Поздравьте меня еще раз!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Поздравьте меня еще раз!

Поздравьте меня! Я опять счастливый. У меня — новый юбилей. Два года ожиданий!

Ох, уж это счастье! Не успеешь выпроводить его за ворота, а оно уже лезет в окно. Ну, сколько можно?! Два года! Два года…

Два — это не пять, как у некоторых. При них я еще дилетант, щенок, недоносок.

Но два — это и не год, когда все серьезно, строго и тяжеловесно. Когда в голову лезут мысли о законе, справедливости, гуманизме.

Два года — это особая статья. Два — это еще печально. Два — это уже насмешливо. Грустно и весело. Больно и щекотно…

Короче, два года — это два года. Не больше, не меньше.

Не верите? Проверьте сами…

* * *

И сказала одна лифтерша другой, разматывая бесконечную нить шерстяного вязания:

— И куды она едет? Ну, куды?! С ребятенками! За самую границу! В этакую-то даль! Когда за пятьдесят верст от Москвы уже жрать нечего…

* * *

И пришел человек с разинутым ртом, роняя крупную собачью слюну, и сказал, давясь обильным языком:

— Слыхали про Сему? Нет, вы слыхали про Сему?!

— Мой Сема уже в Австралии. Очень хорошо устроился!

— У него свой дом, сад, машина, яхта, сенокосилка и два кенгуру.

— А зачем Семе кенгуру?

— Я знаю?! В Австралии так положено. Каждому еврею община выдает по два кенгуру. Чтобы не тосковал по России.

* * *

И закричал инженер-кандидат-доцент-доктор-профессор картавым нечеловеческим голосом на страже своей репутации-диссертации-квалификации-ассимиляции-презумпции-юрисдикции:

— У меня нет дочери! Нет!! Она умерла для меня! Подала документы и умерла. Ее убили сионисты! Но так просто она от меня от отвертится. Пусть сначала выплатит, а потом умирает!

* * *

И подкралась сбоку сваха с железными зубами, и изобразила на лице райскую сладость:

— Ой, вы получите удовольствие! Ай, это же цимес, это такой компот! Зовут ее Анечка. Старший инженер. Умница. На доске почета. Повышение квалификации. Зарплата — сто шестьдесят. Премии — ежеквартально.

— А она еврейка?

— Он еще спрашивает! Чтобы я была такая еврейка…

— А она не собирается уезжать?

— Фуй! Она никуда не собирается. Ей и тут хорошо.

— Извините, это меняет дело.

— Гражданин! Товарищ! Господин жених! Куда же вы? Повидайтесь, поговорите… Она может передумать… Она уже передумала!

* * *

И шепотом, вздохом, слабым дыханием в самое ухо:

— Ты хочешь уехать? Хочешь или не хочешь? Надо дать на лапу. Не знаю кому, но надо. Не знаю сколько, но много. Ты думаешь, они не берут? Правильно, они не берут. Но когда никто не дает, это опасно. Когда никто не дает, трудно доказать, что ты не берешь. Поэтому ход такой: ты даешь, они не берут, вы уезжаете. Потому что если вы не уедете, можно подумать, что они брали, но ты не давал. Ясно?..

* * *

И возник в толпе шумок, прошелестел вверх по переулку, прокатился обратно, обрастая пугающими подробностями:

— Все. Договорились. Они меняют нас на зерно.

— Я сам слышал. Расклад такой: один еврей на тонну муки.

— Глупости! Все не так. Зерно они и без нас получат. Тут гораздо сложнее. Когда Бурунди договорится с Руандой, чтобы Мадагаскар попросил Тринидад и Тобаго выступить перед Исландией насчет отношений Сингапура с Мальдивской республикой, вот тогда у Берега Слоновой Кости развяжутся руки с Лихтенштейном и он упросит Верхнюю Вольту замолвить словечко насчет евреев. Вы меня хорошо поняли?

— Я вас хорошо понял. И когда все это можно ожидать?

— Сразу я вам не обещаю. Со временем — тоже. Все дело в Бурунди. Надо, чтобы Бурунди договорилось с Руандой…

* * *

— Евреи! Знаете, евреи, кто вы? Вы барометр. Вы — предсказатели погоды. Щелкни вас по носу, и увидишь, куда стрелка клонится. Выпускают вас — потепление. Держат — похолодание. Не будь вас, как они там, на Западе, узнают погоду? Гордитесь, евреи! Подставляйте носы! Сейчас вас будут щелкать! Если бы вас не было, евреи, то вас стоило бы выдумать…

* * *

Я подумал однажды ночью:

Вот они меня не выпускают. Не выпускают? Ладно, я потерплю. Но имеет ли кто-нибудь с этого дела свой кусочек удовольствия? Крошечный кусочек?

Я подумал той же ночью:

Нет, никто не имеет.

Вот он, этот человек, который меня не выпускает. Вот он, обобщенный тип, соединивший в себе все начальство и все организации.

Ах, как мне его жалко!

У него же вечные отрицательные эмоции. Он имеет дело с неприятными ему людьми, которые хотят понять, почему их не выпускают, и которых он не может по-простецки послать подальше.

Ах, как ему плохо!

Он в вечном раздвоении. Потому что его задача — не выпускать, сбивая волну, а его мечта — открыть двери пошире и выкинуть их всех — то-есть, нас — к чертовой матери!

Он не получает даже удовольствия от всех придуманных им административных мер. По той же причине. И от чудовищных денег, которые надо платить за выезд. Они — не ему. И от ущемлений на таможне, чтобы ничего не могли вывезти…

Как ни ущемляй, а они все равно уедут, те, кого неохота выпускать, те, от кого хотелось бы поскорее избавиться.

Вечная раздвоенность. Вечная неудовлетворенность. И от того — неврозы, язвы желудков, обморочные головокружения.

Нет. эта работа не для женщин!

Ах, как мне его жалко, ах, ах!

Уж если я мучаюсь, пусть хоть кто-нибудь получит с этого дела свой кусочек удовольствия…

Но если нет от этого никому радости, так зачем же они тогда меня держат?!

* * *

И еще я подумал однажды ночью:

Моего деда схоронили на еврейском кладбище в Дорогомилово. Все, как надо, с памятником, с надписью по-еврейски. Перед самой войной кладбище решили вынести из города, и всем разослали повестки на перехоронение. Кто пришел за своими, а кто и не пришел…

Всех, невостребованных, перевезли в Востряково, захоронили сообща. Востребованным давали отдельные места там же. Моего деда перехоронили заново, на новое место, поставили на холмик временную табличку с номером. Памятник перенести не успели, началась война…

В сорок третьем году памятники с Дорогомилова лежали навалом у Востряково. Дошлые мужички стесывали с них старые надписи, бойко выбивали новые. Работа шла конвейером… Могилу моего деда мы не нашли. В войну на этом месте было неизвестно что. Говорят, полигон. Учили солдат. Короче, ни таблички, ни холмика, ни памятника…

Могила моей бабушки есть. Она лежит в Востряково, за оградкой. У нее все в порядке…

Я уеду отсюда, и меня, наверно, не пустят назад. Даже на кладбище. Говорят, что евреи Испании уносили в изгнание могильные плиты своих близких. Их выгоняли — мы уходим сами, В этом наша разница. Они уходили навсегда, мы — тоже. В этом — общее.

Все повторяется.

Все повторяется…

* * *

И заплакала мать, которая не могла уехать…

И зарыдала дочь, которая не могла остаться…

И заскрипел зубами сын…

И проклял кого-то отец…

И дед благословил…

И бабка плюнула вослед…

И спасся кто-то от подозрений…

И умер кто-то от печали…

И воротился некто назад, выпросив на то соизволение свыше…

А мы сидим и сидим. И жизнь у нас вокзальная. Прошлого уже нет, будущее не наступило, и поезд невыносимо запаздывает…

Поздравьте меня!

Сегодня у меня юбилей. Два года ожиданий. А там и три, там и четыре… А у кого-то теперь и пять, и семь, и девять…

Юбилеи! Сплошные юбилеи!!

Смех и веселье… Музыка и танцы…

Вот только сердце что-то болит, подлое… Сердце наше отсчитывает свой срок…

Чокнемся, братцы, валокординчиком!