Глава 4 «ОН ИЗ ГЕРМАНИИ ТУМАННОЙ…»
Глава 4 «ОН ИЗ ГЕРМАНИИ ТУМАННОЙ…»
Плодов учености Моэм, в отличие от Ленского, из Германии не привез. Зато привез нечто более для себя существенное: чувство свободы, раскрепощения, которых он был лишен в Кингз-скул. Если Королевская школа явилась в жизни Моэма опытом отрицательным, то Гейдельберг — бесспорно, положительным. Спустя четыре года «узник» Кингз-скул обрел, наконец, свободу. Свободу делать что хочешь, изучать что хочешь, говорить о чем хочешь, общаться с кем хочешь.
Круг же общения в Гейдельберге был широк. Широк и интернационален. В пансионе фрау фон Грабау, толстой, приземистой, приветливой дамочки лет сорока, которая обязывала всех пансионеров говорить только по-немецки, помимо ее мужа, высокого мужчины средних лет с большой светловолосой, седеющей головой, дававшего юному англичанину уроки латыни и разговорного немецкого, двух их двадцатилетних дочерей и сына, сверстника Уилли, — жили студенты разных национальностей: француз, китаец, американец и два англичанина. Обратим внимание на первого и трех последних.
Француз, по счастью, оказался эльзасцем и по-немецки говорил если не свободнее, то, во всяком случае, с лучшим произношением, чем по-французски. Одевался он, как немецкий пастор, однако на поверку оказался монахом-бенедиктинцем, которого временно отпустили из монастыря, чтобы он мог заняться научной работой в университетской библиотеке. Эльзасец не походил ни на ученого, ни на монаха — это был рослый блондин с голубыми глазами навыкате и красной физиономией. Как и Уилли, он был стеснителен и сдержан, в застольных беседах участия почти не принимал и сразу же после обеда снова шел трудиться в библиотеку. Уилли совершал с ним длинные прогулки по десять — пятнадцать миль каждая, во время которых эльзасец читал юноше пространные лекции по античной философии и античной литературе.
Об античной литературе беседовал Уилли и с долговязым американцем, жителем Новой Англии, который, несмотря на свои неполные тридцать лет, уже преподавал в Гарварде классические дисциплины. Любитель поговорить о высоком (развалины средневекового замка на горе, помпезные, старинные здания Гейдельбергского университета, «папаша» Рейн, «плавно несущий воды свои», располагали к неторопливым беседам на отвлеченные темы), молодой, глубокомысленный гарвардский профессор приохотил Уилли к дискуссиям о мировых религиях, о высшем разуме, о свободе вероисповедания — викарий Уитстейбла, даром что оксфордский богослов, тем этих никогда не касался, ведь предпочтение он отдавал молитвам, а не теологическим спорам. Уикс (так называет американца Моэм в «Бремени страстей человеческих») дал Уилли «Жизнь Иисуса» Ренана, книгу, о которой начитанный племянник викария прежде слыхом не слыхивал, и даже свозил его на пару недель в Швейцарию, где насыщенное интеллектуальное общение между молодыми людьми не прекращалось ни на день.
Когда же гарвардский профессор отбыл из Гейдельберга в Берлин, у Моэма появилось два новых друга, и тот и другой — его соотечественники.
С одним из них, сыном театрального менеджера, Эдни Уолтером Пейном, Моэм подружился надолго. Почти двадцать лет, с 1898 года по 1917-й, они вместе снимали в Лондоне квартиры, что для начинающего писателя было, разумеется, выгодно — снимать квартиру одному, да еще в приличном месте, было бы куда обременительнее. Пейн, закончивший Королевский институт аудита и ставший дипломированным бухгалтером, на весь день уходил в контору, предоставляя другу возможность творить в счастливом одиночестве. Дружба с Пейном, натурой широкой, благородной, уживчивой, была в жизни Моэма, постоянством не отличавшегося, одной из самых прочных. Уилли, делавший тогда в литературе лишь первые шаги, имел обыкновение читать другу вслух свои произведения. На первом издании первого романа Моэма «Лиза из Ламбета» значится: «Моему доброму другу Эдни Пейну». Когда же Моэм взялся сочинять пьесы, «добрый друг», сменивший к тому времени профессию и пошедший по стопам отца, помогал ему заключать контракты с театрами, решать проблемы с налогами — вообще занимался его финансовыми делами. В первые же годы совместной жизни польза от Пейна была вовсе не в том, что он прилежно слушал первые, еще робкие опусы приятеля, и не в том, чтобы оказывать Уилли помощь в заполнении налоговых деклараций и заключении контрактов с издательствами или театрами — о таких контрактах тогда и речи быть не могло. Уолтер, вспоминал впоследствии Моэм, был очень хорош собой и легко, в отличие от стеснительного Уилли, завязывал знакомства с девушками, как правило, артистками, официантками или продавщицами, которые потом, после окончания скоротечного романа с Пейном, переходили к его другу. Делился Пейн с юным Моэмом не только девушками, но и деньгами: он был щедр, великодушен и, главное, куда свободнее Моэма в средствах.
А вот как описывает своего второго соотечественника, 26-летнего выпускника Кембриджа, несостоявшегося юриста, переквалифицировавшегося в поэта-символиста, Джона Эллингема Брукса, сам Моэм в своих «Записных книжках»: «Это человек ниже среднего роста, широкоплечий, крепкий, хорошо сложенный. У него красивая голова, ладный нос, широкий и высокий лоб; но лицо его, всегда чисто выбритое, сужаясь, оканчивается острым подбородком; глаза бледно-голубые, не слишком выразительные; рот большой, губы толстые и чувственные; кудрявые, но редеющие длинные волосы развеваются по плечам. Вид у него изысканный и романтический»[13].
Брукса вернее было бы назвать не другом юного Моэма (и уж подавно не «добрым другом»), а наставником. Эстет, эдакий Дориан Грей, он мгновенно влюбил в себя Уилли, а влюбив, взялся за него всерьез. Начал с того, что заложил в юношу семена безбожия (которые, впрочем, легли на благодатную почву) и поменял ему круг чтения; отобрал «Тома Джонса» и вместо «правильного» и скучноватого Филдинга порекомендовал читать романы Мередита, стихи Суинберна, Верлена, «Апологию» кардинала Ньюмена, статьи Уолтера Пейтера, Мэтью Арнолда. Брукс сам читал Уилли вслух Джакомо Леопарди, которого в то время пытался переводить, а также Данте и свои любимые «Рубаи» Омара Хайяма в переложении Эдварда Фицджералда. Читал, вспоминал впоследствии Моэм, «как читает молитву священник Высокой церкви, распевая литанию на все лады в погруженной во мрак крипте».
Брукс и Моэм совершали длинные романтические прогулки в близлежащий Кёнихшталь, любовались живописной долиной реки Неккар. Во многом Брукс походил на своего кумира Оскара Уайльда, и не только острословием, заносчивостью и эстетством; он не скрывал своих гомосексуальных наклонностей, и не исключено, что интеллектуальными беседами о Данте, Леопарди и французских символистах общение Брукса и Моэма не ограничивалось. Мы, впрочем, ничего об этом не знаем, биографы же любят поспорить о том, совратил ли Брукс Моэма, или же юноша, прошедший через горнило аскетического воспитания сначала в доме викария и его жены, а затем в закрытой Королевской школе с религиозным уклоном, сохранил до поры до времени невинность. Если же верить самому Моэму, то истинные намерения американца из Новой Англии и Брукса он понял много позже. «Прошло немало времени, — вспоминает Моэм, — прежде чем я осознал, что усилия, которые эти люди тратили на то, чтобы поддержать мой интерес, были вызваны не тем, что я зачарованно слушал их речи, и не добротой к несведущему шестнадцатилетнему пареньку, а исключительно вожделением».
Трудно сказать, был ли «шестнадцатилетний паренек» таким уж «несведущим», но в любом случае куда интереснее, как формировалось в эти годы интеллектуальное, а не гомоэротическое образование юного Моэма. И здесь роль Брукса — интеллектуального наставника и в самом деле трудно переоценить. Кругом чтения дело не ограничилось. Не без воздействия Брукса Моэм понял, что «веру ему навязали извне», и он «расстался с верой своего детства совсем просто, сбросив ее с плеч, как сбрасывают ненужный больше плащ». Брукс регулярно водил Моэма в местный театр на «Кукольный дом» Ибсена и «Честь» Зудермана, где «добродетель служила маской для тайных пороков». Ибсен, как ниспровергатель лицемерной мещанской морали и обличитель общественных язв, вызывал отвращение у правильных Грабау. Как вызвал бы, читай они его, священный ужас у ничуть не менее правильных викария и его супруги, этих типичных «продуктов» викторианского воспитания. «Я бы предпочел, чтобы мои собственные дочери пали замертво у моих ног, — говорит в „Бремени страстей человеческих“ профессор Эрлин, прототипом которого был фон Грабау, — чем видеть, как они слушают вздор этого потерявшего всякий стыд сочинителя… Это ведет к разложению семьи, гибели морали, распаду Германии»[14].
У немецкого профессора и английского священника Ибсен вызывал нескрываемое отвращение, зато юный театрал, который после памятного посещения в Париже мелодрамы Сарду в театре не был ни разу, пришел от великого норвежца в восторг. На представления заезжавших в Уитстейбл бродячих трупп дядя, как читатель легко догадается, племянника не пускал — театр считался грехом, не случайно же пуритане в XVII веке его запретили. Как знать, быть может, именно тогда, в 1891 году, на спектаклях «Кукольного дома» и родился Моэм-драматург?
Ибсен был, разумеется, не единственным открытием, сделанным Моэмом в Германии. В Гейдельберге Уилли открыл для себя еще и Вагнера, о котором раньше не имел ни малейшего представления. Вагнера, которого профессор Грабау также, мягко говоря, не жаловал. А еще оказавшего столь существенное влияние на Вагнера и поздних романтиков Шопенгауэра. Уилли повезло: лекции о великом скептике, авторе классического труда «Мир как воля и представление», читал в университете не кто-нибудь, а знаменитый, очень модный в те годы историк философии, гегельянец Куно Фишер. «Это был плотный, подтянутый человек с круглой головой, курносым, словно расплющенным сильным ударом, носом боксера, щеткой седых волос и красным лицом, на котором поблескивали маленькие, необыкновенные глаза». Фишер слыл остряком: он то и дело отпускал шутки, вызывавшие дружный хохот аудитории. Помимо новой драмы Ибсена, Шопенгауэра и «новой» музыки Вагнера, основополагающее влияние на молодого Моэма в эти годы оказали уже упоминавшаяся ренановская «Жизнь Иисуса» и, главное, — «Происхождение видов». Если кто и отучил юного Уилли от церкви и «ее сетей», то это в первую очередь Чарлз Дарвин.
Но «вечным студентом», — как бы ни было в Гейдельберге интересно, как бы ни привлекала его немецкая студенческая жизнь с театрами, соперничающими между собой корпорациями, дуэлями между представителями разных «буршеншафтов», развеселыми посиделками в «кнайпах», — Моэм оставаться не собирался. Да и было ему это не по средствам, и весной 1892 года, после двухгодичного пребывания в одном из лучших университетов мира, перед его взором опять возникли давно, казалось бы, похороненные в памяти викарий дядя Генри с женой, унылый, провинциальный Уитстейбл, мрачный, неуютный дом приходского священника.
Вновь возникла — и тут же была перечеркнута — безрадостная перспектива поступления в Оксфорд. Викарий «раскопал» своего оксфордского сокурсника, ныне крупного и влиятельного государственного чиновника, и тот пообещал поспособствовать. Потом, тем же летом 1892 года, стараниями Альберта Диксона, второго опекуна Уилли, в недавнем прошлом парижского партнера покойного Моэма-старшего, появилась возможность (и, увы, осуществилась — по счастью, всего на месяц, больше выпускник Гейдельберга не выдержал бы) поработать клерком в аудиторской конторе в Чансери-Лейн, где веком раньше, и тоже клерком, зарабатывал на хлеб насущный прадед Уилли.
Клерком быть не хотелось. Не хотелось, сняв квартирку за 14 шиллингов в неделю, каждый день напяливать купленный в магазине готового платья дешевый фрак, визитку и цилиндр и шагать на службу, сидя за конторкой на высоком табурете, раскладывать письма по алфавиту, переписывать счета и сверять суммы расходов. Но не хотелось и учиться в Оксфорде. Не хотелось становиться уже четвертым (а если считать покойного отца — и пятым) юристом в семье — да и мог ли стать заика преуспевающим адвокатом? Не хотелось — тем более — оставаться в Уитстейбле.
Сказать, что хотелось Уилли по возвращении из Германии, не так-то просто. Хотелось, пожалуй, только одного — самостоятельной, независимой жизни. И самостоятельности этой Уилли — во всяком случае в эти годы — ни за что бы не добился, если бы не случай. (Со временем случай как литературный прием станет почти обязательным deus ex machina в его книгах.)
Явился случай в образе местного врача, про которого в «Бремени страстей человеческих» сказано, что «он больше старался не причинять вреда, чем приносить пользу». «А почему бы — как-то раз в разговоре с викарием обмолвился, исходя из этой своей жизненной позиции, врач, — не направить юношу по медицинской стезе?» Дядя Генри, которому нерадивый и упрямый племянник и его метания уже порядком надоели, неожиданно согласился. Он посчитал Уилли ленивым, нерешительным и бесхарактерным именно тогда, когда молодой человек — быть может, впервые — проявил характер. Спор с дядей относительно своей бесхарактерности Моэм заведет много позже, когда викария давно не будет на свете, на страницах «Луны и гроша»: «А я-то думал, — рассуждает рассказчик, — надо иметь очень сильный характер, чтобы после получасового размышления поставить крест на блестящей карьере только потому, что тебе открылся иной жизненный путь, более осмысленный и значительный»[15].
Хотя Оксфорд не гарантировал на все сто процентов блестящей карьеры, да и размышления Уилли о своем жизненном предназначении наверняка длились не больше получаса, — согласился с предложением доктора и он. Ведь даже если занятия медициной не означали «иного жизненного пути, более осмысленного и значительного», молодой человек обретал желанную независимость. Его умственный взор (перефразируем известную мысль Толстого из «Отрочества») был обращен не на то, что он оставлял, а на то, что его ожидало. Работа врачом была хороша уже тем, что предполагала жизнь в Лондоне, как говорят англичане, on his own — своим домом, вдали от постылого Уитстейбла и не менее постылых родственников.
Через несколько недель Уилли приняли в медицинскую школу при старейшей лондонской клинике Святого Фомы, где первые три месяца он работал, сменив фрак, визитку и цилиндр клерка-конторщика на больничный халат акушера, в роддоме при больнице. Но это вовсе не означало, что он вознамерился стать врачом. Он, оказывается, хотел стать писателем. И хотел давно. И очень сильно. О чем впоследствии вспоминал постоянно.
«Я был рожден писать, — признается 88-летний Моэм в мемуарах „Вглядываясь в прошлое“. — Для меня писательство — такая же необходимость, как для новорожденного дыхание»[16].
«Я писал постоянно, с пятнадцати лет, — рассказывает он в „Записных книжках“. — А студентом-медиком я стал, потому что не мог рискнуть объявить своему опекуну, что мне хочется одного — быть писателем»[17].
В чем же, собственно, риск? — наверняка недоумевает читатель. А в том, что в викторианские времена (а в довикторианские тем более) восемнадцатилетнему англичанину из приличной семьи негоже было становиться литератором. «Я не хотел быть врачом, — пишет Моэм в книге „Подводя итоги“. — Я хотел быть только писателем, но был слишком робок, чтобы заявить об этом. К тому же в те времена это было неслыханное дело, чтобы восемнадцатилетний мальчик из хорошей семьи стал профессиональным литератором. Сама эта мысль была так несуразна, что я даже не пробовал с кем-нибудь ею поделиться…»[18] Итак, «мальчик из хорошей семьи» и литератор были «вещи несовместные». Моэм, тем не менее, уже им стал.
Помимо всех прочих опытов — жизненных и интеллектуальных, в Гейдельберге он приобрел и опыт литературный. Несмотря на то, что от музыки Уилли был далек, он написал биографию немецкого композитора, предтечи Вагнера Джакомо Мейербера, чей столетний юбилей праздновался в Германии в 1891 году. Первая проба пера оказалась, как это большей частью и бывает, неудачной: рукопись (наверняка весьма несовершенную) местные издатели единодушно отвергли, и юный автор в сердцах швырнул ее в камин. Начало, однако, было положено.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Часть первая На заре туманной юности
Часть первая На заре туманной юности
16. «Туманной ночью ты заметил…»
16. «Туманной ночью ты заметил…» Туманной ночью ты заметил, Как в небе каждый огонек Так робко жив, так скудно светел, В туманный заключен кружок. О, эта муть и трепетанье, И этот замогильный свет, И этот бред, и колыханье, И грусть, какой названья нет. Как будто дух в цепях,
Миф № 46. Накануне войны Берия сыпал угрозами применения жестоких кар в отношении тех разведчиков и агентов, которые сообщали тревожные сведения о скором нападении Германии на Советский Союз, и раздувал миф о том, что-де разведывательная информация о грядущем в скором будущем нападении Германии на С
Миф № 46. Накануне войны Берия сыпал угрозами применения жестоких кар в отношении тех разведчиков и агентов, которые сообщали тревожные сведения о скором нападении Германии на Советский Союз, и раздувал миф о том, что-де разведывательная информация о грядущем в скором
Глава 8. В Германии
Глава 8. В Германии Перед тем как мне лететь в Германию, З. И. Кондратьев попытался назначить меня начальником автодорожных войск фронта, которыми командовал маршал Р. Я. Малиновский[32]. Когда же я явился в распоряжение фронта, оказалось что генерал Вострухов[33] —
«На заре туманной юности»
«На заре туманной юности» Детская жизнь Александра Бенкендорфа поначалу связана с Павловском, одной из резиденций полуопального «малого двора» цесаревича Павла. В семейных преданиях сохранились воспоминания о том, что старший сын Анны и Христофора Бенкендорф был
1. НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ
1. НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ Больно вспоминать. Мне шел семнадцатый год, когда я ранним утром, по весне, уходил из дома. Мне еще хотелось разбежаться и прокатиться на ногах по гладкому, светлому, как стеклышко, ледку, а надо было уходить в огромную неведомую жизнь, где ни
H. A. САРДАНОВСКИЙ «НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ»
H. A. САРДАНОВСКИЙ «НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ» ‹…›Приходилось мне во время каникул жить в доме дальнего моего родственника — священника села Константинова, Ивана Смирнова. ‹…› Необычайная приветливость его хозяев очаровывала всякого, кто туда попадал. Вот в такой-то
Н. А. САРДАНОВСКИЙ «НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ»
Н. А. САРДАНОВСКИЙ «НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ» Николай Алексеевич Сардановский (1893–1961) — товарищ Есенина по Константинову и первым годам жизни в Москве.В период знакомства с Есениным — учащийся, студент Коммерческого института (ныне Институт народного хозяйства им. Г. В.
На заре туманной старости
На заре туманной старости Итоги выборов 1930 года не могли не порадовать Пилсудского. Наконец-то были созданы условия для такого взаимодействия правительства и сейма, к которому он стремился. Теперь ему в ближайшие годы не нужно было думать о том, как управляться с
ГЛАВА 20 Путешествие по Германии
ГЛАВА 20 Путешествие по Германии Мои добрые родители не удовольствовались тем, что дали мне возможность устроить сей пир, но они пожелали меня наградить за успешное окончание гимназии и более роскошным образом — снабдив меня средствами, дабы я смог осуществить свою мечту
ГЛАВА 12 По Германии
ГЛАВА 12 По Германии Вот и Эйдкунен. Пьем снова традиционный кофе с аппетитными хлебцами в готическом вокзале (каким он представлялся тоже аппетитным, чистеньким!), водворяемся при помощи толковых, но не суетящихся носильщиков в купе II класса, кажущееся несколько
Глава 18 В Германии
Глава 18 В Германии Моя вторая эмиграция. Общая картина Запада. Я свергаю Вилли Брандта. «Третий путь». Отзыв Сахарова. Первые сведения о «Мондрагоне». Печальное сообщение из Москвы В первых числах мая 1974 года я с семьей прилетел вновь в Европу, в Западную Германию. Во
Глава 4 Из Германии туманной в родныя Палестины
Глава 4 Из Германии туманной в родныя Палестины Скромный сочинитель проникает силой своего воображения, подкрепленного чтением чужих трудов, в заветные покои прошлого, отгороженные от нас стенами и запорами и пеленой времени. Однако нынешний читатель, которому за вечер
Глава 3. В ГЕРМАНИИ
Глава 3. В ГЕРМАНИИ Семья Арсеньевых состояла из профессора славянской культуры Кенигсбергского университета Николая Сергеевича, человека преклонного возраста, совершенно седого и несколько подслеповатого, его брата, Юрия Сергеевича, симпатичного, простецкого