Ханна — мама, Саул — папа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ханна — мама, Саул — папа

«Дорогие, любимые! Опять Новый год, и опять мы в разных концах мира. Мы бодры и полны надежд, что в этом году наконец-то будем вместе. Два отказника теперь получили разрешение, где-то и когда-то наша очередь?…»

— Когда я уезжал, было ощущение короткого расставания. Было ощущение: еще немного, год, полгода, — и родители приедут. Я брал книги для отца, я брал стол для семьи, полки книжные, которые нужны нам всем… Разлука, я думал, кратковременна.

Они подали после меня, родители и брат Саша, — и отказ…

Потом надо было спасать уже Сашу. Спасать от армии: подавал один Саша… Это стоило нервов, и много нервов. Его надо было вытолкнуть, как выталкивают ребенка из горящего дома…

Теперь они остались там вдвоем. Одни…

— Как она все аккуратно складывала! Шила ему в дорогу простыни, наволочки. Чистила. Стирала. Бегала по магазинам. Закупала. Складывала-укладывала, старалась для своего мальчика. Она его готовила в дорогу, как невесту готовят перед свадьбой…

— Она говорила только о детях. Она рассказывала об их письмах, она рассказывала о том, что они делают в Израиле. Она говорила: «Я больной человек. Я боюсь не увидеть своих детей. У меня теперь одна только цель в жизни: уехать и увидеть их…

«Четыре месяца мы жили от звонка и до звонка, и каждый раз нам назначали через неделю, еще через неделю — и вот опять отказ! Очень тяжело на душе, очень переживаем, что дети взрослеют без нас… Такая дата у сыночка, такое событие, а мы тут торчим!»

— Интересно ее отношение к властям…

Время от времени у мамы просыпается надежда, что ее поймут. Время от времени она пишет, что они тоже все-таки люди. Ей хочется верить, что они поймут, наконец, как ей тяжело! Но не понимают и не выпускают…

Она сказала по телефону: «Они тоже люди. Они понимают, что я старая женщина. Они понимают, как долог для меня каждый год. И для папы долог… И выпустят, они нас выпустят. Люди, — они понимают, что это значит, — старые люди, пожилые люди, больные люди без детей…»

А после этого был опять отказ. Видимо, они понимают свое дело лучше, чем ее просьбу…

— Потом мы ходили в ЦК, к Иванову… Женщины, только женщины!

Среди всех остальных Ханна Ароновна была самая активная. Она говорила Иванову, она даже расплакалась там, расчувствовалась: «Когда я увижу своих детей?!» И было впечатление: вот она говорит, и вот она верит, что он может что-то сделать. Стоит ему захотеть… И что вообще на свете существует справедливость, и в Советском Союзе тоже…

Да и как не поверить?! Вот мы сидим в ЦК, в самом главном учреждении советской власти, с нами разговаривает заместитель начальника административного отдела, лицо ответственное: не может же он врать прямо в глаза!..

Прошло время, — три месяца, четыре, — и Ханна Ароновна поняла, — все поняли, — что даже на таком уровне нас обманывают. Цинично. Издевательски. Ее реакция была очень тяжелой. Пожалуй, тяжелее, чем у нас у всех. Она почувствовала, что никто ее тут не защищает, и нет никакой логики в том, что с ней происходит. Она потеряла почву под ногами, она не понимала, как ей дальше действовать…

И тогда женщины решили, что ждать больше нечего, — новый обман, новые издевательства, — терпеть нету сил: пусть делают с нами, что хотят! Мы боремся за детей, мы боремся за будущее наших семей — у нас нет выбора. И Ханна Ароновна сказала: «Теперь я пойду на любые дела…»

— Мы решили пойти на демонстрацию, на большую женскую демонстрацию. Показать властям, что мы дошли до предела, что терпеть и ждать больше не можем, что наше положение делается все более трагическим…

Мы понимали, что пятнадцать суток тюрьмы — это вещь, к сожалению, возможная. И мы были готовы к этому. Но Ханна Ароновна — человек больной, мы боялись за нее, мы не хотели, чтобы она участвовала…

Я спросила ее: «Сможете ли вы, Ханна Ароновна?» Она сказала: «Не только смогу, но и буду первой. У меня нет времени больше ждать. Я боюсь не увидеть детей…»

«Самое худшее для здоровья — пассивное ожидание. Когда сама борешься за свою жизнь, то морально легче, как бы ни были малы результаты. Молодым легче — они успеют выполнить свои намерения, но нам — надо торопиться…»

— Я думаю, очень важно еще рассказать, как женщина, измученная многолетними ожиданиями, — как она храбро ведет себя. Я наблюдал Ханну Ароновну в очень серьезных ситуациях, когда вокруг были злобные, ненавидящие нас люди, и эта женщина вела себя совершенно бесстрашно, была мужественна и спокойна. Каждый раз я поражался ее страстному желанию участвовать в борьбе. Именно потому, что она активна, добра и порядочна, мы и запомнили, и узнали ее…

— Она была на демонстрации на Трубной площади, и в других местах. Она снова подписывала петиции. Она шла на приемы. И сколько, действительно, нужно мужества, а чтобы таким образом поступать, ей, женщине, в ее возрасте, с ее здоровьем…

Туда, на их демонстрацию, заранее привозят хулиганов и хулиганок. И эти люди, — как только женщины там появляются, они еще ничего не успевают сделать, — эти бандиты, антисемиты — они сразу начинают кричать: «Жидовки! Убирайтесь в свой Израиль!»… Нужно быть очень мужественным человеком, чтобы все это перенести. И снова делать подобное…

— Я не случайно говорю о ее мужестве. Потому что ей самой очень важно, чтобы видели, что она человек мужественный, что она не баран, которого можно загнать куда угодно и которым можно помыкать…

Она ведет себя очень достойно. Как женщина, мать, еврейка. Она борется за себя, за семью, за детей своих…

— Я помню, например, случай, когда мы собрались на демонстрацию, а Ханну Ароновну задержали под домашним арестом. И тогда она переоделась в другую одежду, вышла, крадучись, в пять часов утра, — караульщики спали у подъезда, — как молоденькая девушка перебежала через двор, и очень потом радовалась, что ей удалось ускользнуть. И сказала, что у нее хватит еще сил ради такой цели — быть здоровой, выдержать, увидеть детей…

«Мы делаем все, чтобы вырваться к вам. И это отнимает не только время, но и все наши мысли, всю нашу энергию. А ведь есть еще другие вокруг нас…»

— Когда случилось у меня несчастье, она на рассвете пошла в ОВИР, заняла там очередь, потому что мне нужно было получить разрешение на захоронение мужа. У меня были визы на руках. При выдаче виз нам с мужем сказали, что мы лишены гражданства, и я боялась, что мне не разрешат его похоронить…

Она пошла в ОВИР на рассвете. Она заняла очередь. Она заслонила дверь. Она встала на пороге и не впускала никого. Никого! Я зашла первой, у меня была беседа в ОВИРе, мне сказали, что я могу похоронить мужа. Там. В России.

После похорон они меня не оставляли ни на минуту. Они были со мной, рядом. Именно те люди, с которыми я и мой муж все последнее время проводили вместе…

Для меня это было очень-очень дорого!

И назавтра, и на послезавтра они у меня были с Саулом Моисеевичем, очень поздно. Февраль, морозный день, снегу по колено, и не так просто из Марьиной Рощи добраться ко мне, в Лужники. Но они приходили… И накануне отъезда, когда мне так требовалось дружеское участие, и в день отъезда. Я видела и слезы в ее глазах, и ликование за меня, и радость, что я увижу ее сыновей…

Это человек большой души. Ее душа открыта для многих. Она мне родной человек…

Что я могу сказать о Сауле Моисеевиче?

То же самое…

— Для меня они очень много сделали. Они провели меня по всем этапам выезда. Они обязательно требовали, чтобы я им звонил по несколько раз на день, отчитывался в своих делах, чтобы я не наделал тех ошибок, которые делали другие. И они так радовались, когда мне что-то удавалось…

Я не знаю других таких людей. Чтобы человек сам просил: ты мне только скажи, чем тебе помочь, я хочу помочь… Вот это вот — «Я хочу тебе помочь» — это как девиз какой-то, смысл их бытия на сегодня. Вот именно: «Я хочу тебе помочь!..»

— Когда уезжали молодые, здоровые люди, полные сил, они всегда участвовали в этом. Ханна Ароновна — эта пожилая женщина — приходила первой, она приносила с собой бутерброды, она сидела целый день и паковала белье, посуду, книги, — это делала Ханна Ароновна, пожилой, больной человек. И сколько я ни говорила, что, может быть, следует ей отдохнуть, может быть, ей надо пойти домой, она улыбалась в ответ: «Может быть…»

Или это ей казалось, что она пакует, наконец, свои вещи?..

— Что для меня совершенно непонятно, это их доброжелательство, их радость, когда они узнают, что кто-то получил разрешение. Это для них праздник, хотя с каждым разрешением им становится все тяжелее, потому что все вожделеннее для них и все недоступнее их собственный выезд…

Буквально на всех проводах я встречала Ханну Ароновну и Саула Моисеевича. Это — радость! Это — подарки! Это — поздравления, пожелания, приветы! Это — праздник на их лицах!.. Как же они сумели сохранить в себе нормальные, человеческие эмоции?!.

— У нас были проводы: тосты, пожелания, много слов хороших. А потом Саул Моисеевич отозвал меня в другую комнату и очень серьезно сказал, и слезы у него на глазах:

— Миша, — он мне сказал, — вот ты приедешь в страну… Но ты учти, Миша… (А за стеной — тосты, тосты!) Ты учти, там будет много тяжелого и, может, плохого… Мища, это наша страна, и если плохо — это наше плохое, это надо постараться изменить, хоть немножечко, чем-то своим, совсем чутошным, чтобы оно стало получше… Ты меня понял, Миша?

И если говорить не кокетничая, не ломаясь, для меня его слова — это очень серьезно…

— Когда я уезжала, она мне сказала: «Не говори детям, что я себя плохо чувствую. Не надо им этого знать. Скажи, что я бодра, здорова, делаю все, что могу, и даже то, чего не могу. И что я добьюсь своего и скоро их увижу».

Я не сказала сыновьям, что она больна. Но я поняла, что они и так это знают…

«Дорогие, любимые! Опять Новый год, и опять мы в разных концах мира…

Ханна, мама Саул, папа.»