвид Познер — очередное увлечение семидесятилетнего писателя. Познер «купил» Моэма, расхвалив «до небес» «Бремя страстей человеческих»; Моэм, в свою очередь, похваливал весьма еще несовершенные поэтические опыты своего юного любовника, оплатил ему обучение в дорогом, престижном Гарварде, просвещал его, приохотил к своим любимым книгам — «Будденброкам» Томаса Манна и «Застольным беседам» Уильяма Хэзлитга.

При всем при том гостей в «литературной хижине» было немного, и большую часть недели Моэм был предоставлен в зимнее время года, когда не ездил по стране, самому себе. Нелсон Даблдей даже вообразить не мог, какой царский подарок он преподнес другу, ведь в Америке в военные годы Моэм был нарасхват, все пять лет, что он прожил за океаном, его буквально рвали на части, поэтому пустынная зимняя обитель в Южной Каролине пришлась писателю как нельзя более кстати. В январе 1949 года на похоронах Даблдея, сгоревшего от скоротечного рака, Моэм прочувствованно говорил о «великом искусстве любви» своего друга, о том, что Нелсон Даблдей «всегда изыскивал возможность доставлять удовольствие друзьям».

Дел у Моэма в американские годы действительно было по горло. Во-первых, пропагандистские турне — то, ради чего, собственно, Моэм и был в Америку отправлен. До тех пор, пока Соединенные Штаты в декабре 1941 года не вступили в войну, писатель, борясь с заиканием, усталостью и волнением, ездил из Нью-Йорка в Чикаго, из Чикаго в Сан-Франциско, из Сан-Франциско обратно в Чикаго, из Чикаго в Филадельфию и Бостон. В марте 1941 года он прочел в Чикаго четыре лекции за одиннадцать дней. «Собачья жизнь!» — пожаловался он как-то одному знакомому американцу. В Нью-Хейвене в ноябре 1942 года Моэм читает лекцию о демократии и о цене свободы и так волнуется, что с каждым вновь сказанным словом заикается все сильнее, а в конце даже теряет сознание.

Переезжает из города в город, из отеля в отель, переходит из одной аудитории в другую, выступает с зажигательными речами, суть которых сводится к тому, что Америка не может оставить в беде Англию, в одиночестве воевавшую против стран Оси. Моэм терпеливо разъясняет, что собой представляет битва за Англию, лондонские бомбежки, чем грозит его родине операция «Морской лев», тогда еще Гитлером не свернутая. Он не успевает принимать приглашения на ужины, спектакли, фильмы, презентации, лекции, дискуссии. Его выступления — и это несмотря на сильное заикание — пользуются огромной популярностью, куда большей, чем речи Томаса Манна или Уэллса. Репортеры преследуют его по пятам, не дают шагу ступить — а ведь это-то и нужно: чего стоит выступление, лекция, если на следующий день она не освещена в прессе?

Во-вторых — и тут ему тоже сопутствует успех, — собирает деньги. Приехав в Сан-Франциско, он основывает с помощью безотказного Алансона Фонд помощи Великобритании. В короткие сроки собирает 400 тысяч долларов для приобретения походных госпиталей и карет «скорой помощи». Вот типичный отрывок из его душещипательной речи, произнесенной в Чикаго вскоре после приезда в Америку, в декабре 1940 года: «Неужели вы не сделаете что-то, чтобы облегчить нашим солдатам жизнь? Многих из них уже нет в живых, это были совсем еще молодые люди, мальчишки, они оставили юных вдов и малолетних детей. Неужели вы откажетесь им помочь? Они сражались и умирали ради нас с вами, и не только ради нас с вами — ради истины, любви, чести и доброты!» Попробуй после таких слов не раскошелиться. Сам Моэм, впрочем, не всегда верит в успех своего благородного предприятия. Он видит, как нелепо порой ведут себя в Америке его соотечественники, с каким предубеждением относятся к британцам — пусть даже они и воюют за правое дело — многие американцы. Одна из статей Моэма, напечатанная в апреле 1942 года в «Сатердей ивнинг пост», когда его пропагандистская деятельность за ненадобностью уже завершилась, так и называлась «За что вы нас не любите?».

Речами пропагандистская и благотворительная деятельность Моэма в Америке не ограничивается. В конце 1940 года в Голливуде он обсуждает сценарий будущего фильма о воюющей Англии — что-то вроде выпущенной за полгода до этого брошюры «Воюющая Франция». Занят и собственными кинопроектами: летом 1941 года пишет сценарий по своему минироману «Вилла на холме». В июне 1945-го работает в Голливуде над сценарием (крайне неудачным) по «Острию бритвы», и в качестве гонорара ему предлагают, зная его любовь к изобразительному искусству и превосходную коллекцию картин на Ривьере (вот только где она теперь, эта коллекция?!), две картины на выбор — снежный пейзаж Матисса или «Гавань в Руане» Писсарро; каждая картина оценивается примерно в 15 тысяч долларов. Моэм выбирает Писсарро: уроженец Руана Гюстав Флобер — его любимый писатель.

А еще — и это тоже в связи с работой над романом «Острие бритвы», вышедшим в апреле 1944 года сумасшедшим тиражом 375 тысяч экземпляров (и это во время войны!), — увлекается индийской философией, Ведантой. Вместе со своими соотечественниками и собратьями по перу Олдосом Хаксли и Кристофером Ишервудом постигает науку медитации у своего гуру Свами Прабхавананда, приехавшего в Калифорнию из Индии. Сотрудничает Моэм и в журнале Прабхавананды «Веданта и Запад», который одно время издает в Лос-Анджелесе Ишервуд.

А еще — по старой памяти — работает на британскую разведку. Регулярно встречается с главой британской секретной службы в США сэром Уильямом Стивенсоном по кличке Бесстрашный (Intrepid), составляет ему подробные отчеты.

И конечно же пишет. Печатает рассказы в «Нью-йоркере», политические статьи («Нас предали» — в «Сатердей ивнинг пост», «Что сулит нам завтрашний день» — в «Редбуке»), воспоминания («Картины, которые мне нравятся» — в «Лайфе»), советы писателям («Пишите о том, что знаете» — в «Доме и семье»), эссе («Чтение под бомбежками» — в «Ливинг эйдж»). Готовит для издательства Даблдея антологию английской и американской литературы (прозы и поэзии) за последние пятьдесят лет. Пишет предисловие к тому избранных рассказов и стихов своей знакомой, замечательной американской писательницы и поэтессы Дороти Паркер. Зимой 1943 года Паркер три недели гостила у Моэма в Паркерс-Ферри и с присущей ей язвительностью, прозрачно намекая на нестандартные сексуальные пристрастия хозяина «литературной хижины», отозвалась о нем: «Эта старая дама — немыслимая зануда».

Не забывает и про большую прозу: за пять лет пребывания в Америке выпускает пять романов, по роману в год. Правда, за вычетом «Острия бритвы», романы эти, прямо скажем, не высшей пробы.

Уже упоминавшийся мини-роман «Вилла на холме» (апрель 1941 года), который поначалу печатался в «Редбуке» и по которому Ишервуд пытался вместе с Моэмом написать сценарий, разочаровал не только критику, но и самого автора. «Я просто хотел убить время», — словно оправдываясь, пишет Моэм Эдди Маршу, своему самому взыскательному критику; «Ньюсуик» же сострил, что «автор диктовал это сочинение во сне».

Не лучше и вышедший в июне 1942 года, написанный по заданию министерства информации Великобритании и тоже печатавшийся отдельными выпусками в «Редбуке» роман «За час до рассвета» — неприхотливая история о воздействии войны на типичную английскую семью. Роман и сам по себе был плох, но еще хуже — снятый по нему в 1944 году фильм, — а ведь бывает, что слабая книга «при поддержке» сильного сценария и хороших актеров преображается.

Впрочем, и эти романы можно считать истинными шедеврами по сравнению с двумя историческими опусами, уж точно не делающими Моэму чести. Один из них — роман 1946 года «Тогда и теперь», где действие происходит в Италии времен Возрождения, а главным героем является не кто-нибудь, а сам Николо Макиавелли. «На редкость неудачный вклад во второсортный журнал для юношества, — писал о романе принципиальный недруг Моэма Эдмунд Уилсон. — Просто поражаешься способности автора писать сплошными штампами, а также его полнейшей неспособности проявить начатки творческой индивидуальности». Штампы штампами, а выходит роман «советским» тиражом — 750 тысяч экземпляров, которым гордился не только сам Моэм (он-то давно привык к «автоматическим бестселлерам»: раз Моэм — значит, раскупят), но и не слишком жаловавший его старший брат. Когда Ивлин Во в его присутствии похвастался, что он самый популярный писатель в Америке, лорд Фредерик Моэм, не задумываясь, поставил автора «Незабвенной» на место: «Не знаю, как вас, а моего брата печатают в Штатах миллионными тиражами».

Отсутствуют «начатки творческой индивидуальности» и в романе из жизни Испании XVII века «Каталина». Однако сюрпризы возникли и здесь: солидный лондонский тираж 50 тысяч экземпляров плюс премия «Лучшая книга месяца», которую слабенький роман Моэма разделил с самим «Доктором Фаустусом» Томаса Манна. Исторические романы, как мы помним, Моэму никогда не давались: автор словно забывает про свой собственный совет молодым писателям: «Пишите о том, что знаете». Сам же пишет о далеких временах святой инквизиции и о девочке-калеке, которой является Дева Мария, и предсказывает, что ее излечит один из трех братьев — или епископ, или солдат, или пекарь. То, что не удается епископу и солдату, удается пекарю. «Когда я писал эту вещь, — сделал Моэм позднее хорошую мину при плохой игре, — я пребывал в превосходном настроении; меня не покидала мысль, что это мой последний роман». И он не ошибся: в дальнейшем писал только нон-фикшн, только о том, что хорошо знал. Как и во времена «Бремени страстей человеческих»: в 1915 году Моэм писал эту книгу о себе — предмет, ему неплохо знакомый.

Сослужило «Бремя» добрую службу своему автору и в Америке, через тридцать лет после первого издания. Дело в том, что со смертью Хэкстона в жизни Моэма начинается новый этап. «В игру вступает» уже известный читателю, куда менее яркий и способный, чем Джералд Хэкстон, зато куда более покладистый и услужливый Алан Серл. Своего часа Серл ждал без малого десять лет. Так вот, для того чтобы Серл мог въехать в Америку и занять пустующее уже несколько лет место литературного секретаря и сожителя знаменитого писателя, нужен был благовидный предлог — получить американскую визу осенью 1945 года было непросто. И предлог нашелся: Моэм решил преподнести Библиотеке Конгресса в Вашингтоне рукопись «Бремени» — ее-то Серл и должен был, по плану Моэма, доставить через океан. И в декабре 1945 года сорокадвухлетний Алан Серл, раздобревший, робкий, «по-собачьи преданный хозяину» (так отзывался о нем сам Моэм), прибывает в Паркерс-Ферри. Разница между бывшим литературным секретарем и нынешним, что называется, видна невооруженным глазом. Кругу близких друзей и знакомых Моэма Серл, несмотря на бросающиеся в глаза преданность и покладистость, не понравился сразу. «Если Джералд — марочное вино, — сострил один американский знакомый Моэма, — то Алан — столовое». Приметливее остальных оказался Дэвид Познер, юный поэт и гарвардский студент. По всей вероятности, приревновав Моэма к Серлу, он выразился особенно резко и, как мы скоро увидим, довольно точно: «Алан душка и добряк лишь на поверхности, внутри же это расчетливый стяжатель».

А спустя полгода после приезда Серла в Америку, 20 апреля 1946 года, Моэм в слепящем свете софитов, под стрекот кинокамер преподносит директору Библиотеки Конгресса шестнадцать рукописных тетрадей «Бремени страстей человеческих» — своего opus magnum.

Акт дарения означает в жизни Моэма две вещи: скорый отъезд «на малую родину» — на Ривьеру и растянувшийся на целых двадцать лет конец земного пути.