I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

Я никогда не мог себя заставить испытывать к Чарлзу Лэму ту привязанность, какую питают к нему большинство читателей. Из присущего мне чувства противоречия я не переношу экзальтированности у других и теряю (против своей воли, ибо, Бог свидетель, мне вовсе не хочется заморозить прохладным отношением энтузиазм моих знакомых) способность восхищаться. Оттого, что слишком многие критики писали о Чарлзе Лэме с дежурной восторженностью, я не в состоянии читать его без некоторого напряжения. Лэм сродни людям, которых мы называем «широкой души человек»; такие, как он, терпеливо ждут, когда вас постигнет несчастье, чтобы выразить вам свое искреннее сочувствие. Они с такой поспешностью протягивают вам руку, когда вы упали, что, потирая ушибленную коленку, вы поневоле задаетесь вопросом, не они ли подложили вам под ноги камень, о который вы споткнулись. Люди с переизбытком обаяния вызывают у меня страх. Они нас подавляют, и, в конце концов, мы становимся жертвой их уникального дара и их неискренности. Кроме того, я не слишком жалую писателей, чье главное достоинство — обаяние. Одного обаяния недостаточно. Я хочу, чтобы было куда вонзить зубы, и если я заказываю жареную говядину и йоркширский пудинг, а мне приносят кусок хлеба и стакан молока, я не скрываю своего разочарования. Меня выводит из себя повышенная чувствительность трогательного Элии[105]. Руссо приучил писателей писать сердцем, и еще долгое время после него считалось хорошим тоном творить с комком в горле; эмоциональность же Лэма напоминает мне слезливость алкоголика. Меня не покидает мысль, что его чувствительность лечится воздержанием, таблетками и слабительным. Когда вы читаете отзывы о нем его современников, то оказывается, что изысканный Элия — не более чем выдумка сентименталистов. Человеком он был куда более толстокожим, вспыльчивым и невоздержанным, чем его изображали, и он бы и сам от души (и не без оснований) посмеялся над тем портретом, какой они с него написали. Если бы как-нибудь вечером вы встретились с ним у Бенджамина Хейдона, вашему взору предстал бы неопрятный, далеко не всегда трезвый человечек, который часто бывает очень скучен, да и удачно шутит лишь изредка. Иными словами, вы встретились бы не с изысканным Элией, а с Чарлзом Лэмом. И если бы в то утро вы прочли его эссе в «Лондон мэгэзин», то сочли бы это забавной проделкой. Вам никогда бы не пришло в голову, что этот симпатичный очерк со временем станет примером для подражания. Вы бы прочли его так, как следовало бы прочесть, ибо для вас он был бы живой вещью. Беда всякого писателя состоит, среди прочего, в том, что его недохваливают при жизни и перехваливают после смерти. Критики вынуждают нас читать классику, как выразился Макиавелли, в парадном мундире. Тогда как было бы куда больше толку, читай мы классиков, как наших современников, — не в парадном мундире, а в халате.

А поскольку Лэма я читал не из любви, а из уважения к общему мнению, — Хэзлитта я не читал вовсе. Притом какое количество книг мне надлежало прочесть, я счел, что могу позволить себе пренебречь писателем, который посредственно (как мне казалось) пишет о том, о чем другой писатель пишет блестяще. Но изысканный Элия мне надоел. Мне редко доводилось читать что-нибудь о Лэме, не встретив нападок на Хэзлитта, насмешек над ним. Я знал, что Фицджеральд задумал было написать биографию Хэзлитта, но от затеи этой в конечном счете отказался — характер Хэзлитта вызывал у него отвращение. Это был мелочный, грубый, отталкивающего вида человек, затесавшийся в круг таких блестящих людей, как Лэм, Китс, Шелли, Кольридж и Вордсворт. Мне представлялось, что тратить время на писателя с незначительным талантом и на человека с плохим характером особой необходимости нет. Но однажды, когда, собираясь в далекие страны, я бродил по книжной лавке Бампуса в поисках книг в дорогу, на глаза мне попался сборник эссе Хэзлитта, небольшой том в зеленой обложке, с хорошей печатью, недорогой и легкий на вес. Из чистого любопытства — хочется же узнать правду об авторе, о котором написано столько всего плохого, — я снял с полки зеленый томик и приобщил его к стопке книг, которые успел уже отложить.