«Скажи, что любишь меня!», или «Люби меня…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Скажи, что любишь меня!», или «Люби меня…»

1

Сентябрь в Венеции — время утонченной печали и внезапно прорывающегося ликования. Все зависит от движения туч. Мгновение назад темные под сумрачным небосводом каналы и палаццо вспыхивают в лучах прорвавшегося солнца с неудержимой, карнавальной радостью. Каскады солнца сверкают в мокрых от дождя плитах площадей, плещутся с голубями в зеркальных лужах. Это еще и кинофестиваль, собирающий знатоков кино, звезд и светское общество. Сюда приехал уставший от работы и от жизни фон Штернберг. В Париже оказалась путешествующая по Европе с семьей Марлен. Они договорились о встрече в Венеции — вспомнить былое, обсудить настоящее и, кто знает, помечтать о будущем.

К ужину с Джозефом в ресторане «Лидо» Марлен, как всегда, готовилась с полной ответственностью, вписывая еще одну страницу в «историю легенды». Черное облегающее платье из тяжелого крепа, немного четырехкаратных бриллиантов, атласный мех смоляного свободного жакета и фетровая шляпка, чуть боком сидящая на блестящих, тщательно уложенных волосах. Шляпка совсем простая, но чрезвычайно эффектная — от лучшего парижского мастера. Марлен принадлежала к категории женщин лаконичной стильности, когда четко выписанный образ таит в себе больше, чем заявляет в открытую.

Столик Джо и Марлен находился в углу — она терпеть не могла, когда на нее сворачивали шеи в ресторанах, но краем глаза подмечала наиболее интересных персон и производимое ею впечатление.

Из-под полуопущенных век и бокала с шампанским Марлен отметила элегантного мужчину, одиноко сидящего у окна за бутылкой вина. Он курил, изящно поднося узкую кисть с сигаретой к великолепно очерченным губам. Веки при этом опускались, скрывая сумрачный блеск зорких глаз. Казалось, он пребывал в глубокой задумчивости, слушая некую, звучащую внутри музыку.

Давнее воспоминание шевельнулось в памяти Марлен, но не выплыло на поверхность. Он повернул голову с ястребиным носом, их глаза встретились.

— Джозеф, где я могла видеть вон того мужчину у окна?

— Где угодно, любовь моя. Это Эрих Мария Ремарк, его нашумевшую повесть «На Западном фронте без перемен» экранизировали в Голливуде в 1930 году. Фильм получил «Оскара».

— Режиссер, кажется, был довольно молодым и тоже отхватил премию, — заметила Марлен, продолжая изподволь наблюдать за писателем.

— Фильм сделал Лев Мильштейн, говорят, он из России, работает в США под именем Льюис Майлстоун. Ты даже сказала, что видела фильм и он тебе понравился.

— Еще больше понравился роман, я читала его на немецком. — Марлен открыто взглянула на Ремарка. — А он настоящий писатель.

Словно повинуясь ее взгляду, мужчина приблизился к их столику.

— Господин фон Штернберг? Мадам? — Тонкие черты лица, чувственный рот. Глаза хищной птицы наполнились огнем, когда он склонился к ней. — Позвольте представиться, я — Эрих Мария Ремарк.

Дитрих протянула ему руку, Ремарк учтиво поцеловал ее. Марлен слегка улыбнулась и кивком головы предложила ему сесть.

— Вы выглядите слишком молодо, для того чтобы написать одну из самых великих книг нашего времени, — проговорила она, не спуская с него глаз, и достала сигарету из позолоченного портсигара.

— Может быть, я написал ее только для того, чтобы однажды услышать, как вы произносите эти слова своим волшебным голосом. — Щелкнув зажигалкой, он поднес ей огонь. Она прикрыла огонек пламени в его загорелой руке своими тонкими белыми кистями, глубоко втянула сигаретный дым и кончиком языка сбросила с нижней губы крошечку табака…

Фон Штернберг, досконально изучивший повадки мгновенно и бурно влюблявшейся Марлен, тихо удалился.

Они долго танцевали под маленький оркестрик, одни, в полутьме опустевшего зала. Марлен оценила класс партнера, его нежную, но твердо ведущую руку, почувствовала нарастающий жар желания. Неотвратимость сближения становилась очевидной, заманивающей и чем-то пугающей Эриха.

— А почему мы должны сопротивляться? — сказала она, угадав его сомнения. — Я остановилась в отеле поблизости, проводите?

Они вышли в серебристую черноту лунной ночи, нырнули в переулок от ярко освещенной набережной. Марлен запахнула легкий жакет из тонкого нежного меха, с наслаждением вдохнула прохладный, насыщенный морской влагой воздух и подняла лицо. Лунный свет залил ее черты.

— Ночное небо тускло серебрится,

На всем его чрезмерности печать.

Мы — далеко, мы с ним не можем слиться, —

И слишком близко, чтоб о нем не знать.

Последнюю строку произнесла она почти шепотом. Эрих продолжил:

— Звезда упала!.. К ней спешил твой взгляд,

Загадывай, прося в мгновенья эти!

Чему бывать, чему не быть на свете?

И кто виновен? Кто не виноват?…

— …Чему бывать, чему не быть на свете… — задумчиво повторила Марлен и заглянула в его глаза: — Желание я загадала. Похоже, оно исполняется: Рильке — мой любимый поэт.

Ее «бледное лицо, высокие скулы и широко расставленные глаза. Лицо было застывшим и напоминало маску — лицо, чья открытость уже сама по себе была секретом. Оно ничего не прятало, но и ничего не раскрывало, оно ничего не обещало и обещало все» — эти слова он напишет про Марлен позже, а сейчас лишь проговорил словами Рильке:

— Заключил лицо твое в ладони и затих.

Струится лунный свет.

Сокровенней и неизреченней ничего под лунным плачем нет.

Она продолжила:

— День, который словно в пропасть канет,

В нас восстанет вновь из забытья.

Нас любое время заарканит, —

Ибо жаждем бытия…

— У нас получился отличный дуэт! С первого дубля, — Марлен улыбнулась. — Обожаю Рильке.

— Отменный вкус, — заметил Ремарк. — Собственно, какой же еще может быть у вас. Читайте, читайте, пожалуйста, еще, все равно что… Ваш голос…

Марлен вспомнила Гейне. Она чеканила строки в такт стука своих каблуков по брусчатке. Звуки гулко отдавались в узком ущелье спящих домов. Она знала наизусть много стихов.

— Ой! — Марлен покачнулась.

— Каблуки — не лучшая обувь для прогулки по этим камням. — Он поймал ее в объятия, заглядывая в близкое, совсем близкое загадочное лицо. — Когда я смотрю на вас так, вы кажетесь девчонкой. И одновременно… посланницей иной планеты.

— Фон Штернбергу не нравилось, когда я играла с высокими партнерами. Это заставляло меня смотреть на них снизу вверх, в то время как на него, из небольшого роста Джозефа, только сверху вниз… Он знал — так, заглядывая в глаза мужчине, смотрят только влюбленные женщины… — Марлен потянулась к его губам, как тысячи раз делала перед камерой в сцене поцелуя.

— Это не кино, Марлен. Боюсь, это совсем не кино. — Его губы впились жадным поцелуем. Сорвалась и прочертила небосвод падающая звезда. Они не видели ее, но совершенно точно знали, чего хотят в это мгновение.

Отель, где остановилась Марлен, был похож на маленькое палаццо из декораций к шекспировским «Ромео и Джульетте»: увитые плющом колонны и даже овальный балкончик на втором этаже, перед широким темным окном в обрамлении резного камня.

— Вон там мои апартаменты. — Она показала на балкон, призывно посмотрела на своего спутника и быстро зашагала к подъезду.

Вскоре за плотными шоколадными шторами зажегся свет.

…Марлен в длинном белом атласном халате сидела на краю королевской постели. Ремарк опустился на толстый ковер у ее ног и погрузил лицо в ее ароматные ладони.

— Я безумно влюблен в вас, Марлен. Это как удар молнии. Но… — Он замолчал, сжимая лоб. — Но вы должны знать: я импотент.

— Отлично! Значит, нам ничего не помешает уютно поспать рядом! — воскликнула она с непонятной ему радостью. — Погаси свет и рассказывай… Я должна знать о тебе все. Мы ведь уже на «ты», правда? — Марлен удобно расположилась на кружевных подушках, открыла позолоченный портсигар.

Ремарк выключил бра, оставив лишь лампу на комоде, затененную вишневым абажуром из витого муранского стекла, и поднес Марлен горящую зажигалку.

— У тебя было много женщин? — Марлен закурила.

— О!.. — Эрих затянулся. — Но сейчас кажется, что рассказывать вовсе не о чем. Все ничто перед ликом твоим…

— Ремарк — французская фамилия.

— Французом был мой прадед, кузнец, родившийся в Пруссии, недалеко от границы с Францией. Женился он на немке. Мой отец был переплетчиком.

— Прадед кузнец, отец переплетчик? Я слышала, ты носишь баронский титул.

— Это смешная история… Видишь ли, я был довольно своеобразным юношей. Амбициозный провинциал — из городка Оснабрюке, парвеню, рвавшийся к признанию. Видимо, мне с детства не хватало ласки. Все перепадало моему старшему брату Теодору.

— Бедный малыш… — Склонившись, Марлен обвила руками его шею и поцеловала в щеку. — Ты много испытал. Эта история в твоем военном романе не вымышлена — так написать можно только тогда, когда пережил все сам.

— Я учился в католической королевской семинарии и намеревался стать учителем. Но в 1916-м меня, восемнадцатилетнего пацана, забрали в армию. Наша часть попала в самое пекло, на передовую. Фронтовой жизни за три года я хлебнул достаточно, чтобы потом много лет болеть войной и всю оставшуюся жизнь ненавидеть ее…

— Ты на себе притащил в госпиталь смертельно раненного товарища. Это же подвиг! Настоящий подвиг. Ты в самом деле был ранен?

— В руку, ногу и шею.

— Покажи немедленно! — Мален приподнялась.

— Непременно. Потом… — Его губы искривились в горькой усмешке, он совсем не верил, что это «потом» наступит. Он рано и много увлекался женщинами. Последнее время интимные отношения с подругами не складывались: трудный характер, проблемы со спиртным, с потенцией.

— Я долго еще чувствовал себя человеком особой судьбы, — продолжил рассказ Эрих. — После войны повел себя странно, стал носить форму лейтенанта и «железный крест», хотя от награды после увольнения отказался и был всего лишь рядовым. Начал учительствовать в деревенских школах, рисовался, изображал из себя бывалого фронтовика.

— Но ведь это правда! Ты был достоин ордена! В своей книге ты рассказал о войне совершенно пронзительно. Для меня ты — самый главный фронтовой герой. — Марлен знала, что так, возлежащая в золотистой полутени, выглядит невероятно соблазнительно и тихо ликовала: сидящий у ее ног мужчина был захвачен в плен без сопротивления. Впрочем, все они летели на ее свет без оглядки, не опасаясь опалить крылышек. Но Эрих — не все. Эрих — единственный и лучший. Громкая слава, очень громкая, мировая. Бесконечный калейдоскоп женщин. Ну, теперь-то он завяз надолго. Не надолго — навсегда.

— Я уверена, ты достоин Нобелевской премии. Это какая-то гнусная интрига, что тебя отстранили.

Он нахмурился:

— Видишь ли, тут совсем другая история, до нее я еще дойду. Когда я пытался заявить о себе в послевоенные годы, книги еще не было, и я даже не предполагал, что когда-либо напишу ее. Учительство мое оказалось коротким. Начальству «артистические замашки» фронтовика не понравились, пришлось вернуться в родной городок. В отцовском доме оборудовал себе кабинет в башенке — там я рисовал, играл на рояле и начал сочинять.

— Ты необыкновенный! — Марлен чувствовала, как опьяняющая волна нового, грандиозного романа начинает кружить голову. Его точеный, немного хищный профиль, его глаза — глаза, познавшие печаль и восторги… Его писательский дар, творивший миры… Этот мужчина обещал многое. В полусне комната раскачивалась, наполненная вишневым светом и зыбким восторгом праздника. — Стал писать и сразу получил мировую известность! — сказала Марлен, подумав о том, что следующую книгу он посвятит ей.

— Э! Вовсе не сразу, луноликая. Прежде я написал кучу дерьма и стал выпивохой. Ты же знаешь, это с моей подачи кальвадос вошел в моду.

— Хочу кальвадос… крепкую яблочную водку… — голос Марлен звучал сонно.

Кальвадос нашелся в ночном баре на набережной. Когда Ремарк вернулся, Марлен спала, свернувшись калачиком на краю кровати. Он погасил лампу, распахнул шторы, впуская в комнату лунный свет, и сел у ее ног. На душе было торжественно, как во время органной мессы. Он знал уже тогда, что ступает в магический круг великой любви, которую он боялся и, оказывается, все еще ждал. Ждал именно ЕЕ. «Ему часто приходилось ждать женщин, но он чувствовал, что раньше ожидал их по-другому — просто, ясно и грубо, иногда со скрытой нежностью, как бы облагораживающей вожделение… Но давно, давно он уже не ждал никого так, как сегодня. Что-то незаметно прокралось в него. Неужели оно опять зашевелилось? Опять задвигалось? Когда же все началось? Или прошлое снова зовет из синих глубин, легким дуновением доносится с лугов, заросших мятой, встает рядами тополей на горизонте, веет запахом апрельских лесов? Он не хотел этого. Не хотел этим обладать. Не хотел быть одержимым». О, какая наивная ложь! Он ждал и дождался, он просил и выпросил. Он получил от судьбы ЕЕ — фата-моргану счастья.

И в эту первую, дарованную судьбой ночь следовало очиститься — переворошить, как на генеральной уборке, всю свою почти сорокалетнюю жизнь. Эрих вытянул затекшие ноги и отхлебнул из наполненного бокала.

— Ты думаешь, я сразу стал писателем? Эх, лучше бы тебе не знать про мое сочинительство, нежная. Сидя в своей башенке при свете свечей, я написал и даже издал за свой счет первую повесть.

«Мансарда снов» — кошмарная пошлость. Когда я прочел напечатанный экземпляр, то чуть не сгорел от стыда и немедля скупил остальной тираж. Я сжигал свои книги в овраге за околицей и приговаривал: «Не пиши больше! Никогда не пиши, бездарь!» Потом уехал куда глаза глядят. Сначала пришлось торговать надгробиями, но вскоре попалась работа в журнале — сочинителем рекламы. Дурацкая работа, но все же — журналист! Нырнул в богемную жизнь с головой, море кальвадоса, хоровод красоток, в том числе и самого невысокого пошиба. Я почему-то нравился женщинам, а сам, не пропуская и пустяковых, искал свою Звезду. Не знал, какая она, понимал лишь: встречу и сразу узнаю… — Эрих долго смотрел на спящую Марлен, ощущая себя кладоискателем, нашедшим наконец вожделенное сокровище. Господи! Марлен Дитрих! Далекая и непонятная. Она могла оказаться какой угодно, эта возлюбленная славы: заносчивой, жестокой, примитивной — любой, но не такой нежной, умной, тонкой, естественной… Теплой, чарующей, как майский вечер… Погибель. Невероятно, но женщина, покорившая миллионы, тихо дышала рядом, отдавая ему свой детский, невинный сон.

Осушив бокал, он прислушался к себе — кальвадос обладал удивительным свойством, из сонма ощущений и мыслей он умел, как ученый попугайчик из ящика с билетиками-предсказаниями, доставать самое главное. «Счастье, — подсказывал кальвадос. — Оно перед тобой — твое счастье…»

— В 1925 году я добрался до Берлина, — продолжил Эрих, адресуя рассказ ночи. — Здесь в красавца-провинциала влюбилась дочь издателя престижного журнала «Спорт в иллюстрациях». Но жених пришелся родителям не по вкусу. Отец серьезно поговорил со мной относительно бесперспективности видов на его дочь, а работу в журнале все же дал. Вскоре я женился на танцовщице Ютте Замбона. Влюбленность была сумасшедшая, да и она сама… Большеглазая, худенькая Ютта — в те годы она страдала туберкулезом — будет потом появляться в моих романах. Пат в «Трех товарищах» — это целиком она. Но это еще случится не скоро. Пока мы бурно переживали наше чувство — ссорились и мирились — у меня ведь совсем не простой характер, а она и вовсе была сумасшедшей. Так вот… Послевоенный Берлин… Дивная, ведь мы были где-то рядом… Вертепы богемных клубов, тонущие в дыму рестораны, геи, проститутки, наркоманы, поэты, прорицатели, бандиты, нищие и толстосумы — все жили как в лихорадке, стремясь вырваться к благам жизни, казавшимся после разрухи и смерти особенно притягательными. Тщеславие — не последняя из моих черт. Мне непременно надо было выделиться, стать заметным. Я чрезвычайно озаботился своей внешностью, ведь мы с Юттой вращались в богемных кругах, были завсегдатаями театров, концертов, модных ресторанов. Элегантные костюмы, монокль и визитные карточки с короной! Разумеется, это смешно. За пятьсот марок я уговорил обедневшего аристократа формально усыновить меня и получил баронский титул. Мне так нравилось раздавать своим новым знакомым атласные визитные карточки с фамильным гербом и приставкой «фон» перед новой фамилией. Эрих фон Бухвальд! Звучит, верно? Ведь я дружил со знаменитыми автогонщиками и так хотел хоть чем-то выделиться. Тогда я и решил — писательством! Быстро состряпал в 1928 году и опубликовал романчик «Станция на горизонте». Кто его сейчас вспомнит? Макулатура. Один мой приятель сказал, что это книга «про первоклассные радиаторы и красивых женщин». Господи, что я знал тогда о красивых женщинах? — Эрих склонился над спящей и прикоснулся губами к высокому лбу.

Марлен вызывала мощную волну преклонения, чувство, близкое к религиозному. Что он знал о ней? Шумиха сплетен, болтливая молва, сочинявшая небылицы. Фильмы? Странно — он не попал под их магическое воздействие. Он слишком был занят своими бурными увлечениями, чтобы влюбиться в экранную диву. Он слишком мало верил в слова с большой буквы, чтобы доверять им. И вот час пробил: судьба решила одарить Эриха…

«Только не принимай ничего близко к сердцу, — напомнил ему внутренний голос. — Ведь то, что примешь, хочется удержать. А удержать нельзя ничего».

— Иди ты к черту, мудрец! — Эрих поднялся, подошел к окну и швырнул в канал пустую бутылку. — Так будет с аждым, кто посмеет учить меня жизни! Я удержу ее. Удержу!

За крышами и куполами рождалось розовое утро. И нежно улыбалась, обещая все радости мира, его постоянная спутница — надежда.

2

Весь следующий день они провели в Венеции. Ходили по узеньким переулкам, стояли на выгнутых мостиках, не замечая, как сворачивают на Марлен шеи прохожие. Некоторые даже шли следом на расстоянии, не решаясь побеспокоить пару просьбой об автографе.

Марлен старалась выглядеть как можно неприметней, но это было в принципе невозможно совместить с ее гардеробом, манерой двигаться и тем чувством юной радости, которое охватило ее. Первая девичья влюбленность — разговоры взахлеб, обожающие взгляды, жар касаний — никогда в ее жизни такого не было! Никогда. В этом вечно юное колдовство любви, в этом — бесстыдная правота Марлен. Старые камни Венеции, зеленая вода каналов, кажущихся бездонными, срывающиеся в небо голуби — свидетели тому. Какими дивными переливами звучал ее голос, как нежно развевалась на ветру лазурь шифонового шарфа, крыльями взлетающего за спиной, как сверкали глаза, как горяча была рука, державшая его под руку!

Эрих был молчалив, растворяясь в колдовстве этой прогулки, в ощущении ее гибкого бока, прильнувшего к нему на мостике, близости алых губ, светлого, завораживающего лица. Гондольер, вынырнувший из-под мостика, распевал «Санта Лючию».

— Они тут все поют, как Карузо! — Марлен тихо засмеялась, ощутив взгляд Эриха на своем лице.

— Они поют для тебя. Здесь все — для тебя. Прикосновение взглядом. Ожог — это дается далеко не каждому. Орлиные глаза Эриха казались особенно зоркими. Черная обводка окаймляла янтарную радужку, зрачок затягивал в черную бездну — взгляд приговоренного к Вечной любви. Запрокинув голову, Марлен смеялась…

На маленькой площади — лотки с яркими фруктами, зеленью, орехами, цветами. Марлен набрала целый кулек и тут же крепкими зубами впилась в краснобокое яблоко, брызнувшее соком.

— Ты словно деревенская девчонка, — сказал он, замирая от нежности.

— А ты полагал, что я умру от голода без фруктового ножичка и трех салфеток в руках лакея? Я не очень-то увлекаюсь фруктами. Яблоки — исключение. Яблоко — это еда молодых — отличных зубов и десен. И я предпочитаю есть их именно так. — С наслаждением обглодав огрызок, она швырнула его в подворотню. Марлен чувствовала, что все, что бы она сейчас ни сделала, будет принято Эрихом с восторгом. Интуиция подсказывала ей, какой она должна быть с ним — живой, естественной, разрушающей образ недоступной и напыщенной кинодивы.

Толстая загорелая крестьянка за цветочным прилавком вытащила из ведерка огромный букет алых роз. Обернув букет листом бумаги, Эрих протянул его Марлен.

Она приняла букет и решительно направилась к каналу. Слегка склонившись за парапет, бросила цветы в воду. Эрих вопросительно посмотрел на нее:

— Жертвоприношение? А, понял! — Он ударил себя ладонью по лбу. — Понял! Это не твои цветы, луноликая. Каков глупец! Что за банальность — дарить розы изысканнейшей. Хочешь, угадаю твои цветы? — Взяв Марлен за руки, он посмотрел в ее непроницаемое лицо.

— Лилии? Ошибка. Ландыши? Да, да, ландыши, фиалки и сирень!

Марлен закрыла глаза и подняла подбородок, отдавая ему губы.

Когда золотой свет заката залил небо, четко очерчивая купола палаццо и церквей, они сидели в ресторане на площади Святого Марка, выходящей на Большой канал. Почти пустой зал, в котором еще горели косые лучи заходящего солнца. Розовые отсветы на белых длинных скатертях, на крахмальной манишке Эриха и мраморной коже Марлен.

— Три года назад, да, целых три года! Я видел тебя в Зальцбурге. На тебе был светло-серый костюм с очень прямыми плечами, хотя на такие вещи я никогда не обращаю внимания. Наверно, я тогда уже знал…

— И я знала. Ждала, когда Венеция соединит нас. Смотри, как золотится вода канала, как весело качаются на воде чайки. Парами! Это предсказание.

— Венецией надо любоваться в сумерках или на рассвете — в свете Тинторетто. Это твой цвет, луноликая.

— А я сейчас любовалась тобой. Когда ты выбирал вина. Каждый мужчина считает себя знатоком, но такого… такого мастера я встречаю впервые. Тебе в самом деле удается различить на вкус не только сорта вин, но и год их производства?

— У тебя будет множество случаев в этом убедиться. — Он накрыл ладонью и сжал ее руку. — Завтра мы поедем отведать белого бургундского вина в деревенской траттории.

— А потом направимся в Париж! Я хочу вместе с тобой видеть все самое любимое. Все-все! Ведь ты свободен?

— Вольный поэт. Одинокий мужчина, мирно проживающий со своими собаками на берегу озера Лаго-Маджоре. Маленькое местечко Порто-Ронко со стороны Швейцарии возле Асконы. Шесть лет назад приобрел там виллу под названием «Каза Монте Табор». Славная берлога! Каменный старинный стол под мимозами и акациями. Много картин, мои любимые Сезанн и Ван Гог.

— Отменный вкус, и вовсе не для бедного художника.

— Когда прогремел мой роман, я стал безумно богат.

— Это, должно быть, приятно — внезапно разбогатеть!

— Деньги не приносят счастья, но действуют чрезвычайно успокаивающе. Я перестал бояться завтрашнего дня, пустых карманов, вынужденных дурацких заработков.

— Стал важничать и задирать нос.

— Не вышло. Все никак не мог поверить, за что мне такая слава. Да и сейчас не верю. Ведь я, в сущности, невежда. Недавно купил несколько толстенных томов энциклопедии, чтобы заполнить пробелы в образовании.

— Ты — самый умный и талантливый. Нацисты не зря сожгли твои книги. — Марлен нахмурилась. — Твои романы очень опасны для них. Да, опасны!

— Гитлер объявил меня французским евреем Крамером — вывернув наоборот мою фамилию. — Эрих пожал плечами. — Я не еврей, не левый. Я был и останусь антифашистом.

— Это для них самое страшное. Ты — кумир миллионов, а все тираны боятся чьей-то власти.

— Увы, роман не понравился литературным кумирам моей юности — Стефану Цвейгу и Томасу Манну. Манна вообще раздражает рекламная шумиха вокруг меня и главное — моя политическая пассивность. Я ведь не делаю антигитлеровских заявлений в прессе. Тихо пишу в своей норе. Думаю, миссия спасителя Отечества не по мне. Я мелковат для памятника.

— О, нет! Каждый твой герой достоин памятника.

Эрих улыбнулся:

— Милая, не заблуждайся. Мои герои лучше меня. Мне до них не дотянуться. Знаешь, какая поднялась шумиха, когда меня выдвинули на Нобелевскую премию? Лига германских офицеров выдвинула протест, обвиняла меня в том, что я написал роман по заказу Антанты и что вообще — украл рукопись убитого товарища. Какой был крик! Меня называли предателем родины, плейбоем, дешевой знаменитостью.

— Бедный! Мы оба — бедолаги. Меня в ряду других актрис один мерзавец назвал «ядом для касс». И что ты думаешь? «Парамаунт» не решился разорвать контракт со мной, но съемки фильмов по всем написанным для меня сценариям приостановил до лучших дней. Я свободна как ветер!

— Глупые бутафоры, что они смыслят в настоящих сокровищах? Ухватили жар-птицу, хотя им было бы довольно и крашеной курицы…

— Американцы — и этим все сказано, — вздохнула Марлен. — Но и Германия для меня закрыта. Я отвергла предложение возглавить киноиндустрию Третьего рейха.

— Читал в газетах! Умница! Какая ты все же умница!

— Теперь на родине я персона нон грата. Мы оба изгнаны, милый.

— Я вовремя удрал. В январе 1933 года, накануне прихода Гитлера к власти, ко мне подошел в берлинском баре мой приятель и сунул записку: «Немедленно уезжай из города». Я сел в машину и в чем был укатил в Швейцарию. В мае нацисты предали роман «На Западном фронте без перемен» публичному сожжению «за литературное предательство солдат Первой мировой войны», а меня вскоре лишили немецкого гражданства.

— Попробуем жить без них? Уверена, у нас здорово получится. — Марлен посмотрела так, что у Эриха заняло дух и он застыдился своего заявления о мужской несостоятельности. — В Париж! Это будет начало. — Эрих поднял бокал с шампанским. — Это будет наша весна. Вечная весна. — Марлен часто пользовалась фразами из своих ролей. Она вдруг засмеялась: — Знаешь, о чем я сейчас подумала? Ты состоишь из своих героев, а я — почти целиком — из своих героинь.

— Ты и они — как бриллиант и стекло. Они светятся твоим светом. Они завораживают, потому что ты — это ты. Ты — желанная…

В эту ночь Марлен не удалось «уютно поспать рядом» с Эрихом. Жар молодости вернулся к нему в первозданной неутолимой жадности, помноженный на преклонение перед этой единственной женщиной — центром его личной Вселенной, средоточием жизни и помыслов.

Завтракали в траттории рыбацкой деревушки. Смолистый аромат пиний, растущих у самого моря, шорох набегающих на песок волн. Толстый хозяин в длинном фартуке подавал на больших блюдах рыбу, запеченную в углях со свежим чабрецом из Прованса. За окном на синей-синей воде качались маленькие лодки, ветер играл белыми парусами, рыбаки, напевая, чинили сети, загорелые босые женщины несли кувшины к каменному колодцу. Эрих и Марлен держались за руки, не сводя друг с друга глаз. Обжигающее скрещение взглядов, колено Марлен под узкой юбкой, ее смеющийся рот… Он не переставал желать ее, а ангелы сочинительства уже подбирали слова, способные запечатлеть это.

Они говорили и говорили, останавливаясь для того, чтобы слиться взглядами, почувствовать, что ты не просто ворошишь прошлое — ты отдаешь свою жизнь ее главному хранителю. Марлен рассказывала о встрече в Берлине с фон Штернбергом, об их работе в Голливуде и столь неожиданном для нее расставании.

— Джозеф, в сущности, индивидуалист. Ему необходима личная слава. Я ни о чем не жалею. Лишь не перестаю желать ему самого огромного успеха! Пусть без меня. — Марлен улыбалась, но как мерцала в ее глазах глубоко спрятанная боль!

Эрих вспоминал прожитое, и все выходило ярче и значительней, чем казалось до сих пор. Он подтрунивал над своей известностью, своими комплексами неполноценности, заставляющими все время сомневаться в правомерности славы, масштабах своего дара.

— Я ведь до сих пор не верю, что это мой роман по количеству изданий держится на втором месте после Библии. За год было продано полтора миллиона экземпляров! С 1929 года во всем мире он выдержал сорок три издания, был переведен на тридцать шесть языков, экранизирован… Все это обрушилось, как лавина. Когда ко мне потекли деньги со всего мира, казалось, что я попросту аферист, обманувший кого-то. Но быть богатым оказалось весьма приятно. На свете столько вещей, которые хотелось приобрести. Теперь у меня хорошая коллекция любимых живописцев и разных прелестных творений человеческих рук — ковры, вазы, скульптуры. Думаешь, владеть шедеврами единолично стыдно?

— Это справедливая награда за великий труд. Я совершенно не стесняюсь заработанных денег и того, что умею их тратить. Да, гонорары Марлен Дитрих самые большие в мире. Ну ведь платить же они просто так не будут! Эти расчетливые американцы зарабатывают на мне миллионы. И потом, какая адская работа, дорогой мой… Ах, ты сам увидишь, что такое киносъемки!

— А я все же, наверное, авантюрист. Знаешь, за какое время я написал «На Западном фронте…»? За шесть недель! Роман написался сам!

…Эрих умолчал, что писал тогда с невиданным вдохновением и быстротой, никогда больше не появлявшейся. Все это время он жил на квартире белокурой красавицы Лени Рифеншталь. Пять лет спустя книги Ремарка будут жечь на площадях, а Рифеншталь, став режиссером документального кино, снимет знаменитый фильм «Триумф воли», прославляющий Гитлера и нацизм. Тогда же она была весьма известной актрисой, приютившей щеголеватого и поверхностного литератора. Помимо занятий любовью, он что-то торопливо писал, сократив до минимума выходы в свет, которые обожала Лени.

Полгода Ремарк держал рукопись в столе, не зная, что создал главное и лучшее произведение в своей жизни. В марте 1928 года издательство «С. Фишер Ферлаг» отказало ему в публикации. Зато потом!..

В побежденной Германии антивоенный роман Ремарка стал сенсацией. Книга и фильм принесли Ремарку деньги. Но нападки привели его на грань нервного срыва. Он по-прежнему много пил. В 1929 году его брак с Юттой распался из-за бесконечных измен обоих супругов. На следующий год он совершил, как потом оказалось, очень верный шаг: по совету одной из своих возлюбленных, актрисы, купил виллу в Итальянской Швейцарии, куда перевез свою коллекцию предметов искусства. Ему было куда удирать в 1933 году от пришедших к власти нацистов.

— Ты и сейчас много пьешь? — Брови Марлен нахмурились.

— Я устал, луноликая. Признаться, последнее время мне было совсем невесело.

— Тебя тревожит Германия?

— После того как немцы проголосовали за Гитлера, ситуация в мире стала безнадежной, глупой, убийственной. Социализм, мобилизовавший массы, уничтожен этими же массами. Человек ближе к людоедству, чем ему кажется. — Он осушил бокал. — С такими мыслями трудно не пить…

— Но ты все же работал?

— Написал «Возвращение», продолжение «На Западном фронте без перемен», в прошлом году закончил «Трех товарищей». Идут переговоры об экранизации.

— Ах, дорогой мой, ты знаменит и богат, но… — Марлен удержала его руки, чтобы заглянуть в самые зрачки. — Но я полюбила бы тебя и тогда, когда ты был бы ничем.

Возвращались в Венецию поздно ночью под звенящими в черноте звездами. Машина мчалась по шоссе, как низко летящая птица.

— Не слишком быстро? — спросил Эрих.

— Нет. Поезжай быстрее. Так, чтобы ветер пронизывал меня, словно листву дерева. Как свистит в ушах ночь! Любовь изрешетила меня насквозь, мне кажется, я могу заглянуть внутрь себя. Я так люблю тебя, и сердце мое разметалось, как женщина под взглядом мужчины на пшеничном поле. Мое сердце так бы и распласталось сейчас по земле, по лугу. Так бы и распласталось, так бы и полетело. Оно сошло с ума. Оно любит тебя. Давай больше не вернемся в Венецию, не поедем в Париж. Исчезнем — украдем чемодан с бриллиантами, ограбим банк и забудем обо всем…

— Давай. Давай никогда не умирать, любимая.

3

Отель «Ланкастер» прятался в переулке неподалеку от Елисейских полей и выглядел как собственный замок в Париже. Никаких постояльцев кроме семейства Зиберов-Дитрих во время их пребывания там не было. Они останавливались здесь последние три года, сделав «Ланкастер» своей резиденцией. Полная иллюзия собственного владения, и никакой регистрации. Французская пресса и поклонники вечно толпились в переулке, неся свою вахту ночью и днем в любую погоду, но никто не пытался проникнуть за порог отеля. Подкуп прислуги в «Ланкастере» был делом неслыханным.

Убранство отеля соответствовало представлениям о дворцовой роскоши. Канделябры, баккара, обитая парчой мебель, бесчисленные антикварные безделушки, граненые зеркала, версальские двери, широкие окна с роскошными шторами из атласа, тафты и тюля.

К моменту прибытия Марлен и Эриха ее апартаменты утопали в букетах белой сирени, прибывших ждали ящики с шампанским «Дом Периньон».

— Бог мой! Вот это сюрприз! Как ты это все устроил, волшебник? Когда? Наверно, скупил всю сирень во Франции! И шампанское! Это лучший день в моей жизни! — Марлен кружилась среди благоухающих букетов.

Слегка отстранив штору, Эрих выглянул из окна. Стоявшие внизу люди смотрели на окна в молитвенном экстазе.

— Я немного испугался за тебя. Машина едва пробралась сквозь толпу, а когда ты вышла…

— Они никогда не подходят близко, — отмахнулась Марлен. — Им важно побыть рядом.

— Рядом с чудом, урвать кроху твоего праздника. Я — избранный счастливчик, как я их понимаю! — Эрих поднял Марлен на руки. — Мне придется летать по воздуху с тобой на руках. Пощупай, там растут крылья?

— Крыльев нет. Но пока они нам и не нужны. Пока важнее другое. — Обвив его шею, Марлен тесно прижалась к нему. — Перестань вздрагивать — здесь нет никого. Мы одни в замке. Ни-ко-го…

Марлен проявила оперативность, отдав распоряжение в «Ланкастер» из Италии по телефону. Дочь спешно переселилась в другой отель, муж вернулся в свою «холостяцкую» парижскую квартиру. Оба хорошо усвоили кредо «мистера Дитриха»: будь дружелюбен со всеми, сюда входящими, терпеливо жди, когда их сменят другие.

Семья появилась на следующий день. Зибер был почтителен и мил. Четырнадцатилетняя Мария — заинтригована: по телефонным звонкам матери из Италии она поняла, что ее новый друг сердца — личность незаурядная.

Она вспоминает эпизод своего знакомства с Ремарком: «…Мать пробиралась сквозь сирень и тянула за собой несколько смущенного гостя:

— Дорогая, поди сюда. Я хочу познакомить тебя с самым талантливым писателем нашего времени, автором книги «На Западном фронте без перемен» господином Ремарком!

Я присела в реверансе и заглянула в лицо весьма любопытного для меня человека: точеное, похожее на скульптурное изображение, с капризным, как у женщины, ртом и скрытным, непроницаемым взглядом.

— Кот? Тебе нравится, когда тебя так называют? А меня друзья зовут Бони. Вот мы и познакомились, — сказал он мягко, с аристократическим немецким выговором, будто читал хорошие стихи.

— Нет-нет, мой милый! Ребенок должен называть тебя господин Ремарк, — ворковала мать, пристраиваясь к нему сбоку.

Она взяла Ремарка под руку и вывела из сиреневого будуара. Я продолжала распаковывать книги господина Ремарка и думала: из-за него действительно можно было потерять голову!

Мы с Ремарком стали близкими друзьями. Я всегда считала, что у него лицо добродушной веселой лисицы, как на иллюстрациях к басням Лафонтена, у него даже уши слегка заострялись кверху. Ремарку была свойственна театральность: он, словно актер в героической пьесе, вечно стоял за кулисами в ожидании обращенной к нему реплики, а сам тем временем писал книги, наделяя всех героевмужчин своими разносторонними способностями. В жизни они не сочетались, создавая единый характер, а лишь выделяли самые интригующие его черты. Им не дано было слиться воедино не потому, что Ремарк не знал, как этого добиться, просто он считал себя недостойным такой идеальной завершенности».

4

Марлен, с детства блестяще говорившая по-французски, была отчаянной франкоманкой. Французы представляли для нее образец шарма и галантности, Париж полностью соответствовал представлениям об аристократичности.

— Бони! Знаешь, кто самая большая любовь в моей жизни? Париж! Это навсегда, это до самого конца! И не надо ревновать к нему — он вне конкуренции. Посмотри сюда — только французы могут изображать из зелени и креветок пейзажи на куриных грудках, а салат превращать в произведение искусства! Только здесь хрусталь баккара сверкает так ослепительно и так томно распластывается севрский фарфор на белой льняной скатерти, обшитой кружевом шантильи!

Они завтракали в столовой «Ланкастера», обклеенной расписанными вручную обоями с ленточками и розовыми бутонами. Торжественно выгнули спины хрупкие позолоченные стулья, в ведерке охлаждалось любимое шампанское Эриха — «Дом Периньон». За распахнутыми окнами поднимали цветущие ветви старые каштаны.

— Ты видела? В ноябре каштаны зацвели второй раз. Это в честь тебя. И знаешь, что я думаю? — Эрих встал возле распахнутого окна. — Почему устанавливают памятники разным людям? Мы должны установить памятник луне и этому цветущему дереву.

— Памятник непременно будет. И луне, и каштану. Я даже знаю какой. Только не сейчас, милый, — Марлен подняла с колен салфетку, вышла из-за стола и потянулась всем телом, отдавая себя взгляду жадно глядящего на нее мужчины. — Сейчас… Сейчас ты повезешь меня кататься?

— Ну, разве ненадолго, и как прелюдия к напряженной работе над… созданием памятника.

— Именно как прелюдия!

— Тогда шофер готов, мадам! — Эрих отсалютовал.

— Погоди минутку. — Она удалилась в свою комнату и вскоре вышла оттуда в бежевом брючном костюме и мягкой широкополой шляпе.

— Ну как? — Марлен встала перед Эрихом в рекламной позе.

— Роскошно. Но не слишком ли смело для городской прогулки?

— Ты ретроград, Бони! Я приучила парижан к брюкам еще два года назад.

…День был солнечным, ярким. Казалось, в Париж вернулась весна. Цвели не только каштаны — цветами покрылись кусты жимолости, и даже сирень набирала грозди.

— Я хочу пройтись, — объявила Марлен сидящему за рулем Эриху…

— Что за прогулки на высоченных каблуках?

— Бони, запомни накрепко: Дитрих никогда не носит каблуки больше четырех дюймов! Высокие шпильки — для шлюх. Притормози вон там.

Ремарк остановил машину в переулке неподалеку от Триумфальной арки. Марлен вышла, распрямилась во весь рост, казавшийся почему-то значительно большим, чем на самом деле, и двинулась вдоль улицы. И здесь началось невиданное. Она просто шла, а город вокруг менялся, превращаясь в зрительный зал. Продавцы в магазинах бросали своих клиентов и выскакивали наружу, в открытых кафе прекращалось всякое обслуживание, стыла еда, замирали в руках бокалы с вином. Одни машины тормозили посреди потока, другие медленно следовали за ней, жандармы забывали свистеть. Толпа людей росла, двигаясь за Марлен.

— Марлен, вернемся к машине. — Ремарк сжал ее локоть. — У меня такое ощущение, что сейчас все они накинутся и разорвут тебя в клочья! Ты слишком экстравагантно одета.

— Глупости. Я хочу постоять у Триумфальной арки. Я загадала желание. Ну как? — Она остановилась на фоне четко очерченной в голубом небе арки — как в раме.

— Почему мы не взяли фотоаппарат? Придется грузить память. О… она же не выдержит, бедняжка… Марлен и Арка… Это слишком.

За их диалогом следили остановившиеся на почтительном расстоянии люди. Кто-то щелкнул фотоаппаратом. Эрих взял Марлен под руку и потянул назад к автомобилю.

— Так будет лучше! — Поспешно захлопнув за Марлен дверцу автомобиля, Ремарк поспешил сесть за руль и отъехать подальше. Только у следующего перекрестка он перевел дух. — Я боюсь толпы.

— Привыкай, Бони. Нам придется часто появляться вместе. Великого автора тоже начнут узнавать на улицах, и ты поймешь, как это подстегивает, заставляет держать форму.

— Милая, мне многого хочется, но почему-то не этого. Хотя твоих обалдевших поклонников я понимаю очень хорошо. И жалею, бедолаг. Каждый из этих мужчин отдал бы полжизни, чтобы оказаться на моем месте хоть на один вечер. Да что там полжизни — целую жизнь!

5

Все утреннее время было отдано посещению мехового магазина. Марлен нужны зрители и советчики, в сопровождающих — Ремарк и Зибер.

Она возвышалась в центре сверкающего зеркалами зала, а у ее ног веером лежали шкурки: всевозможные лисицы — серебристые, белые, бурые, черные, леопард, тигр, гепард, горностай, каракульча, зебра, снежный барс, шиншилла, нутрия, котик, бобер и знаменитый серебристый соболь.

Две продавщицы, выглядевшие как дамы из высшего общества, собравшиеся в парламент, стояли навытяжку. Две другие замерли, готовые по первому требованию пополнить коллекцию. Марлен сосредоточенно рассматривала лежащие у ног сокровища, способные привести в шок современного гринписовца.

— Думаю, из норки следует сделать что-то вроде пледа для прохладных вечеров в саду. Уютный мех и теплый… Неплохая идея, а? Светло-рыжая лисица… не знаю… Папи, что если сшить из нее накидку до колен? По-моему, эффектно. А это, — она вытащила из горы шкурок две чернобурки с лапками, мордочками и блестящими стеклянными глазами. — Я всегда любила небрежно набрасывать чернобурку на черные костюмы. А дымчатые лисицы лучше подойдут к серым фланелевым… Молодой атласный котик… Пожалуй, пойдет на жилетик для белых фланелевых брюк. Нутрия… ну если только скромное пальтишко, чтобы выходить по утрам в холодную погоду на студию.

— Марлен, взгляни на горностая, — кивнул Эрих на белые шкурки с черными хвостиками. Как советчику, ему было необходимо высказаться. — Кажется, это как раз для тебя.

— Ну уж нет, Бони! — Марлен не уловила иронии. — Горностай хорош для тех, кто носит серебряные кружева и королевские тиары. Годится лишь для престарелых королев и костюмных фильмов. Так же и шиншиллы, посмотрите: потрясающая легкость, но как старят! Эта прелесть для величественных развалин с подсиненными волосами и огромными отвислыми грудями. — Марлен оглядела отложенную продавщицей гору мехов. — Пожалуй, все. Вот только не решила, что делать с серебристым соболем… У меня уже была накидка в пол в «Кровавой императрице». Правда, потрясающая?

— Позвольте обратить ваше внимание, мадам Дитрих. — Старшая продавщица бросила на руку шкурку соболя и слегка потрясла ею. — Свежая поставка прямо из Сибири! Шкурки в наборе на какую-то солидную вещь. Это же сказка!

— Люблю соболя, — согласилась Марлен. — Думаю, надо взять на всякий случай. Потом подумаю, куда его приспособить…

В машине Эрих шепнул Марлен:

— Все это должен был подарить тебе я. У меня было неприятное чувство, когда Зибер достал чековую книжку.

— Ах, милый! Книжка у него — деньги мои. Но меха — не подарок с прицелом на вечность. Они быстро теряют свежесть.

— Верно… — Ремарк прищурился, — на аукционе в Лондоне я видел перстень Марии-Антуанетты с удивительным изумрудом. Это ведь твой камень?

Марлен усмехнулась:

— Изумруд — украшение дерзких красавиц. Не зря же ей отрубили голову. Завистники всегда найдутся, чтобы ограбить преуспевших. Собственно, это и называют революцией.

Позже Ремарк подарит Дитрих отменный бриллиант. Но больше камней он ценил Слово. Драгоценные слова своих писем Эрих будет бросать к ногам Марлен с избыточной щедростью. И, что и в самом деле удивительно, они не потеряют ценности даже после того, как и даритель и одариваемая ушли из этого мира, а драгоценности Марлен исчезли на распродажах.

6

На стеганом атласном покрывале широкой постели разложены вечерние туалеты. Марлен задумчиво покусывает палец.

— Бони! Где ты пропал? Я совершенно растеряна. Мы идем к «Максиму». Не знаю, надеть ли белое платье с золотым корсетом от Скиапарелли или черно-золотое от Аликс. Или вон то, с черными блестками, а может, шелковый костюм от Лануан? Боюсь, бисер на воротнике станет царапать шею. Наверно, лучше надеть зеленовато-золотистое из Голливуда… или шифоновое в греческую складку от Виоме? Отличное, но немного полнит… Господи, какая мука! Бони! Что с тобой? Почему ты молчишь? — только теперь она взглянула на него.

— И зачем только я поднимал тебя! — Эрих держался за спину, не в силах разогнуться. — Милая, ты связалась с больным стариком. Ко мне явился любимый ишиас.

— Это действительно так больно? Ты не можешь выпрямиться?! — Глаза Марлен вспыхнули энтузиазмом. — К чертям «Максима», немедленно в постель, сейчас мы будем лечиться.

Через час в комнате сидел лучший доктор Парижа, а еще через полчаса больной, растертый мазями, укутанный шерстяными пледами, возлежал на постели с чашкой горячего бульона.

— Пей все! Я сама проследила на кухне за тем, как его готовили. В моих наваристых бульонах мощная целительная сила. Об этом знает весь Голливуд. Когда хворал Джо, я посылала на съемочную площадку огромные термосы! — Марлен поправила бретельку кухонного фартука.

— Ты похожа на фронтовую «сестричку». Сделай мне укол, подруга. Нет, спасти меня может лишь отменный поцелуй.

Марлен отстранилась от его руки:

— Прежде ты выздоровеешь, а для этого каждые два часа я буду растирать тебя этой жгучей мазью!

— Я уже понял очень важную вещь — есть сила, которой не способен сопротивляться даже мой свирепый старикан ишиас. Ты, луноликая.

Марлен в черном глухом платье, украшенном бриллиантовой брошью, нервно ходила по гостиной, обрывая цветки сирени.

— Какой-то военный атташе германского посольства рвется встретиться со мной! Разве нацистам еще что-то не понятно? Мне не о чем с ним говорить. Хорошо, я приму его! Я должна быть осторожна, ведь мама и моя сестра Лизель не собираются уезжать из Берлина. Но как мне хочется послать их к чертям!

— Ты не должна навлекать опасность на своих близких. Будь осторожней, это страшная людоедская власть. Не горячись, любимая. — Эрих, вернувший за три дня интенсивного лечения былую стать, направился к дверям. — Я буду рядом, если что — зови.

— Нет! Ты должен уйти, Эрих! Ты сам сказал, что это опасно. Немедленно уходи!

Марлен сняла трубку зазвонившего телефона, ее глаза округлились:

— Это портье, они уже здесь! Скорее, иди в ванную. Они не станут заходить в мою спальню!

— Но это смешно, дорогая! — сопротивлялся Эрих.

— Умоляю! — Заломив руки, Марлен упала на колени, и он подчинился. Проводив Ремарка в ванную, она быстро заперла за ним дверь.

Вскоре появились трое — важный, вылощенный военный атташе в сопровождении двух офицеров в черных мундирах с серебряными орлами и свастиками. Атташе кивнул, и богатыри остались у дверей, отчетливо вырисовываясь на фоне бело-золотого ланкастеровского холла, — молодые, белесые, с крепкими шеями, квадратными подбородками и стальными глазами.