ПАПА И МАМА
ПАПА И МАМА
Мой папа, Зиновий Акимович Санников, был любящим, очень заботливым отцом, но я его почти не помню: умер он, когда мне было всего восемь лет, к тому же был человеком достаточно замкнутым, молчаливым, всегда, даже в семье, державшимся в тени. Помню отдельные сценки, помню, например, как по немощеной улице, стоя, как влитой, на тряской телеге и размахивая «для убедительности» вожжами, лихо, вскачь он подъезжает к дому.
В городе папа был человек заметный. Как же — водовоз, развозит воду по учреждениям — яслям, детским садам, школам, даже и в заводоуправление. Дразнили песней из кинофильма «Волга-Волга»: «Удивительный вопрос: почему я водовоз? Потому что без воды и не туды, и не сюды». Везде почёт: «Зиновий Акимович, рюмочку выпейте, вон какой мороз на улице!» Продрогший Зиновий Акимович обычно удовлетворял просьбу. Видимо, из-за этого в семье начались ссоры. Помню, как мама решила уйти, собрала вещи, сняла с пола половики — своё сверхскромное приданое — и, с плачем одев нас (мы тоже, конечно, заревели), присела перед уходом на кровать. И тут приехал на обед на своей клячонке папа (подозреваю, что мама не случайно выбрала для ухода именно это время). Папа, в заледеневшем фартуке (как в панцире), не раздеваясь и не вступая в дискуссии, бросил в шкаф собранные мамой вещи, потом, твердо ступая в заледеневших валенках, небрежно постелил-побросал на пол собранные мамой половики и велел нам раздеваться. Этим дело и кончилось.
Рассказывать о горячо мною любимой маме мне трудно да, пожалуй, и излишне. Это лучше меня сделали Некрасов и Федор Абрамов.
Мама относилась к тому типу русских женщин, о которых Некрасов писал:
Есть женщины в русских селеньях
С спокойною важностью лиц,
С красивою силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц.
И голод, и холод выносит,
Всегда терпелива, ровна…
Я видывал, как она косит:
Что взмах — то готова копна!
В игре ее конный не словит,
В беде — не сробеет, спасет:
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет!
(Давид Самойлов тонко комментирует последние строки, справедливо подмечает:
Она бы хотела иначе —
Носить драгоценный наряд.
Но кони всё скачут и скачут,
А избы — горят и горят…)
Ну, а детали маминой психологии и поведения — в повести «Пелагея» Федора Абрамова. Читал я эту замечательную повесть и удивлялся — ну, это же о моей матери! Та же жизнестойкость, те же добросовестность и трудолюбие, те же зачастую обороты речи, диалектные («северные») словечки, интонации. Да и «шелуха» та же: жадность к вещам, тряпкам. Но — не было у мамы Пелагеиной жесткости и холодного расчета в отношении к людям. Прожив тяжелейшую жизнь, мама была расположена к людям, обладала редким человеческим обаянием, моментально находила общий язык с любым человеком. И никогда не могла бы мама, как Пелагея, жалить беззащитную, безответную, добрую девушку, бить ее и ее отца в самое больное место, намекая, что она — некрасивая, «сухая жердина», издевательски именовать «наша красавица»! Неверная нота у Абрамова? Не думаю — ведь изображал он всё-таки Пелагею, а не Ефросинью, мою маму.
Ограничусь несколькими бытовыми зарисовками.
Кипучая мамина энергия набрасывалась на всё — как бы освоить, использовать? Не все ее эксперименты оказывались удачными. Увидела в магазине механическую машинку для стрижки: «Дай-ка куплю, робетишек в парихмахтерскую не водить, в очередях не стоять, деньги за стрижку не платить». В первое же воскресенье вывела нас во двор, стричь. На стуле — белая простыня, мы толкаемся, каждый старается пролезть без очереди: «Меня первого! Нет, меня!» Всё как в настоящей парикмахерской. А в результате — еще одна утраченная иллюзия: машинка нещадно теребит волосы. Мама упорно держится за свою идею, да и денег истраченных жалко: «Больно уж вы нежные, сыночки! Ну, потеребит маленько, зато такие будете гладенькие, красивенькие!» Перестали действовать ласковые слова — тумаки посыпались. Шум, гвалт на всю улицу. Но решающий удар маминой красивой идее нанес младший мой брат, Гера, с малых лет отличавшийся решительностью и независимостью суждений. В самом начале стрижки он вьюном выскользнул из цепких маминых рук, раз-раз — взобрался на крышу сарая и сидел там, подвывая и потирая голову, по середине которой безобразно белела широкая выстриженная полоса.
В наш век люди быстрее думают, чем сто лет назад, но страшно медленно двигаются — по сравнению с моими родителями и дедами. Вспомните старые фильмы со смешными, ускоренными движениями персонажей. Вот так двигалась мама. А как иначе успеть всё сделать в военные и послевоенные годы с четырьмя малыми детьми?
Некоторые эпизоды, вызванные такой вот спешкой, могли бы украсить любую комедию. Приведу только один. У мамы генеральная стирка. Везде чугуны с нагретой водой, кадушки какие-то. Мама встает зачем-то на табуретку, слезает — и попадает ногой в чугун. Пошатнувшись, ставит другую ногу — в другой чугун! Потеряв равновесие, падает назад и садится в большую кадку с отмокающим бельем. Как сейчас вижу: обе мамины ноги — в чугунах, сама мокрая сидит в кадке и хохочет.
И только раз за весь день мама отдыхала. Как бы ни была занята, после обеда ложилась зимой на теплую печь, а летом — на прохладный крашеный пол (жар вытягивает) и мгновенно отключалась. Это уж традиция (по-моему, очень разумная). Помню, как в деревне, в поле, в жару, мы, уставшие, полдничаем с дедом и бабкой. Сверхскромно — хлеб с лучком, с крупной солью, квасок в березовом туесе (удивительно, какой это удобный сосуд — туес: жидкость даже в жару остается прохладной, и обычная вода получает мягкий, ненавязчивый привкус березы). И дед с бабкой обязательно ложатся отдохнуть — под телегой (пока была лошадь) или под кустом (когда лошади уже не было). Вы скажете: «Под кустом-то приятнее!» Так-то так, но под телегой комаров и мошки меньше, не нравится ей смоляной тележный запах.
Ну, а в Воткинске этот переход мамы от сверхактивности к мертвому покою был так резок, что я иногда пугался. Наслышавшись рассказов о людях, умерших во сне, я боялся, что мама умерла, тихо-тихо подкрадывался к ней и с облегчением убеждался, что она дышит. Но вот мама уже вскакивает и опять стирает, шьет, варит, ухаживает за скотиной (и за нами) — до позднего вечера. Да и по ночам я, просыпаясь, часто слышал постукиванье маминой ножной швейной машины.
Работая, мама всё время негромко напевала. Репертуар не слишком богатый, и я до сих пор помню от начала до конца многие из этих песен. Приводить их, понятное дело, не буду. Скажу только, что были они в основном чувствительные. Две особенно мне запомнились.
Как на главном Варшавском вокзале
Станционный звонок прозвенел.
А на лавке, под серой шинелью,
Пригорюнясь, сидел офицер.
Перед ним, опустясь на колени,
Стоит Нюра, бледна и грустна…
Она умоляет его остаться: «Не губи, неразумный, меня». Он: «А я доложен слушать начальство, и затем оставляю тебя». Естественно, она бросается под тронувшийся поезд.
И другая песня.
Ой, там, в остроге, ой, там, в остроге,
Там, в остроге со-лучи-лася беда.
Ой, там убили, ой, там убили.
Там убили молодого казака.
Особенно, до слез, трогало меня то, что жена казака и его дети ничего еще не знают, и три сокола «сели-пали» на ее дворе:
Ой, крылышками, ой, крылышками.
Крылышками двор широкий подмели.
Ой, голосками, ой, голосками.
Голосками кличут юную вдову:
Ой, встань, проснися, ой, встань, проснися,
Встань, проснися, молодая вдовушка.
Ой, не твово ли, ой, не твово ли.
Не твово ли мужа мертвого везут?
Ой, не твои ли, ой, не твои ли,
Не твои ли дети стали си-ро-ты?
Эти и другие русские песни неспешны, с многими повторами. Возможно, по контрасту мне запомнилась одна тюремная песня, очень динамичная:
Звонит звонок после поверки,
Ченцов решился убежать.
Не стал он долго собираться,
Быстрее печку стал ломать.
Перекрестился, стал спускаться.
Его заметил часовой…
и т. д.
Основное место в мамином репертуаре занимали, как и на праздниках, частушки. Но частушки уже другие, нет в них той разухабистости, много и грустных:
Ох, какая же тоска,
Тоска невыносимая:
Отовсюд идут и едут —
Нет моего милого.
Частушки шли тематическими циклами, одна тянула за собой другую.
Хорошо на Каме жить,
Ходят пароходики.
Незаметно пролетают
Молодые годики.
Хорошо на Каме жить,
Хорошо и весело.
Только маленька ошибочка —
Покушать нечего.
Вот мама как-то незаметно попадает на «метеорологическую» тематику:
Ох, какая пурга-вьюга,
Ох, какая тёмна ночь.
Одна мать искала сына,
А друга искала дочь.
Пурга-вьюга, пурга-вьюга,
Пурга-вьюга и метель,
Развевает пурга-вьюга
На милёночке шинель.
Слово шинель, выводит маму на цикл частушек о лейтенантах, и мама поёт их одну за другой:
Полюбила лейтенанта
И ремень через плечо.
Получает тыщу двести
И целует горячо.
Нам сказали на базаре —
Лейтенантов продают!
Мы с подругой побежали,
Их по ордеру дают!
Эх, топну ногой
И притопну другой!
Неужели я не буду
Лейтенантовой женой!
Впрочем, не во всех частушках лейтенант выступает этаким пределом мечтаний любой девушки. Вот, например, частушка, где тот же самый лейтенант подвергается (недостаточно, на мой взгляд, обоснованному) поношению:
Лейтенант, лейтенант,
Лаковы сапожки.
Не тебя ли, лейтенант,
Обосрали кошки?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.