Глава 13 «СТАРИКАН», СОТКАННЫЙ ИЗ ПРОТИВОРЕЧИЙ
Глава 13 «СТАРИКАН», СОТКАННЫЙ ИЗ ПРОТИВОРЕЧИЙ
Кое-что нам о Моэме-человеке из предыдущих глав уже известно. А кое-что — для полноты картины — следовало бы добавить. Моэм — джентльмен до мозга костей, он превосходно воспитан, отлично держится, пунктуален, не бросается ни деньгами, ни друзьями. Любит мать — и всю жизнь ощущает горечь утраты; любит работать; работает исключительно по утрам. Любит деньги, бридж, крепкие сигареты, Францию, ледяной сухой мартини, живопись (в которой знает толк). А также — послеобеденный сон, детективы, Севилью, Хусепе Риберу, путешествия, своего племянника Робина Моэма и — особенно — Джералда Хэкстона. Когда его друг, многолетний сожитель, литературный секретарь, постоянный спутник и антипод в 1944 году умер, Моэм горько рыдал, лежа на диване лицом вниз, и всем говорил, какое тяжкое горе его постигло. «Ведь с ним, — объяснял он Робину Моэму, — связаны лучшие годы моей жизни, годы наших странствий по свету. Да и то, что я написал за последние двадцать лет, имеет к нему самое непосредственное отношение — в конце концов, он же перепечатывал мои рукописи». Вместе с тем Моэм совершенно равнодушен к родственникам, не расположен «рыться в хронологической пыли»: «По-моему, нам не следует распространяться о том, что наш род происходит от этих Эдуардов. Король Эдуард II, как известно, был извращенцем, и мне бы не хотелось, чтобы из-за него страдала моя безупречная репутация». И терпеть не может церковь: «Не могу заставить себя верить в Бога, у которого нет ни чувства юмора, ни здравого смысла». На дух не переносит фотографий — своих собственных в первую очередь, безделья, нерадивых гостей и свою экс-супругу Сайри Барнардо — впрочем, когда приставки «экс» не было, он относился к ней ничуть не лучше. Он осторожен, очень расчетлив, умеет, в отличие от большинства творческих личностей, считать деньги, и при этом азартен — и не только в картах. Решения он принимает порой довольно неожиданные: мы помним, как он бросил, недоучившись, Кингз-скул, поступил в медицинскую школу при больнице Святого Фомы, потом оставил медицину, чтобы жить литературным трудом… И решения эти, что случается далеко не часто, воплощает в жизнь, доводит задуманное до конца, действует последовательно, продуманно. В его решениях, вроде бы на первый взгляд абсурдных (хочет писать книги, сам же вместо этого «почему-то» идет учиться на врача), прослеживается своя логика. Это свидетельство того, что в личности Моэма много парадоксального, противоречивого, казалось бы, несочетаемого.
К своему огромному, стойкому, растянувшемуся на полстолетия литературному успеху Моэм относится спокойно, оценивает себя как писателя трезво, считает себя если и первым, то во втором, так сказать, ряду, солидаризируясь в этом с Литтоном Стрэчи. Помните: «Второй класс, отделение первое»? И — скажем от себя — имеет на это определенные основания, о чем мы еще подробно поговорим. Свои записные книжки, например, называет «почеркушками» («jottings»), уверяет, нисколько не рисуясь, Карла Пфайффера, что «читать их предпочтительнее всего в уборной». Рекомендует, когда дарит ему «Записные книжки», не читать все подряд, а «листать, как придется, не слишком вникая в суть».
Да и вообще склонен себя недооценивать, хотя порой этой «недооценкой» и бравирует: унижение паче гордости. Считает себя некрасивым, невезучим, не умеющим делать дела, — и это притом что в издательском бизнесе способен за себя постоять как мало кто из собратьев по перу. В переговорах с издателями (даже если это близкие друзья, как американец Нелсон Даблдей или англичанин Александр Фрир) демонстрирует чудеса несговорчивости: жестко, последовательно отстаивает свои права, торгуется (при многотысячных гонорарах) за каждый доллар, неукоснительно требует выплаты авансов, скрупулезно — через агентов и сам — следит за выпуском дополнительных тиражей — как бы не обсчитали.
У него вообще сложные отношения с денежными знаками. Однажды на обеде у Арнолда Беннетта он похвастался, что рассчитывает заработать на пьесе «Дождь» по одноименному рассказу не меньше 40 тысяч фунтов, а на следующий день пишет владельцу книжного магазина на Оксфорд-стрит: «Я не подозревал, что собрание сочинений Хэзлитта стоит так дорого; за цену, которую Вы за него просите, я его куплю вряд ли». И в то же время, тайно, не рекламируя себя, дает деньги нуждающимся писателям, например Ричарду Олдингтону, после войны учреждает литературную премию своего имени, которая обходится ему недешево.
Строго себя судит, а между тем обижается на критику, даже самую мягкую, дружескую, расстраивается, после «разноса» в прессе не в состоянии потом целую неделю взяться за перо, самая незначительная неточность, допущенная взявшим у него интервью журналистом, надолго выводит его из себя. Очень любит, чтобы его хвалили, из суеверия не читает рецензий на свои книги — а вдруг отрицательная? — и часто повторяет слова Гертруды Стайн. Когда знаменитую американскую писательницу спросили, ради чего она пишет, та не задумываясь ответила: «Ради чего? Ради похвалы, похвалы, похвалы!» Да, любит, чтобы его хвалили, и обижается, когда про него забывают, обходят, обносят, не награждают, не приглашают в богатые и знатные дома. (Как правило — приглашают.)
Бывает, доходит до смешного: при его-то славе и деньгах — суетен. Тянется к именитым, знатным, богатым — себя, по сравнению с соседями по Лазурному Берегу, без тени юмора называет «очень бедным миллионером». Сам себя недооценивает, однако постоянно боится, что его недооценят другие, не отдадут должное его гостеприимству, кулинарному искусству, красоте и оригинальности его дома и сада, коллекции картин, литературному дарованию, кругу его близких знакомых. Может за столом сказать — это при его-то уме, такте и сдержанности — своему очень состоятельному молодому знакомому: «Вы вот думаете, что едите жидкую овсянку, а ведь это zabaglione — приготовить этот заварной крем непросто и совсем, знаете ли, не дешево». Однажды всерьез расстроился, когда его знакомая, тоже, прямо скажем, не из бедных, не оценила его коллекцию картин. «Не всели вам равно?» — удивился болезненной реакции счастливого обладателя ренуаров, матиссов и деренов кто-то из гостей. «Разумеется, нет, — отозвался Моэм. — Мои картины стоят немало». Зато был совершенно счастлив, когда кто-то из богатых коллекционеров, сосед по мысу Ферра, сказал, что «в наши дни частному лицу не по плечу составить коллекцию, собранную Моэмом».
Как писателя судит себя — мы об этом не раз писали — строго, даже излишне строго, а при этом в 1950-е годы пишет директору Кингз-скул канонику Шерли, причем без тени улыбки (куда только подевались присущие ему самоирония, чувство юмора?): «По-моему, я заслужил Орден за заслуги; больше мне ничего не нужно, в том числе и рыцарства. Но ведь Гарди дали Орден за заслуги, — вот и мне, крупнейшему на сегодняшний день писателю на английском языке, тоже по справедливости должны дать». Дали Орден за заслуги не только Гарди, но и Голсуорси, Пристли, Эдварду Моргану Форстеру — а вот Моэму не дали — не исключено, что «обошли» по причине мужеложества: при дворе к сексуальным отклонениям относились не самым лучшим образом.
И вместе с тем «громкие права» «крупнейший на сегодняшний день писатель на английском языке» ценит недорого. Бывает — под настроение — общителен, разговорчив, находчив, но по большей части, в отличие от любимца общества Хэкстона, замкнут, молчалив, погружен в себя. На его «лазурной» вилле не переводятся гости, сам же хозяин нелюдим, с гостями общается нечасто — в строгом соответствии со своим распорядком. Мы уже писали: гостей и любит, и не любит: мешают работать. Хотя с его-то дисциплинированностью помешать работать Моэму при всем желании нелегко.
И вообще сторонится людей, словно брезгует ими. «Не люблю, когда до меня дотрагиваются, — сказал он однажды. — Я всегда должен делать над собой усилие, чтобы пожать протянутую мне руку». Делает он над собой усилие, и когда заговаривает с незнакомым человеком, — и не только потому, что заикается. «Я всегда предпочитал больше слушать, чем говорить»[65]. «Моэм — странный человек, — писал о нем Роберт Брюс Локарт, „работавший“ в России с Временным правительством тогда же, когда и Моэм. — У него ужасный комплекс неполноценности, он ненавидит людей, при этом ни за что не откажется пойти на званый обед, где ему предстоит встреча с графиней».
Моэм не только сдержан сам, но и боится проявления сильных чувств в отношении себя; держит людей, в том числе и близких (особенно — близких), на расстоянии. Очень точно как-то раз про себя заметил: «Я всегда любил людей, которые были ко мне равнодушны; те же, кто проявлял ко мне чувство, не вызывали у меня ничего, кроме смущения, замешательства». Наглядный пример — экс-супруга Сайри Барнардо.
Пребывание в Королевской школе, как мы знаем, давалось Уилли Моэму очень нелегко, «встроиться» в состав лояльных и прилежных учеников — и это при собственной всегдашней лояльности и прилежании — ему так и не удалось. Юному Моэму, мы помним, Кингз-скул, ее учителя и ученики были столь ненавистны, что школу он так и не закончил. Не говоря уже о том, что Моэм был принципиальным противником традиционных английских public schools — закрытых школ. «Не понимаю, зачем они нужны Англии, — не раз говорил он. — Обходятся же без них Франция, Италия и США!» Что не помешало писателю, когда он прославился и разбогател, постоянно оказывать своей alma mater немалую финансовую и моральную помощь, поддерживать дружеские связи с ее директорами, дарить школе мебель, книги, картины. В 1930-е годы, когда Кингз-скул находилась в крайне сложном финансовом положении, тогдашний директор направил Моэму письмо с просьбой о помощи, не очень рассчитывая на положительный ответ. Но он ошибся. В 1936 году Моэм дает школе деньги на строительство теннисных кортов, в 1953-м — три тысячи фунтов на эллинг, в конце 1950-х — десять тысяч фунтов на научные лаборатории, которые, специально приехав из Франции, торжественно открывает в июне 1958 года. А еще через три года, восьмидесяти семи лет от роду, открывает здание школьной библиотеки, которой преподносит 1390 своих книг и которая получает имя «Библиотеки Моэма», по поводу чего школьный журнал «Кентербериец» разражается громким панегириком в адрес престарелого писателя-филантропа: «несравненное великодушие», «невиданное благодеяние для школы». Когда, уже в 1970-е годы, после смерти Моэма, одного из учеников Королевской школы спросили, знает ли он писателя Сомерсета Моэма, тот с несвойственной подростку рассудительностью ответил: «Еще бы. Он же один из самых известных наших учеников. Мне его романы нравятся. Но, согласитесь, странно, что он так много сделал для школы, в которой был так несчастлив».
В английской школе был, это правда, несчастлив, а во Франции, где прожил большую часть жизни, счастлив, и очень. Любит с самого детства Францию, во Франции у него много друзей, он прекрасно знает язык этой страны, ее литературу, историю и особенно живопись. Тяжело переживает ее крах во Второй мировой войне — при этом не прощает французам высокомерия, заносчивости, любования собой, считает, что «взглядом на мир свысока» объясняются многие беды французов, в том числе и их унизительное военное поражение весной 1940 года. «С французами так трудно оттого, — пишет Моэм в книге „Строго по секрету“, — что они убеждены: им нет в мире равных, они всё делают гораздо лучше остальных. Лучше готовят, лучше пишут картины, лучше возделывают землю, лучше занимаются любовью и управляют страной. По большей части, впрочем, так оно и есть… Потому-то они войну и проиграли…»
Читательские и писательские пристрастия Моэма тоже совпадают редко. У Моэма-читателя и Моэма-писателя вкусы абсолютно разные. Моэм-читатель предпочитает литературу серьезную, сложную, многозначную, с удовольствием читает Хэзлитта, Андре Жида, Паскаля, Чехова, древних, философов. Сам же, как автор, присягает увлекательности и простоте, ориентируется на не слишком искушенные читательские вкусы и пристрастия. Когда правит рукопись — обычно сокращает и упрощает написанное. Однажды Моэм сказал Гэрсону Кэнину, что лучший комплимент сделал ему воевавший с японцами на Тихоокеанских островах американский солдат, в письме которого говорится: «Вы — мой любимый писатель. Я прочел три ваших книги и ни разу не заглянул в словарь». Еще одной подобного рода похвалы Моэм удостоился от знаменитого боксера Джина Танни, едва ли большого интеллектуала: «Когда я тренировался перед боем с Джеком Демси, то читал только „Бремя страстей человеческих“. И одержал победу». Моэм любил цитировать Даниеля Дефо, который говорил, что идеальная литература — это когда двести человек из различных слоев общества в равной мере любят и понимают твои книги. За исключением, добавляет Дефо, сумасшедших и слабоумных. «А я бы, — откорректировал своего знаменитого соотечественника Моэм, — и слабоумных сюда включил тоже». Словно услышав эти слова, известный американский критик и писатель, друг Набокова Эдмунд Уилсон, который Моэма на дух не переносил, считал его не только автором второстепенным, но и мошенником, которого интересуют одни только деньги, заявил однажды, что читать Моэма только слабоумные и в состоянии. Уилсон, который, кстати, если что и ценил в прозе Моэма, так это «простоту, бесхитростность изложения», не учел, что слабоумных, судя по тиражам книг Моэма, насчитывается в мире много миллионов, и число их растет…
Моэм любит уют, сладкую, приятную, устроенную, размеренную, надолго вперед распланированную жизнь, в которой строго определено время и для работы, и для развлечений. И при этом не проходит и нескольких месяцев, как «Старикан», человек азартный, непоседливый, бросает друзей и знакомых, уютную виллу на Средиземном море. Он изменяет стилю жизни, который любит и которым тяготится одновременно, и, как и многие его герои, испытав чувство свободы, освобождения от ответственности, пускается в далекое, нередко опасное, сопряженное с тяготами и волнениями путешествие. В путешествие, где интересуется не столько достопримечательностями, сколько новыми людьми, где не раз подвергается смертельному риску и где, позабыв на время свои любимые сухой мартини, бридж и муки творчества, вынужден иметь дело с туземцами, бурным морем, коварными реками, непроходимыми джунглями, малосъедобной пищей, приступами малярии и бесконечно длящимся карантином.
Более того, он теперь не раз повторяет, что писателю негоже сидеть на одном месте. «Почему бы вам не поехать, скажем, в… — любит посоветовать он собрату по перу. — Почему бы не пожить другой жизнью? И почему вы, писатели, никуда не ездите?! Вы же ограничиваете себя, обедняете свою жизнь…» И в качестве убедительного примера из собственной практики, будто в подтверждение своих слов, добавляет: «Если бы мы с Хэкстоном в 1916 году не попали на несколько дней в карантин на Паго-Паго, по пути из Гонолулу, я никогда бы не встретился с людьми, подсказавшими мне сюжет „Дождя“, моего, быть может, лучшего рассказа». О самом красноречивом примере такой непоседливости, стремления любой ценой, говоря словами Томаса Манна, «освободиться от привычных связей с повседневностью»[66], когда даже медовый месяц не явился препятствием для сопряженного с немалыми опасностями многомесячного путешествия в предреволюционную Россию, мы уже вкратце говорили и вскоре поговорим подробнее.
Верно, Моэм образцово терпелив, выдержан, тактичен. Когда Карл Пфайффер, въезжая на моэмовском «олдсмобиле» в гараж дома в Беверли-Хиллз, машину поцарапал, Моэм промолчал и только спустя некоторое время, словно невзначай, заметил: «Так я мог бы и сам въехать». Вместе с тем, при всей выдержанности, писатель, особенно в старости, далеко не всегда считает своим долгом скрыть раздражение, бывает резок, даже груб. Ему ничего не стоит, например, за игрой в бридж «вызвериться» на чересчур разговорчивую партнершу. При этом лексику он использует, прямо скажем, «неджентльменскую»: «Хотите играть в карты — заткните пасть!» Однажды, когда, опять же за бриджем, партнерша, обратив внимание, что Моэм закуривает, заявила, что не выносит табачного дыма, — досталось — правда, не в столь грубой форме — и ей. «Придется вынести, — выпуская дым, отрезал Моэм. — Курить я буду в любом случае». Неизменно корректный, вежливый Моэм нет-нет, а допускает досадные faux pas. В своей биографии Моэма Пфайффер рассказывает, как писатель, услышав в гостях грустную историю про женщину, которая, потеряв дочь, за сутки поседела, изрек: «Чаще надо было в салон красоты ходить!» Такие «остроумные» эскапады для Моэма, особенно в преклонные годы, как ни странно, довольно характерны. Под маской цинизма, бессердечия скрываются, скорее всего, так за всю жизнь и не изжитые комплексы нервного, чувствительного, обидчивого, обделенного судьбой ребенка-заики — такие дети в английской психологической терминологии именуются deprived child — обделенный ребенок. Ранняя смерть родителей, и прежде всего горячо любимой матери, а также жизнь «в людях» не могли не сказаться.
Цинизм сочетается у Моэма — и тоже в старости — со страстью к эпатажу, вызывавшему у собеседника недоумение, а то и откровенный испуг. Ему ничего не стоило, например, во всеуслышание заявить своей старинной приятельнице, пригласившей его на ленч: «Для полненьких женщин вроде вас, Миллисент, может быть только одно оправдание — ходить нагишом. Я не шучу. Немедленно раздевайтесь». Этому сдержанному, корректному comme il faut ничего не стоило заявить встретившейся ему в холле отеля совершенно не знакомой даме: «Я очень сожалею, сударыня, но до меня дошли слухи, что вы разорены». Когда его тогдашний секретарь Алан Серл поинтересовался у патрона, зачем он это сказал, Моэм без промедления ответил: «У нее был слишком самоуверенный вид».
Моэм — и это отмечают едва ли не все биографы — был одновременно и прижимист (что, как известно, нередко случается и с очень богатыми людьми), и щедр, великодушен. Мог с легкостью безвозмездно дать малознакомому молодому писателю крупную сумму, а мог во всех подробностях рассказывать своим гостям, вгоняя их в краску, как много он заплатил на рынке за рыбу к ужину.
Он отличался отменным здоровьем, хотя за свою долгую жизнь ему пришлось переболеть и туберкулезом, и дизентерией, и ущемлением грыжи, и — не один раз — малярией. При этом до девяноста лет он ежедневно часами плавал в бассейне, взбегал, точно мальчишка, по крутой лестнице, ходил на яхте, во время путешествий проделывал огромные расстояния пешком. И при этом был необычайно мнителен, заботился о своем здоровье, лечился грязевыми ваннами, занимался омоложением организма, почти каждый год проводил по месяцу в лечебницах разных стран «в целях профилактики». «Стоит мне простыть, — писал Моэм в 1952 году в сборнике „Переменчивое настроение“, — и я незамедлительно ложусь в постель. Аспирин, грелка, ромовый пунш на ночь… и я готов побороться с болезнью»[67]. Силы, скажем прямо, были явно не равны, и болезнь быстро отступала.
Моэм вел огромную переписку — в основном сам, а не через секретаря, — подробно и обстоятельно отвечал на все без исключения письма (а их приходило несколько десятков каждый день), в том числе и на письма недоброжелателей. Что не помешало ему в 1957 году обратиться через «Дейли мейл» ко всем своим адресатам, у кого сохранились его письма, с просьбой их вернуть или же уничтожить. Сам же Моэм в старости чуть ли не каждый вечер забавлялся тем, что устраивал, как он называл, «всесожжение»: сжигал в камине письма и прочие бумаги из семейного и литературного архива. Одной из навязчивых идей старика было любой ценой лишить его будущих «жизнеописателей» материалов для биографии, о чем уже шла речь в предисловии и будет сказано в последней главе.
Писал он, как уже говорилось, не больше трех-четырех часов в день; когда путешествовал, по большей части вообще ничего не писал, кроме писем и коротких набросков. И при этом ухитрился только с 1931 по 1939 год опубликовать девятнадцать (!) книг: три романа, и два сборника рассказов, не печатавшихся прежде в журналах, и два сборника пьес, и путевые очерки, и эссеистику. И заработать миллионы долларов. При этом Моэм никогда не стремился работать весь день, тем более ночь напролет. «Если Чарлз Дарвин, — шутил он, — работал ежедневно не больше трех часов и сумел изменить весь ход человеческой мысли, то с какой стати я, который никогда не имел в виду ничего менять, должен трудиться дольше?..» Но и за три часа Моэм успевал чрезвычайно много. Вот что значит жесточайшая самодисциплина, ему во все времена столь свойственная. Вместе с тем — еще один парадокс моэмовского характера — самодисциплина сочеталась у него с тягой к развлечениям (карты, застолье, яхта, увеселительные поездки) — но в умеренных дозах: делу время — потехе час.
Число подобных парадоксов, несоответствий, несочетаемостей в характере и поступках Сомерсета Моэма можно было бы, как говорится, «множить и множить». Но мы уже и без того слишком забежали вперед и пора возвращаться на пятнадцать лет назад, когда в жизни Моэма еще и намека не было ни на «Мавританку», ни на развод с Сайри (еще не было, собственно, даже свадьбы), ни на шпионскую деятельность…
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Выкарабкиваясь из противоречий
Выкарабкиваясь из противоречий Оставим огурцы. Попробуем все-таки понять, каковы же были принципы депутата Александра Лукашенко? За что он ратовал? Это не простая задача, потому что, если сравнить его публичные выступления тех лет — с трибуны сессии, в интервью и газетных
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем. Не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности. М. М.
Глава первая. СГУСТОК ПРОТИВОРЕЧИЙ
Глава первая. СГУСТОК ПРОТИВОРЕЧИЙ Роберт Филипп Хансен родился 18 апреля 1944 г. в Чикаго в семье полицейского и домохозяйки.В детстве он мечтал пойти по стопам отца, но родители хотели дать ему более престижную профессию. Следуя наставлениям родителей, Боб поступил и в
Федерализм как форма решения межэтнических противоречий
Федерализм как форма решения межэтнических противоречий Вообще федерализм традиционно связывается с наличием самостоятельных государств, которые реализуют свой суверенитет также и тем, что передают часть своей конпетенции Федерации. Однако, как я пытался показать, и
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера Приблизительно через месяц после нашего воссоединения Атя решительно объявила сестрам, все еще мечтавшим увидеть ее замужем за таким завидным женихом, каким представлялся им господин Сергеев, что она безусловно и
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая Я буду не прав, если в книге, названной «Моя профессия», совсем ничего не скажу о целом разделе работы, который нельзя исключить из моей жизни. Работы, возникшей неожиданно, буквально
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр Обстоятельства последнего месяца жизни барона Унгерна известны нам исключительно по советским источникам: протоколы допросов («опросные листы») «военнопленного Унгерна», отчеты и рапорты, составленные по материалам этих
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА Адриан, старший из братьев Горбовых, появляется в самом начале романа, в первой главе, и о нем рассказывается в заключительных главах. Первую главу мы приведем целиком, поскольку это единственная
Глава 24. Новая глава в моей биографии.
Глава 24. Новая глава в моей биографии. Наступил апрель 1899 года, и я себя снова стал чувствовать очень плохо. Это все еще сказывались результаты моей чрезмерной работы, когда я писал свою книгу. Доктор нашел, что я нуждаюсь в продолжительном отдыхе, и посоветовал мне
Глава 7. В тенетах противоречий
Глава 7. В тенетах противоречий 7.1. Запад нам поможет?Отдельно следует коснуться установки о столкновении между Западом и СССР как предпосылки победы национально-освободительной борьбы, тем более что в советской литературе этот аспект тактики ОУН с понятной целью
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском)
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском) Вопрос о том, почему у нас не печатают стихов ИБ – это во прос не об ИБ, но о русской культуре, о ее уровне. То, что его не печатают, – трагедия не его, не только его, но и читателя – не в том смысле, что тот не прочтет еще
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая Я воображаю, что я скоро умру: мне иногда кажется, что все вокруг меня со мною прощается. Тургенев Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним