23 глава Конец войне!
23 глава
Конец войне!
Джиния Пайерлс, которая всегда ухитрялась узнавать все, что бы ни случилось, раньше других жен, примчалась ко мне с этим известием утром седьмого августа. Было, наверно, половина одиннадцатого, и я возилась в кухне, потому что летом, во время детских каникул, я не ходила на работу. И вот я услыхала, как Джиния мчится к нам снизу. Ее топот, от которого содрогалась вся лестница, выдавал ее смятение.
— Нашу штуку сбросили на Японию! — крикнула она, еще с порога. — Трумэн только что объявил! Десять минут тому назад по радио передавали на Техплощадке! Экстренное сообщение!
Она влетела ко мне в кухню и остановилась, раскинув свои большие руки ладонями вверх, ее карие глаза сверкали, красные губы раскрылись.
«Нашу штуку…» — так она сказала. Даже в этот самый день, наутро после Хиросимы, мы, жены ученых, еще не совсем понимали, что Лос-Аламос готовил атомные бомбы.
Мы с Джинией включили радио и стали слушать. Тайна бомбы кончилась, тайны больше не существовало — и теперь обо всякой секретности можно было позабыть.
— Повторяем слова президента Трумэна. — говорил диктор. — Первая атомная бомба… по силе взрыва равна двадцати тысячам тонн тринитротолуола…
Как глупо, что я до сих пор не могла догадаться! Ведь столько раз слышала довольно прозрачные намеки. В 1939 году при мне говорили, что цепная реакция теоретически возможна. В 1941 году жена одного физика дала мне роман Никольсона про какой-то дипломатический инцидент, связанный со взрывом атомной бомбы. В 1943 году Эмилио Сегре, как-то приехав к нам в Чикаго, приветствовал меня загадочной фразой:
— Вам теперь нечего бояться! Вы вдовой не останетесь… Если Энрико взлетит, то и вы следом за ним!
А мне и в голову не пришло подумать, что значат эти слова Эмилио. На какую же опасную работу они могли намекать, как не на ту, что была связана с атомными взрывами! Энрико тогда работал под западными трибунами университетского стадиона — всего за каких-нибудь три квартала от нашего дома… Может быть, я умышленно не обращала внимания на эти намеки, ведь я знала, что спросить ни о чем не могу, и мне казалось бессмысленным интересоваться работой Энрико.
Все-таки я могла бы догадаться, во всяком случае после «Тринити», продолжала я упрекать самое себя… Но сказать по правде, я так мало слышала! В начале июля наши мужчины начали куда-то исчезать с участка и в воздухе упорно носилось слово «Тринити». Мой начальник, доктор Хемпельман, тоже укатил на «Тринити». К 15 июля в Лос-Аламосе совсем никого не осталось — из тех, конечно, кто имел хоть какое-нибудь значение (не считая жен, разумеется). Пятнадцатого числа после обеда одна работавшая у нас женщина-физик сказала мне, что они с мужем и еще несколько молодых людей едут на юг, к горам Сандиа, под Альбукерком. Они поднимутся на вершину, на ночь раскинут палатку. Если они не проспят, может быть им и удастся кое-что увидеть… в нескольких сотнях миль оттуда будут производить опыт.
На другое, утро, как всегда, от одного к другому распространился слух, что в лос-аламосской больнице один из больных, у которого была бессонница, видел под утро какой-то странный свет. И все начали поговаривать, что испытание, наверно, прошло успешно. Поздно вечером кое-кто из наших мужчин вернулся. Все они были какие-то осунувшиеся, поникшие. Они пережарились в этой «огненной печи» южной пустыни и смертельно устали.
Энрико до того хотел спать, что повалился на постель, не сказав ни слова. А наутро он успел поговорить со своими домашними только о том, что он первый раз в жизни, когда ехал из «Тринити», почувствовал, что не способен вести машину. Ему казалось, что машина не идет прямо по дороге, а бросается из стороны в сторону, с одной кривой на другую. Ему пришлось попросить товарища сесть за руль, хотя он терпеть не может, чтобы его везли другие.
В одной газете, выходящей а Нью-Мексико, появилась заметка о какой-то необычайно яркой вспышке света — возможно, где-то взорвался полевой склад боеприпасов. Эту вспышку заметила даже слепая девушка.
Больше я ничего не слыхала о «Тринити». Мужчины снова впряглись в работу, и все снова завертелось в том же напряженном темпе.
— Лаура, они тогда в «Тринити» взрывали атомную бомбу, — сказала мне Джиния после того, как мы выслушали сообщение по радио. Она была права.
16 июля в южной части Нью-Мексико, в Аламогордо (именовавшемся из соображений секретности «Тринити» — Троица), была взорвана первая атомная бомба.
В отчете генерала Фаррелла, появившемся в печати на другой день после Хиросимы, этот взрыв описывался так:
«Вся окрестность озарилась ослепительным светом, сила которого во много раз превосходила силу полуденного солнца. Свет был золотой, пурпурный, лиловый, серый и синий. Он осветил каждую вершину, ущелье и гребень близлежащего горного хребта с такой ясностью и красотой, которых нельзя описать, а надо видеть, чтобы их себе представить… Спустя тридцать секунд после взрыва воздушная волна с силой ударила по людям и предметам: почти непосредственно за этим последовал сильный, раскатистый, чудовищный рев, словно трубный глас Судного дня…»
Теперь уже можно было задавать вопросы и Энрико. Ну а как он мог бы описать этот взрыв? Энрико сказал, что он не может описать его объективно. Свет он видел, но никакого звука не слыхал.
— Не слыхал? — переспросила я. — Да как же это могло быть?
Энрико ответил, что все его внимание было поглощено тем, что он бросал маленькие клочки бумаги и наблюдал, как они падают. Как он и ожидал, воздушная волна, последовавшая за взрывом, подхватила их и понесла за собой. Они упали на землю на некотором расстоянии от Энрико. Он смерил шагами это расстояние и таким образом определил длину их пути. А отсюда он уже мог вычислить силу взрыва. Его цифры совпали с показаниями точных приборов и счетчиков. Энрико всегда предпочитал самые простые опыты. Он был так поглощен наблюдением над своими бумажками, что даже не заметил ужасного грохота, который одни сравнивали со «страшными раскатами грома», а другие с «взрывом нескольких тысяч тяжелых фугасных бомб».
Покончив с вычислениями, Энрико сел в танк Шермана, специально оборудованный изнутри свинцовой защитой от излучения, и покатил осматривать воронку, вырытую бомбой в пустыне. Все пораженное взрывом пространство в радиусе около 400 ярдов[32] покрылось, словно глазурью, каким-то зеленым стеклообразным веществом. Возможно, что это был песок, который расплавился и затем снова затвердел. Воронка эта нисколько не была похожа на Метеорный кратер.
После Хиросимы события быстро следовали одно за другим. Вторую бомбу бросили на Нагасаки. Россия стремительно закончила свою войну с Японией. Япония сложила оружие. И словно эхо, разбуженное взрывом атомной бомбы, прокатилось по Лос-Аламосу и вызвало ответный взрыв давно сдерживаемых чувств и вопросов.
Женщины желали знать все! И сейчас же! Но обо многом тогда еще нельзя было говорить, нельзя и теперь. Дети праздновали окончание войны шумными парадами: торжественным маршем во главе с оркестром, барабанившим крышками и ложками по кастрюлям и сковородкам, они прошли по всему городку, останавливаясь перед каждым домом. Мужчины смотрели на плоды дел своих, и внезапно у них появилось желание высказаться.
Так по-разному откликнулись у нас на эти события мужчины, женщины и дети, и, пожалуй, меньше всего можно удивляться тому, как реагировали женщины. Они вели себя так, как вела бы себя любая женщина при подобных обстоятельствах. В первую минуту они были совершенно ошеломлены, а потом прониклись чувством необыкновенной гордости. Прежде всего они гордились делами своих мужей, но в какой-то мере и своим участием в общем деле. Весь мир славил великое открытие, которое их мужья поднесли в дар Америке. Не удивительно, что они восхищались своими мужьями. Но когда в хор громких славословий ворвались голоса, осуждавшие атомную бомбу, и со всех сторон послышались возгласы: «варварство», «ужас», «преступление в Хиросиме», «массовое убийство» — тогда жены начали понемногу трезветь. У них стали появляться сомнения, они недоумевали, пробовали разобраться в своих чувствах, но разрешить это противоречие было не так-то легко.
Дети, вроде моих, в том возрасте, когда они уже кое-что начинают соображать, вдруг как-то неожиданно для себя узнали, что их отцы, которые всегда делали то, что им полагалось делать, то есть те самые люди, которые распекали их, объясняли им, как пользоваться каким-нибудь химическим прибором, как решить задачу по геометрии, которые ужасно долго брились в ванной комнате, носили белые значки на пиджаках, приходили домой только поесть и снова бежали на работу, люди, к которым они до такой степени привыкли, что им и в голову не приходило подумать, какова им цена… оказывается, очень важные люди. Может быть, даже поважней, чем папа такого-то, а он «капитан армии» — в представлении Джулио этот капитан был такой важный человек, что важней и вообразить нельзя. Имена их отцов печатались теперь жирными буквами в газетах. А они, их дети, жили, оказывается, в таком месте, название которого газеты помешают в заголовках. Их школа в Лос-Аламосе всегда казалась им маленькой и тесной, в ней все было куда хуже, чем в их прежних, столичных школах, и Нелла ужасно возмущалась, что у них в старшем отделении два разных класса посадили вместе в одну комнату. Но теперь все это вдруг стало предметом гордости. Ведь в газетах-то писали про лос-аламосскую школу, а не про те, столичные! А учительницы Неллы были жены этих самых великих ученых — миссис Роберт Вильсон и миссис Сирил Смит. Наши дети, и дети Пайерлсов, и другие дети их возраста без конца обсуждали все эти подробности и все больше и больше проникались сознанием собственной важности.
В конце августа Джулио провел неделю на ранчо в лагере для мальчиков близ Лас-Вегаса в Нью-Мексико. Хозяин ранчо прочел в газете статью, где имя Ферми упоминалось рядом с именем Эйнштейна.
— А ты не родственник этому Ферми, знаменитому ученому? — спросил он Джулио.
— Я сын его! — гордо ответил Джулио, но хозяин взглянул на него и не поверил. Джулио был мальчишка как мальчишка, и ничего особенного в нем не было.
И со мной тоже не раз были такие случаи. Однажды, спустя много лет, мы поехали в Италию, и там в альпийской деревушке я отдала сшить костюм какому-то безвестному портному. Это был маленький хроменький человечек с умными живыми глазами.
— А вы не родственница этому Ферми, изобретателю?
— Я его жена.
— Быть не может! — вырвалось у него.
Чтобы жена такого знаменитого человека пришла к нему шить костюм — этого он не мог себе представить.
Я никак не ожидала, что взрыв в Хиросиме повлечет за собой такую перемену в наших мужьях. Раньше они ни словом не упоминали об атомной бомбе, а теперь только об этом и говорили; раньше все их внимание было поглощено работой, теперь они беспокоились обо всем земном шаре. Мне казалось, что они работают все с той же горячностью и преданностью своему делу, а они, оказывается, мучились угрызениями совести, считая себя ответственными за Хиросиму и Нагасаки и за все то зло, которое атомная энергия может причинить в любой заданный момент, в любом месте. С самого начала военных действий в Европе и на протяжении многих лет ученые в Соединенных Штатах с неослабевающим рвением участвовали в военной работе. Некоторым из них, как, например, Энрико, не пришлось даже и переключаться — научно-исследовательская работа, которой они занимались в мирное время, внезапно оказалась нужной для войны, она и стала военной работой. Иные включились не сразу: так было с Эдвардом Теллером, который некоторое время колебался. Но раз уж решение было принято, они целиком отдавались своему делу. Военная работа становилась их обычным делом, и они вносили в него свои прежние рабочие навыки. Ученые всегда жили уединенно, отгородившись от всего остального мира, спрятавшись за стенами своей пресловутой «башни из слоновой кости». Они не интересовались, каким практическим целям заставляют люди служить их открытия. В этой «башне из слоновой кости» служение науке само по себе было целью.
Энрико любил подчеркивать это и никогда не упускал случая поговорить на эту тему в своих популярных лекциях. Когда он был совсем молодой и не умел еще выступать, не подготовившись, и импровизировать на ходу, как он это делает сейчас, он обычно диктовал мое свои лекции. Многие из них начинались примерно так: «Когда Вольта в тишине своей маленькой лаборатории…» Словом, вся суть была в том, что великий итальянский физик пришел к открытию первого гальванического элемента («вольтов столб»), живя в «башне из слоновой кости». Ни он сам, ни кто-нибудь из его современников не могли предвидеть, к каким последствиям приведет его открытие. Электрические явления изучались крохотной горсткой исследователей, и все это было ограничено одними лабораторными опытами. Должно было пройти полвека, прежде чем это открытие легло в основу тех замечательных изобретений, которые коренным образом изменили весь наш жизненный уклад.
Наши мужья ничем не отличались от ученых прошлых поколений. В силу того что Лос-Аламос был отрезан от всего остального мира, они работали здесь в относительном уединении. Они знали, что они трудятся над чем-то, что должно помочь скорее прекратить войну. Это была их единственная цель, и они считали своим долгом приложить все усилия, чтобы добиться этого.
Вероятно, для них было неожиданностью, что, как только они завершат свои научные опыты, их открытие используется немедленно и его тотчас же пустят в ход. Я не думаю, чтобы кто-нибудь из них ясно представлял себе размеры того разрушения, эквивалент которого в тоннах тринитротолуола они вычислили с удивительной точностью.
Ученые, работавшие в других местах, имели больше возможностей поразмыслить над разными сложными проблемами, которые неминуемо должны были возникнуть в связи с применением атомной бомбы.
Напряженная гонка работы в чикагской Металлургической лаборатории несколько сократилась после того, как была достигнута возможность организовать производство. Новые Проекты — Хэнфорд, Ок-Ридж и Лос-Аламос — приняли на себя различные функции по дальнейшей разработке, и форсировать темпы теперь приходилось здесь. Ученые «Метлаба» могли на досуге подумать о возможных последствиях применения атомной бомбы.
Человек с таким богатым воображением, как Лео Сцилард, конечно, не мог не предвидеть, что атомная энергия неминуемо приведет к осложнению международных отношений. В марте 1945 года он составил обширный меморандум, в котором он настаивал на необходимости установления международного контроля над атомной энергией и выдвигал ряд предложений, какими средствами следовало бы это осуществить. Но президент Рузвельт, которому был адресован этот меморандум, не успел прочесть его, он скончался. 28 мая Сцилард передал свой меморандум Джэймсу Ф. Бирнсу.
К этому времени прошло уже три недели со дня окончания войны в Европе. 7 мая Германия безоговорочно капитулировала, и все опасения, что она может использовать против нас атомное оружие, кончились. У Японии, которая теперь осталась в одиночестве, не было никаких шансов на победу. В конечном счете она уже проиграла войну. Ученые Металлургической лаборатории невольно задавали себе вопрос: есть ли какой-нибудь смысл применять теперь бомбу?..
Директор «Метлаба» организовал особый комитет по рассмотрению общественных и политических вопросов, связанных с применением атомной энергии, и председателем его был избран профессор Джэймс Франк. 11 июня 1945 года комитет представил свой доклад военному министру Генри А. Стимсону. В атом докладе семеро ученых не только настаивали на необходимости международного контроля, но заняли твердую и определенную позицию в вопросе о применении атомной бомбы. Если, рассуждали они, мы, американцы, бросим на Японию бомбу такой разрушительной силы, мы тем самым поставим себя в крайне неудобное положение, когда по окончании войны поднимем вопрос о запрещении атомного оружия и установлении международного контроля. Комитет предлагал произвести технический показ действия нового оружия в присутствии представителей ООН. Такого же рода предложения вошли в письмо на имя президента Трумэна, подписанное шестьюдесятью четырьмя учеными, связанными с Металлургической лабораторией.
Но были люди, придерживавшиеся других взглядов. Ученые сходились в том, что применении атомной бомбы будет способствовать скорейшему прекращению войны и, следовательно, спасет жизнь многим американцам и японцам. Но в вопросе о том, насколько это преимущество перевешивает угрозу срыва будущего международного контроля, создания единого мирового правительства и сохранения длительного мира… мнения расходились.
Комитет составил анкету и распространил ее среди ученых. Таким образом, было опрошено свыше ста пятидесяти человек. Многие высказались в пользу «предварительного показа на (строго) военном объекте», но все же мнения разошлись; некоторые ответили, что вопрос о применении бомбы следует предоставить «на усмотрение военного командования», а кое-кто придерживался мнения, что «существование атомной бомбы следует сохранить в тайне».
Право окончательного решения было предоставлено президенту и военному командованию. В воспоминаниях военного министра Стимсона, опубликованных позднее, можно до некоторой степени проследить, какие шаги были предприняты для того, чтобы прийти к этому решению. По совету Стимсона Трумэн учредил временный комитет из военных и штатских специалистов, которым поручалось выработать военную и послевоенную программу действий в отношении атомной энергии. В качестве консультантов в комитет вошли четверо ученых: Комптон, Лоуренс, Оппенгеймер и Ферми. В конце концов военный министр Стимсон и временный комитет независимо друг от друга пришли к одному и тому же решению — и бомба была сброшена.
В Лос-Аламосе сообщения об этом появились в многотиражке на Техплощадке. Все были ошеломлены. Удар, если даже его и ждут, не становится от этого менее болезненным.
Читая в газетах все более подробные описания ужасных разрушений в Хиросиме, ученые в Лос-Аламосе невольно задавали себе вопрос, могут ли они по совести сложить с себя всю моральную ответственность за эти бедствия и взвалить ее на правительство и военных?
На такого рода вопросы не бывает ответа, который удовлетворил бы всех. И наши мужья отвечали себе на это по-разному. Одни успокаивали себя тем, что бомба ускорила окончание войны и этим полностью компенсировала разрушение Хиросимы и Нагасаки. Другие говорили себе, что все зло в подстрекательстве к войне, а не в том, что создано новое оружие. А кое-кто приходил к заключению, что нельзя было создавать атомную бомбу; ученым следовало прекратить работу, как только они увидели, что бомба осуществима. Энрико находил это умозаключение неразумным. Наука идет вперед, и бесполезно пытаться ее остановить. Какие бы неприятности ни приберегала для человека природа, он должен принимать все, потому что не знать всегда хуже, чем знать. А кроме того, если даже допустить, что они не создали бы атомной бомбы и уничтожили бы все найденные и собранные ими данные, все равно в недалеком будущем другие люди в поисках научной истины должны были бы выйти на ту же дорогу и снова найти то, что было уничтожено. А тогда в чьих руках сказалась бы атомная бомба? Сейчас ею владеют американцы, а могло бы быть и гораздо хуже.
Многим просто хотелось куда-то спрятаться или бежать от всего этого. Громкие обвиняющие голоса раздавались во многих странах, и это заставляло ученых еще больше терзаться угрызениями совести. В католической Италии папа вынес осуждение новому оружию, и итальянцы не знали, как им отнестись ко всему этому. Энрико получил от сестры Марии письмо, где та писала;
«У нас здесь, разумеется, все только и говорят, что об атомной бомбе. Всякий спешит высказаться, и мы наслушались самых невероятных нелепостей. Люди здравомыслящие воздерживаются от технических пояснений и понимают, что глупо было бы доискиваться, кто первый зачинатель этого дела, которое явилось результатом долгого труда и стараний многих людей. Но все, конечно, потрясены и все в ужасе от страшного действия этого оружия, и чем дальше, смятение все увеличивается. Ну а что до меня, я могу только помолиться за тебя господу богу, он одни может быть тебе судьей, Энрико…»
Все ученые Лос-Аламоса испытывали чувство вины, одни сильнее, другие слабее, но это чувство было у всех. И оно не обескураживало, нет, оно даже вселяло какую-то надежду.
— Эти атомные бомбы слишком разрушительны, — говорили люди в Лос-Аламосе после Хиросимы, — их больше не будут применять!.. И войн тоже больше не будет.
Атомная эра должна стать и станет эрой международного сотрудничества, когда все будут пользоваться благами атомной энергии, которая будет служить мирным целям, а атомное оружие будет запрещено. Будет создан орган международного контроля и система надзора над атомными исследованиями и атомной промышленностью. Такая система уже сама по себе предполагает взаимное доверие между народами. А взаимное доверие приведет к единому мировому правительству. И когда это будет достигнуто, войны уже нечего будет бояться. Тогда действительно наступит вечный мир и осуществится давнишняя мечта социологов и пацифистов.
Какая страна откажется присоединиться к такой программе? Какая страна предпочтет благоденствию гибель и разрушение? Мы — самая цивилизованная нация, мы возглавим мир, подадим пример доброй вели и доверия, и тогда все последуют за нами, все страны откроют двери международной контрольной организации и передадут свой суверенитет мировому правительству!..
В октябре 1945 года ученые, придерживавшиеся подобного образа мыслей, организовали «Общество ученых Лос-Аламоса», которое в январе следующего года слилось с другими подобными ему обществами в «Федерацию американских ученых». Программа этого общества, как говорилось в письме, опубликованном в газетах, заключалась в том, чтобы «всемерно способствовать созыву международного совещании, где будет избран верховный орган, которому и будет передан контроль над атомной энергией».
Воодушевленные, этими идеями, члены «Общества ученых Лос-Аламоса» старались распространить их как можно шире, сделать их доступными для понимания простых людей и организовать свободный обмен мнениями между учеными и широкой публикой. С этой целью они сочиняли статьи, писали воззвания, выступали с речами. Энрико во многом не разделял этих взглядов. Он говорил, что из исторических примеров прошлого, каково бы оно ни было, не видно, чтобы усовершенствование оружия отпугивало людей и мешало им затевать войны. Он считал также, что жестокость войны зависит не столько от усовершенствования средств уничтожения, сколько от решимости применять оружие и от масштабов истребления, на которые пойдут воюющие стороны. Энрико не считал, что в 1945 году человечество уже стало достаточно зрелым для того, чтобы создать единое мировое государство. Поэтому он не вступил в «Общество ученых Лос-Аламоса».
Исход из Лос-Аламоса начался в конце 1945 года. Энрико, как и многие другие ученые, сознавал, что стране не меньше нужны новые поколения ученых, чем усовершенствованное оружие. Четыре года войны и оборонная работа не позволяла молодежи идти в университеты, но теперь ученым пора было взяться за пополнение поредевших рядов. Кроме того, в мирное время многие предпочитали преподавать и вести научную работу в областях, не связанных с военными тайнами, а не продолжать то дело, которое они с таким воодушевлением делали, пока родина была в опасности. Итак, мы уехали.
Мы взяли из Лос-Аламоса массу всяких сувениров — индийскую глиняную посуду, украшения, кактусы и картинки. Но больше всех посчастливилось с сувенирами Герберту Андерсону. Герберт, поселившись в Лос-Аламосе, завел себе лошадь и очень к ней привязался. Ему жаль было оставить ее здесь; он заказал себе специальный прицеп, уговорил бедную лошадку взобраться на него и двинулся в путь. Так он и вез ее на буксире тысячу миль до самого Чикаго. А там все прохожие оборачивались на него, когда он гарцевал на своем коне по аллеям Гайд-парка; потом он привязывал его у садовой ограды, а сам шел в дом навестить друзей.
А друзья эти были мы, Ферми. Мы уехали из Лос-Аламоса в новогоднюю ночь, за полчаса до наступления 1946 года. Так закончился для нас один из самых памятных периодов нашей жизни.
Не мы одни уезжали из Лос-Аламоса с грустным чувством. После стольких лет, проведенных вместе, когда мы жили одними интересами, одним делом, жалко было расставаться и знать заранее, что судьба разбросает нас по разным концам страны.
Нашим мужьям нравилась совместная работа, сотрудничество между различными отраслями науки, которые обычно разделяются в университетах на разные факультеты. Чтобы продлить это сотрудничество в мирное время и сохранить дух Лос-Аламоса, кое-кто из наших друзей приехал работать в Чикаго в созданных при университете научно-исследовательских институтах.
Мысль о таком исследовательском институте возникла в Чикаго весной, незадолго до окончания войны. Артур Комптон уже давно подумывал, как бы ему удержать кое-кого из этой сработавшейся группы физиков, биологов, химиков, инженеров и даже металлургов, которых он сумел собрать в Металлургической лаборатории. Он поговорил с мистером Хатчинсом, который был тогда ректором Чикагского университета. Мистер Хатчинс горячо поощрил всякие новые предложения, сулившие какие-то перспективы. Завязалась переписка кое с кем из намеченных руководящих сотрудников будущего института, и постепенно начал созревать план.
Примерно к середине июля уже было ясно, что на одной переписке далеко не уедешь, что необходимо созвать совещание, на котором представители университета встретятся кое с кем из ученых. В совещании должны были принять участие такие люди, как Гарольд Юри, Сэмюел К. Аллисон, Сирил С. Смит и Ферми. Но летом 1945 года последние трое были по горло заняты в Лос-Аламосе и не могли приехать в Чикаго. Заместитель ректора университета Густафсон, декан физического факультета, Уолтер Бартки и Гарольд Юри решили отправиться в Нью-Мексико, но у них не было пропусков в Лос-Аламос. Шестеро ученых встретились в Санта-Фе, на террасе дома Дороги Мак-Киббен; дом стоял на вершине холма, и с террасы открывался вид на золотую пустынную равнину, раскинувшуюся между городом и дальними горами.
Они сидели и закусывали сандвичами, приготовленными на заказ в Фуллер-Лодж, и обсуждали организацию будущего института. Он не будет подразделяться на отделы. Это будет, так сказать, общая почва, где наука будет встречаться с промышленностью. А промышленность окажет финансовую поддержку институту, за что будет получать научные советы и будет в курсе всех его исследований.
Новому институту нужен был директор; стали совещаться и об этом. Гарольд Юри сказал, что он пробовал заниматься административной работой и знает, что он для этого не подходит. Ферми никогда не занимался такой работой, но был уверен, что он тоже не подходит. Сирил Смит, металлург, работавший прежде в промышленности, сказал, что у него нет опыта университетской работы. Сэм Аллисон не сумел придумать для себя никакого дельного отвода и тут же на месте попал в директоры. Сколько бы они ни думали, ни выбирали, лучшего выбора они все равно не могли бы сделать. Однако Сэм Аллисон высказал некоторые сомнения: отвечать за руководство исследовательской работой по биологии и металлургии, да еще по физике с химией — для одного человека, пожалуй, было многовато. При этом биология и металлургия были очень далеки от научной работы, которой он занимался сам. И в конце концов решили организовать три научно-исследовательских института: ядерных исследований, металлов и радиобиологии. Сэм Аллисон остался директором первого института.
Как только совещание окончилось, в тот же день трое приезжих из Чикаго сели в поезд и поехали обратно. Когда они вернулись в Чикаго, им рассказали, что всего лишь несколько дней назад в «Тринити» была взорвана первая атомная бомба. И те трое, которые приезжали к ним на совещание в Санта-Фе из Лос-Аламоса, принимали самое деятельное участие в этом испытании. Декан Бартки до сих пор не может прийти в себя от изумления — так его поразил рассказ: Аллисон, Смит и Ферми показались ему такими спокойными, невозмутимыми, деловыми людьми и совершенно такими же, как обычно, как будто ничего и не происходило.
Научно-исследовательские институты приступили к работе в начале 1946 года. И мы обосновались в Чикаго.
19 марта 1946 года Энрико и вместе с ним еще четверо ученых получили в Чикаго медаль Конгресса «За заслуги» в награду за помощь в разработке атомной бомбы. Медаль эта была присуждена президентом Соединенных Штатов «согласно приказу, изданному генералом Джорджем Вашингтоном в его главной квартире в Ньюбурге, штат Нью-Йорк, 7 августа 1782 года, и решению, вынесенному Конгрессом».
Генерал-майор Лесли Р. Гроувз, начальник Манхэттенского округа, вручил медали Гарольду С. Юри, Сэмюелю К. Аллисону, Сирилу С. Смиту, Роберту С. Стоуну и Ферми. Церемония происходила очень просто, без всякой торжественности в Восточном институте Чикагского университета.
В почетном дипломе при медали, врученной Энрико, сказано: «Доктору Энрико Ферми за исключительные заслуги по оказанию чрезвычайно действенной помощи Военному ведомству во время проведения крайне ответственных и имеющих огромное научное значение работ по созданию самого мощного из всех существовавших когда-либо военных оружий — атомной бомбы. Как пионер, первый из людей, осуществивший цепную реакцию, и как помощник директора лос-аламосских лабораторий Манхэттенского инженерного округа службы вооруженных сил, доктор Ферми нес на себе величайшую ответственность, выполняя свою исследовательскую работу и проводя консультации, требовавшие исключительных знаний. Здравое научное суждение доктора Ферми, крупнейшего физика-экспериментатора, его неустанная инициатива, изобретательность и неуклонная преданность долгу много способствовали успешному осуществлению атомной бомбы».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.