II
II
Со временем у меня собралась какая-никакая библиотека, и среди прочих книг я поставил на полку маленький толстый томик, который навязал мне дон Фернандо. Из-за своего размера и пергаментного переплета том этот выделялся среди мягких обложек моих иностранных книг и разноцветных обложек книг английских и часто бросался в глаза. Меня это нисколько не раздражало, ибо напоминало о таверне дона Фернандо, о летних улицах Севильи с навесами от раскаленного солнца, а также о прохладном, суховатом вкусе «мансанильи». И, тем не менее, читать испанский том в мои планы не входило. И вот однажды — за окном шел дождь, вечерело — я рылся в своих книгах и, обратив внимание на переплетенный в пергамент томик, снял его с полки. Лениво полистал. Решил, что прочту один абзац из середины — может, станет понятно, что эта книга собой представляет. Но абзац растянулся на шесть страниц. Читать книгу оказалось легче, чем я предполагал. Сбивали, правда, с толку длинные s, непонятно почему отсутствующие n, вместо которых над предшествующей буквой стоял завиток; вместо v в середине слова значилось u, а в начале иногда — b. По всей видимости, такое написание передавало особенности произношения шестнадцатого века. Как произносились испанские слова в то время, мне было неизвестно, а потому непросто догадаться, что слово boluer читается velvet[109]. В книге было много сокращений, к тому же часто попадались слова с устаревшим правописанием. И все же я обнаружил, что, если читать внимательно, особых сложностей не возникнет, тем более что слог автора был прост и ясен. Я вернулся к началу и принялся за чтение.
Странная это была история. Ее героем был младший сын из тринадцати детей дона Белтрана Яньеса де Оньяса и его жены доньи Марии Саэс де Балда. Дон Белтран принадлежал к древнему и славному роду, да и жена не уступала ему ни в происхождении, ни в добродетелях. Их родственниками были члены самых знатных семейств в провинции Гипускоа, одной из самых живописных в Испании: холмистая местность, зеленые, плодородные долины, бурные, кристально чистые реки. Зимы в Гипускоа не холодные, а летом воздух прозрачен и свеж. Дом дона Белтрана, сохранившийся и по сей день, стоит в длинной, узкой долине, окруженной горами спереди и сзади. Несмотря на ограниченное пространство, вид из дома открывается очень красивый. Горные вершины голы и каменисты, но на склонах зеленеют деревья, а на холмах пониже раскинулись пастбища, растут маис и пшеница. Места эти, иначе говоря, очень живописны и радуют глаз. В долине протекает речушка, из-за нее-то, надо полагать, и выстроен был в этих местах дом. Времена, однако, тогда были неспокойные, и хотя крепости на месте дома уже не было — ее разрушили по приказу Генриха IV и братств Гипускоа, — в доме, в случае необходимости, можно было держать оборону. Нижняя часть этого квадратного здания (все, что осталось от бастиона четырнадцатого века) строилась из серого необработанного камня, верхняя же, возведенная столетием позже, вид имела куда менее воинственный. Построена она была не из камня, а из кирпича и украшена по углам четырьмя миниатюрными башенками на манер сторожевых. Назвать дом очень большим язык не поворачивается: в Англии он бы смотрелся сельским особняком довольно скромных размеров, и дону Белтрану и его жене с детьми и с многочисленной прислугой, которая им по положению причиталась, было в нем, скорее всего, тесновато. Человеком дон Белтран был влиятельным, и его наследник, дон Мартин, взял в жены донью Магдалену д’Араос, фрейлину королевы Изабеллы Католической, которая подарила ей на свадьбу картину на сюжет Благовещения. Через несколько дней после переезда к мужу донья Магдалена, к вящему своему удивлению, обнаружила эту картину плавающей в испарине. Потрясло это чудо и остальных членов семьи, и дон Педро Лопес, священник, брат дона Мартина, предложил перенести картину в деревенскую церковь, чтобы ей поклонялись прихожане. Дон Мартин, однако, расставаться с таким сокровищем не пожелал и, в свою очередь, предложил построить в доме часовню, где бы эта картина хранилась по праву.
Младшего сына дона Белтрана, героя книги, которую я читал, при рождении окрестили Иньиго. Еще подростком отец отправил его служить при дворе, где он находился в подчинении у королевского казначея дона Хуана Веласкеса де Куэльяра. Служба в те времена слыла делом почетным, знатные люди не считали ниже своего достоинства посылать сыновей в услужение сановным придворным. Они подавали за столом, стелили постели, разжигали камины, подметали полы и были у своих хозяев на посылках. Дон Хуан Веласкес занимал пост губернатора Аревало в провинции Авила; Аревало был одним из тех городов, которые достались матери Изабеллы, вдове Хуана II Кастильского. На гербе города был изображен рыцарь в доспехах, в украшенном плюмажем шлеме; сидел рыцарь верхом на коне, опустив копье, на фоне городской стены с бойницами. В доме дона Хуана юный Иньиго выучился хорошим манерам, узнал жизнь и приобрел навыки, потребные истинному дворянину. Достигнув совершеннолетия и следуя примеру своих братьев, людей, достойных во всех отношениях, а также движимый высокими идеалами, он решил овладеть военным искусством и превзойти своих сверстников в отваге и доблести. Впрочем, на этом периоде его жизни биограф не задерживается. О том, что дон Иньиго всегда готов был отстоять свою честь, когда она оказывалась под угрозой, что он любил охотиться и был азартным игроком, нам известно лишь по его собственным, брошенным вскользь замечаниям. Известно нам также, что в молодости он был хорош собой, не очень высок, но сложения крепкого; нога у него была маленькая, чем он немало гордился и в старости признавался, что молодым человеком любил носить сапоги, которые были ему тесны. У него были красивые светло-каштановые волосы и огромные, очень живые и проницательные карие глаза. Обращали также на себя внимание его белая кожа и крючковатый нос, который был самой заметной частью его лица и при этом нисколько его не уродовал. Дорогие наряды, принятые при дворе, носил он с неизменным изяществом. Скромные одежды, которые надевали, за исключением особых оказий, при дворе бережливого Фердинанда, с приходом Филиппа Красивого и его фламандских наследников, сменились на одеяния, отличавшиеся немыслимой роскошью. Дон Иньиго был вдобавок весьма любвеобилен, и считается, что он был любовником Жермен де Фуа, молодой жены Фердинанда, на которой король, вопреки данному ему имени Благоразумный, женился после смерти Изабеллы. Французский хронист называет ее «bonne et fort belle princesse»[110], однако другой ее современник утверждает, что была она совсем не хороша собой и вдобавок хромоножка. Очень может быть, хронист был к молодой королеве пристрастен. «Эта женщина, — с раздражением пишет он, — приучила кастильцев вести невоздержанный образ жизни, много и жадно есть, хотя сами кастильцы и даже их короли всегда были в этом отношении весьма умеренны». «Всякий, кто тратил деньги на пиры, устраиваемые в ее честь, становился ее другом». Когда Жермен де Фуа вышла замуж, ей было всего восемнадцать (а Фердинанду пятьдесят четыре), и нет ничего удивительного в том, что в развлечениях она знала толк. Дон Иньиго страстно в нее влюбился. Он потакал ей во всем и сочинял в ее честь мадригалы. Это был истинный дворянин.
Легкомысленную жизнь бретера и волокиты дон Иньиго вел до двадцати семи лет, когда, после смерти короля Фердинанда и повторной женитьбы его вдовы, он перешел на службу к дону Антонио Манрике, герцогу Нахерскому, покровителю его семьи, и принял участие в нескольких военных походах герцога, проявив недюжинные тщеславие и энергию. Его отличал природный дар ладить с людьми, и герцог Нахерский использовал его в делах, требовавших особой осмотрительности. Однажды герцог отправил его в Гипускоа примирить враждующие клики, и дону Иньиго удалось вскоре уладить дело к взаимному удовольствию враждующих сторон. Начало царствования Карла V ознаменовалось рядом ошибок, приведших к неповиновению и бунтам. Воспользовавшись этим, король Франции объявил своему сопернику войну, и французская армия вступила в Наварру. Стоявший во главе испанцев герцог Нахерский, оставив гарнизон в Памплоне, вывел свои войска из Наварры. Французы осадили город, и попавшие в окружение офицеры, среди которых был и дон Иньиго, решили, не видя иного выхода, капитулировать, однако дон Иньиго этому решению воспротивился и, благодаря природному своему красноречию, сумел разжечь в товарищах угасший боевой дух, убедить их сражаться с врагом до последней капли крови. Увы, во время штурма города был он ранен в обе ноги: в правую попало пушечное ядро, а в левую — осколок отлетевшего от стены камня. Он рухнул на землю, а осажденные, которым передалась было его отвага, пали духом и сдались на милость победителям.
Французы вошли в город. Обнаружив дона Иньиго и сообразив, кто он такой, они отнеслись к нему с состраданием и перевязали его раны. Для того же чтобы обеспечить раненому постоянный уход, движимый благородными чувствами французский военачальник отдал приказ, чтобы дона Иньиго, как только это будет возможно, перенесли на носилках в его собственный дом. Но не успел дон Иньиго вернуться домой, как его раны, особенно на правой ноге, нагноились, и хирурги сочли, что единственный способ спасти ногу это вновь сломать кость. Что и было сделано; во время операции раненый испытывал чудовищную боль, но ни разу не изменился в лице, ни разу не застонал и не произнес ни единого слова, которое бы свидетельствовало о том, что отвага и долготерпение ему изменили. И все же, несмотря на все усилия врачей, лучше больному не стало, и надежд на выздоровление с каждым днем оставалось все меньше. Дону Иньиго сообщили о грозившей ему опасности, после чего он исповедался и был причащен и соборован. Однако ночью явился ему Святой Петр, которому дон Иньиго всегда поклонялся, и на следующий же день кости на поврежденных ногах начали срастаться и больной почувствовал, что идет на поправку. Из его правой ноги извлекли двадцать осколков кости, отчего она сделалась короче левой и словно бы вывернутой наизнанку, вследствие чего он был не в состоянии ни ходить, ни стоять. На левой ноге из-под колена самым неприглядным образом торчала сломанная кость, и это так огорчило дона Иньиго, что он спросил у хирургов, есть ли возможность этот изъян устранить. Хирурги ответили, что нарост отрезать можно, но боль при этом раненый испытает такую, какой не испытывал никогда в жизни. Поскольку дон Иньиго намеревался сделать военную карьеру, был тщеславен, к тому же хотел носить изящные сапоги, которые тогда были в моде, он, не обращая внимания на колебания врачей, настоял на том, чтобы операция состоялась. При этом он не дал привязать себя к операционному столу, сочтя это недостойным своего благородного происхождения, и перенес мучения, не шевельнувшись и не издав ни единого звука. Деформация была устранена, а затем, с помощью колес и прочих приспособлений, причинивших дону Иньиго немыслимую боль, ногу постепенно растянули и выпрямили. И, тем не менее, правая нога навсегда осталась у него короче левой, и дон Иньиго хромал потом всю оставшуюся жизнь.
Дабы скрасить долгие часы выздоровления, он велел раздобыть ему рыцарские романы, которые очень любил, однако дома их почему-то не оказалось. Пришлось довольствоваться теми книгами, которые в домашней библиотеке имелись. А именно — жизнеописанием Христа и историями святых: «Flos Sanctorum»[111]. И дон Иньиго начал эти книги читать — сначала без особого интереса, но спустя некоторое время они запали ему в душу, и у него возникла потребность самому совершить те великие деяния, про которые читал. Однако забыть прошлое ему удалось далеко не сразу, ему вспоминались его воинские подвиги, беззаботная жизнь при дворе, к тому же ему не давали покоя мысли о любви. Бог и дьявол сражались за его душу. Но вот что дон Иньиго заметил: когда он думал о божественном — сердце его преисполнялось ликования. И наоборот, когда мысли касались всего бренного, преходящего — он оставался собой недоволен. И решение было принято: он свою жизнь изменит. Горше всего было расставаться с любовью, которую ему никак не удавалось вырвать из своего томившегося сердца. И вот, однажды ночью, когда он по обыкновению встал с постели на молитву, ему с младенцем на руках явилась Царица Небесная. И с этой минуты он освободился от не дававших ему покоя грешных мыслей и до конца своих дней жил жизнью праведника, сохраняя чистоту души и помыслов.
Его старший брат и другие домочадцы видели, что он на них не похож, ибо, хоть дон Иньиго никому о произошедшей в нем перемене не рассказывал, он стал совсем другим человеком. И то сказать, они не могли не догадаться, что творится с ним что-то очень странное, ибо, когда юный воин принял окончательное решение следовать по стопам Иисуса, весь дом вдруг сотрясся, словно от удара грома, и в толстой каменной стене образовалась трещина от пола до потолка. Не могла его родня не заметить и того, что дон Иньиго много читает (занятие для человека его происхождения непривычное), молится и избегает шуток; говорил он теперь сухо и взвешенно и в основном на темы духовные, а также много писал. Он завел тетрадь в красивом переплете, куда изящным своим почерком выписывал самые запоминающиеся суждения и деяния Иисуса, Марии и святых. Слова и деяния Иисуса выводил он золотыми буквами, слова и деяния Богоматери — синими, то же, что говорили и делали святые, — буквами различных цветов в зависимости от того, насколько он был тому или иному святому предан. Подобные занятия доставляли ему несказанное удовольствие, однако еще больше любил он созерцать небо и звезды. Созерцание светил учило его презирать все то преходящее, что находится под ними, и разжигало его любовь к Богу. Привычка эта сохранилась у дона Иньиго до конца дней, и его биограф рассказывает, как в старости, наблюдая за небесами с горы, он бывал так поглощен этим зрелищем, что не помнил себя. Когда же он приходил в чувство, слезы умиления лились у него из глаз, и он говорил: «Какой же жалкой и ничтожной кажется земля, когда я смотрю на небо; она — сплошная грязь и нечисть, и ничего больше». Он решил, что, как только поправится, направит свои стопы в Иерусалим, пока же постом, покаянием и жестокими телесными истязаниями будет умерщвлять свою плоть. Он избрал образ жизни, при котором, отринув мирскую суету, он станет бичевать себя с неумолимостью, которая найдет сочувствие у Спасителя.
Когда же дон Иньиго окреп настолько, что мог пуститься в путь, он решил, зная, что у родственников его затея одобрения не вызовет, отговориться тем, что хочет нанести визит своему покровителю герцогу Нахерскому, который за время его болезни несколько раз справлялся о его здоровье. Однако дон Мартин, заподозрив, что у брата совсем другое на уме, отозвал дона Иньиго в сторону и сказал ему:
— Дорогой брат, ты удался всем. Ты умен, рассудителен, отважен. Ты в расцвете лет и сил, ты принадлежишь к знатному роду, ты хорош собой, ты пользуешься уважением у великих мира сего. Отечество признаёт твои боевые заслуги, ценит твою мудрость и практическую сметку, а потому связывает с тобой большие надежды. Как же ты можешь, поддавшись прихоти, обмануть наши ожидания и лишить нас результатов твоих побед и выгоды от твоих плодотворных трудов? У меня перед тобой только одно преимущество — я родился раньше тебя; во всем же остальном ты меня превосходишь. Умоляю тебя, дорогой брат мой, одумайся, не ступай на тот путь, что не только лишит нас надежд, которые мы на тебя возлагали, но и покроет наш род позором и бесчестьем.
Ответ дона Иньиго был краток. Он сказал, что не забудет о своей принадлежности к знатному роду, и пообещал, что не сделает ничего, что бы обесчестило его семью. В путь он отправился в сопровождении двух слуг, однако вскоре, щедро их одарив, отпустил восвояси. Первым делом он направился в Монсеррат. С той минуты, как он покинул отчий дом, не проходило и ночи, чтобы он безжалостно себя не бичевал. Он вознамерился совершать великие и многотрудные дела, для чего, следуя примеру святых, неумолимо умерщвлял свою плоть. При этом целью его было не столько покаяться в грехах, сколько угодить Господу. Однажды он догнал на дороге мавра, одного из тех, кого в те времена еще можно было в изобилии встретить в королевствах Валенсии и Арагона, и они некоторое время ехали вместе. Разговор зашел о непорочности Пречистой Девы. Мавр готов был согласиться, что Мадонна пребывала в этом благословенном состоянии до и при рождении Иисуса, однако наотрез отказывался признать, что сохранила Она непорочность и в дальнейшем. Дон Иньиго пытался разубедить упрямца, но тот стоял на своем. Мавр поехал дальше, а дон Иньиго остановился и задумался: он никак не мог решить, обязывают ли вера и любовь к Христу последовать за мавром и вонзить ему в сердце кинжал, наказав его тем самым за неслыханное святотатство. Ведь он был солдатом, честь была для него превыше всего, и он не мог допустить, чтобы неверный посмел в его присутствии столь неуважительно отзываться о Царице Небесной. Он долго думал, как ему поступить, и решил, в конце концов, отдаться на волю Божью. Доеду до развилки, сказал он себе, брошу поводья, и если конь поскачет по той дороге, которую избрал мавр, — догоню его и убью. Если же конь поедет по другой дороге, сохраню мавру жизнь. Так дон Иньиго и поступил, и его конь, оставив в стороне широкую, прямую дорогу, по которой поехал мавр, свернул в сторону. Так решил Господь. Достигнув предместья Монсеррата, дон Иньиго остановился в деревне, где запасся самым необходимым для своего дальнейшего путешествия. Купил рубаху до пят из грубого полотна, веревку вместо пояса, сандалии на веревочной подошве и сосуд для питьевой воды.
Монсеррат был бенедиктинским монастырем, известным происходившими в нем чудесами, а также огромным скоплением людей, приходивших со всей Испании просить милости у Святой Девы. По прибытии дон Иньиго обратился к духовнику и исповедался — продолжалась исповедь три дня. Исповедавшись, он отдал своего коня монастырю и положил меч и кинжал пред алтарем Богоматери, а с наступлением ночи отдал нищему всю свою одежду, даже нижнюю сорочку, сам же облачился в купленную в деревне грубую рубаху. А поскольку в рыцарских романах он вычитал, что у посвященных в рыцари принято с ночи до утра бдеть над своим оружием, дон Иньиго, новообращенный рыцарь Христов, провел бессонную ночь пред ликом Пресвятой Девы, горько оплакивая совершенные им грехи и вознамерившись в дальнейшей жизни любой ценой искупить их. В предрассветный час, дабы никто не знал, куда он держит путь, дон Иньиго покинул монастырь, свернул с большой дороги, ведущей в Барселону (откуда ему надлежало отплыть на корабле в Италию), и поспешил в горную деревню Манреса. Шел он в одной грубой рубахе и босиком, но, коль скоро рана еще до конца не зажила, одна нога была у него обута в сапог. Не прошел он, однако, и нескольких километров, как увидел у себя за спиной человека: тот шел за ним и что-то ему издали кричал. Поравнявшись с доном Иньиго, незнакомец спросил, действительно ли отдал он свою одежду нищему; его заподозрили в краже дорогой одежды и посадили в тюрьму. Дон Иньиго подтвердил, что он и вправду отдал нищему все, что на нем было, однако на вопрос, кто он и куда идет, отвечать не стал.
В Манресе, скрывая свое происхождение и прежнюю жизнь, дон Иньиго поселился в приюте для бедных, и если раньше, в миру, он следил за своей внешностью и гордился своими красивыми, длинными волосами, то теперь утратил к ним всякий интерес и отрезал их, зато отпустил бороду и перестал стричь ногти. Трижды в день он безжалостно бичевал себя и семь часов проводил на коленях. Каждый день ходил к мессе и вставал на вечернюю молитву. Каждый день просил милостыню. Не ел мяса и не пил вина; жил одним хлебом и водой. Спал на голой земле, большую часть ночи проводя в молитве. Методично лишал себя всего, что ублажало бы его тело, и, хотя человек он был от природы здоровый и крепкий, в очень скором времени он довел себя умерщвлением плоти до полного изнеможения. Но вот однажды, находясь в нищенском приюте, среди убожества и грязи, он спросил себя: «Что ты делаешь в этом мерзком, смрадном месте? Почему ходишь в лохмотьях и совершенно за собой не следишь? Разве ты не понимаешь, что, общаясь с этим сбродом, ведя себя так, словно ты ничем от них не отличаешься, ты затмеваешь величие своего рода?» Он знал — то был голос дьявола, и еще ближе сошелся с приютскими бедняками, заставил себя относиться к ним по-дружески. В другой раз, когда он валился с ног от усталости, ему пришла в голову мысль, что терпеть столь тяжкую, беспросветную жизнь, которую стерпит не всякий дикарь, ему придется еще очень долго — быть может, лет семьдесят. «Но что такое семьдесят лет покаяния в сравнении с вечностью?» — возразил он сам себе. Спустя некоторое время снизошедший на него душевный покой, что служил ему утешением, покинул его, и он ощутил на сердце великий холод — точно кто-то сдавил его душу, и молитва перестала доставлять ему удовлетворение и облегчение. Он вдруг засомневался: сказал ли он, исповедуясь, всё, что обязан был сказать? Его так мучили угрызения совести, что ночи он проводил без сна, в тревоге и слезах. Однажды, когда он, уйдя из приюта, жил в доминиканском монастыре, его охватило такое отчаяние, что он насилу справился с искушением выброситься из окна своей кельи. Тогда-то он и раскрыл «Flos Sanctorum», ибо ему вспомнился святой, который, дабы услышать слово Божье, решил поститься до тех пор, пока Господь до него не снизойдет. Сходным образом и дон Иньиго вознамерился не есть и не пить, покуда не обретет потерянный душевный покой. В течение целой недели с его губ не сорвалось ни единого слова, и все эти дни продолжал он молиться, стоя по семь часов на коленях, бичевал себя трижды в день и исполнял прочие религиозные обряды, давно уже ставшие для него привычными. И силы, в конце концов, к нему вернулись, однако духовник приказал ему принимать пишу и отказался, пока он вновь не начнет есть, отпускать ему грехи. Дон Иньиго прервал свой пост, и сомнения, его обуревавшие, перестали его преследовать; он предал забвению память о прошлых грехах, и впредь они больше душу ему не омрачали.
В дальнейшем снизошли на кающегося грешника и прочие благодеяния. Однажды, когда он молился на ступенях церкви Святого Доминика, дух его вознесся, и ему явлена была Святая Троица, которую увидел он будто бы собственными глазами. От увиденного душа его преисполнилась такой благостью, что он долгое время был не в состоянии думать и говорить ни о чем другом. Сие таинство истолковал он столь многочисленными доводами, привел столько сравнений и примеров, что все слушавшие его не могли скрыть своего восхищения и изумления. Часто, когда он молился, перед его взором представал священный лик Иисуса Христа или благословенной Девы Марии. Как-то раз, прогуливаясь у реки в окрестностях Манресы и погрузившись по обыкновению в свои благостные мысли, он сел на берегу и устремил взгляд на воду. И вдруг глаза его словно бы раскрылись, он узрел (не буквально, а в высшем, вневещественном смысле) какой-то новый, непривычный свет и проникся не только тайной веры, но и тайной познания. В конце жизни он подтвердил, что никакое знание, обретенное им в дальнейшем благодаря учению или же посредством сверхъестественной благодати, не могло своей всеохватностью сравниться с тем знанием, какое он обрел тогда, на берегу реки, в миг просветления.
Как-то в субботу, погруженный, как всегда, в свои благочестивые размышления, он внезапно лишился чувств, стоявшие рядом сочли, что он мертв, и предали бы его тело земле, если бы один из молившихся не пощупал ему пульс и не сказал, что сердце у него еще бьется. В таком состоянии пролежал он до следующей субботы, после чего пробудился, словно все это время крепко и безмятежно спал.
Утомленный тяжкими телесными трудами и непрестанной душевной тревогой, он счел за лучшее немного отдохнуть, однако его посещали столь поразительные видения, на него снисходили столь благостные мысли, что он был не в состоянии отдавать сну даже самое непродолжительное время и все ночи проводил в религиозном экстазе. В результате он так тяжело занемог, что надежд на выздоровление не оставалось. Когда он готовился к смерти, сатана внушил ему, что дону Иньиго, человеку доброму и богобоязненному, смерти бояться нечего. Мысль эта привела его в ужас, и он боролся с ней изо всех сил, пытаясь воспоминанием о совершенных грехах вырвать из сердца дьявольскую надежду на Божью милость. Когда же болезнь отступила и он вновь обрел дар речи, то попросил тех, кто наблюдал за его предсмертными мучениями, обратиться к нему со словами: «О жалкий грешник, о несчастный, помни же зло, которое ты совершил, помни прегрешения, коими вызвал ты гнев Господень!» Стоило ему почувствовать себя чуть лучше, как он немедленно возобновил свои покаянные молитвы, вернулся к суровому образу жизни. Преисполнившись неустанной решимости себя превозмочь, он взвалил на свое измученное тело бремя большее, чем оно могло вынести, и тяжело заболел во второй и третий раз. Наконец, испытывая тяжкую боль в животе и мучаясь от холода (стояла суровая зима), он убедил себя облачиться во что-то теплое. Так прожил он большую часть года, и вот настало, наконец, время, когда он счел себя готовым к паломничеству в Иерусалим. Среди его окружения были люди, которые предлагали, что поедут вместе с ним; были и такие, кто пытался отговорить его от столь долгого и тяжкого путешествия и убеждал, что без попутчика, знающего итальянский или латынь и могущего служить ему проводником и переводчиком, он не справится. Однако дон Иньиго хотел быть наедине с Богом, дабы его с Ним единение никем нарушено не было. Дон Иньиго Ему целиком доверился и не хотел, полагаясь на чью-то помощь, доверие это нарушить. И он направился в Барселону, а оттуда в далекий Иерусалим, взяв в попутчики одного лишь Господа.
Таково начало жизненного пути дона Иньиго де Оньяса, испанского дворянина, известного в истории под именем святого Игнатия Лойолы. Читатель, полагаю, давно уже догадался, о ком идет речь, ибо история, которую я рассказал, хорошо известна. Книга, которую дон Фернандо мне навязал, представляет собой жизнеописание Игнатия Лойолы, которое было написано вскоре после его смерти отцом Педро де Рибаденейра, членом ордена иезуитов.
Перевод А. Ливерганта