На ковре-самолете

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На ковре-самолете

Вспомним 1936 год. Сталин ввел жесткую паспортную систему, согласно которой советские люди лишались права свободно передвигаться даже по собственной стране; и тогда только один литератор имел основания с неподдельной искренностью слагать гимны во славу путешествий. Этим счастливчиком был Илья Эренбург: «Изумление необходимо как окно. <…> Я снова вижу холмы Тосканы, с их кипарисами, похожими на свечи, с их горячей темнотой; белые ночи под Северной Двиной; сухие, как позвонки, города Кастилии; фиорды; зеленые до рези в глазах пастбища Уэльса. Сесть в поезд, ехать, приехать, уехать, снова ехать — это настойчиво, неотвязно, это может стать горем, и все же это — счастье»[450]. Десять лет прошло, он стал осторожнее, аккуратнее выбирать слова; и все же — отдавал ли он себе отчет в том, какая пропасть отделяет его от участи советских людей? Дочь Ирина, во время войны работавшая переводчицей, рассказала ему, как происходила репатриация советских военнопленных, которые прибыли из Франции в Одессу, как поплатились они за то, что некоторое время дышали воздухом «загнивающего Запада» (будучи при этом, разумеется, либо в плену, либо, если удавалось бежать, в рядах Сопротивления): по прибытии все они были отправлены в лагеря. Но для Эренбурга паспортных ограничений не существовало: за год он объехал семь зарубежных стран. Правда, пока длился его «испытательный срок», он был вынужден ограничиваться поездками исключительно в страны строившегося «социалистического лагеря».

Безусловно, он все еще был нужен власти. Могло даже показаться, что он снова в фаворе. Его включают в состав советской делегации на Нюрнбергском процессе. Войдя в зал суда, он увидел знакомое лицо: это был прокурор Вышинский, тот самый, который в 1937 году расправился с Бухариным. Сталин командировал его в Германию, чтобы тот не спускал глаз с советских свидетелей, дававших показания на процессе. Перед ним, на скамье подсудимых, — убийцы, на совести которых десятки миллионов жертв, они пытаются оправдываться, доказывая свою невиновность «приказом свыше». Неужели о таком «торжестве справедливости» мечтал Эренбург во время войны?

Тем не менее поездка в Нюрнберг не прошла даром. Он снова смог встретить людей с Запада, познакомиться с новым поколением французских журналистов, коммунистов и «попутчиков», среди которых оказались, например, Доминик Дезанти, сестра Лапина, мужа Ирины, и Эмманюэль Астье де ла Вижери. Перед международной аудиторией Эренбург преображался, исчезали его горечь и подавленность. Его манера говорить, которая когда-то зачаровывала иностранцев, изменилась: раньше это была смесь из полупризнаний, общих мест, тонких нюансов и недомолвок, теперь это — прямая пропаганда. Вспоминает Доминик Дезанти: «Подошли другие журналисты. Илья превратил наше интервью в пресс-конференцию. Он говорил, сопровождая свою речь изящными жестами длинных тонких рук: „Мы представляем двадцать миллионов убитых. Каждый из наших бойцов имеет право судить Геринга, Риббентропа, Кейтеля“»[451].

Исчезли оскорбительные выпады в адрес немцев, нет больше упреков союзникам. Эренбург снова стал «выездным», и в конце апреля 1946 года его вместе с Константином Симоновым и генералом М.Р. Галактионовым посылают в Нью-Йорк на конгресс американских писателей и журналистов. Накануне отъезда, инструктируя делегатов, Молотов сказал, что самым важным является не столько участие в конгрессе, сколько последующая трехмесячная поездка по стране, организованная Госдепартаментом. Этой командировке в Москве придавали большое значение: не прошло еще и месяца с тех пор, как Черчилль произнес в Фултоне свою знаменитую речь, где впервые употребил выражение «железный занавес» и призвал Соединенные Штаты твердо противостоять территориальным претензиям Кремля в Турции и Иране. Насущной задачей Москвы было развеять опасения Запада, опровергнуть обвинения в военной экспансии и укрепить свою репутацию борца за мир. Писатели и публицисты, прославившиеся в годы войны, были самыми подходящими фигурами для этой миссии. Сразу по прибытии в Нью-Йорк выяснилось, что задача гораздо сложнее, чем казалась: ни Симонов, ни Галактионов не имели навыка общения с западными журналистами. Зато, как свидетельствовал Симонов, Эренбург был в своей стихии и сумел спасти положение. Правда, он не слишком следовал марксистско-ленинской доктрине, но его парадоксы и здоровый цинизм пришлись как нельзя лучше ко двору. Симонов рассказывает о встрече с журналистами в Вашингтоне: «Был задан вопрос: „Скажите, а возможно ли у вас, в Советском Союзе, чтобы после очередных выборов господина Сталина сменил на посту главы правительства кто-нибудь другой, например господин Молотов?“ Я бы, тем более в ту минуту, наверное, не нашелся, что ответить. Эренбург нашелся. Чуть заметно кивнув мне, что отвечать будет он, усмехнулся и сказал: „Очевидно, у нас с вами разные политические взгляды на семейную жизнь: вы, как это свойственно ветреной молодости, каждые четыре года выбираете себе новую невесту, а мы, как люди зрелые и в годах, женаты всерьез и надолго“[452]». Ответ вызвал хохот и аплодисменты, журналисты были восхищены. Однако долго так продолжаться не могло. Вопросы на пресс-конференциях становились все более коварными и агрессивными, так что советские делегаты ощущали себя в положении подследственных. Советское начальство заставляло их лгать, а американцы, принимая эту ложь за чистую монету, считали их недоумками. Самым уязвимым оказался генерал Галактионов: он пережил сталинскую чистку тридцатых, едва спасся от преследований НКВД и вопросы журналистов воспринимал как очередной допрос. Затравленный, он впадает в депрессию; да и сам Эренбург был на грани нервного срыва. Однако в отличие от своих спутников Илья Григорьевич не был обречен на общество работников советского посольства. Воспоминания о триумфальном визите в США Михоэлса и Фефера в конце 1943 года были еще живы, и его повсюду тепло принимают американские еврейские организации. Основная масса публики на благотворительных вечерах не вызывает у него никакой симпатии, но это не так важно: главное, он сумел повидать друзей — Стефу, бывшую его переводчицей в Испании, и ее мужа, художника Херасси, Юлиана Тувима, Марка Шагала, Романа Якобсона. Он знакомится с Шолемом Ашем, Оскаром Ланге и Альбертом Эйнштейном: для Эренбурга это не только ученый, но и человек, с которым они вместе задумывали «Черную книгу».

Когда три посланника СССР говорили о мирных намерениях советского народа, возможно, они выражали мнение не только властей, но и советской общественности: раздел сфер влияния на Ближнем Востоке носил закулисный характер, а что касается Восточной Европы, мало кто в СССР подвергал сомнению права, которые Советский Союз приобрел по отношению к странам, освобожденным от фашизма советскими бойцами. Само собой предполагалось, что население этих стран радостно приветствует преподнесенное ему социалистическое будущее. «Железный занавес» казался выдумкой Запада. Эренбург с особым удовлетворением напоминает, что именно он в апреле 1945 года обвинял союзников в недоверии к Советскому Союзу и попытках тайного сговора с «немецкими фашистами». Разве он не оказался прав? В его манихейском видении мира место Германии заняли США, ставшие на сторону зла. В романе «Девятый вал» об этом размышляет французский писатель, эмигрировавший в Америку: «Сорок первый продолжается: теперь против коммунистов двинута страшная сила — Америка. <…> Я не думаю, что можно пасть ниже <…> Без шуток, немцы были куда тоньше. Никто в Европе не представляет, до какого умственного упрощения можно довести человека»[453].

По дороге в Нью-Йорк Эренбургу было разрешено остановиться в Париже. Там ему вручили орден Почетного легиона, там он повидал своих старых и новых друзей: Жан-Ришара Блока, Астье де ла Вижери, Арагона, Пьера Кота, Пикассо, Матисса, встретился с Дениз и Шанталь. На обратном пути — снова остановка во Франции; на этот раз его ждет более ответственная задача. Вместе с Симоновым ему предстояло встретиться с участниками Сопротивления, а также с русскими эмигрантами, чтобы убедить их вернуться в СССР. Во Франции коммунистическая партия была гораздо сильнее, чем в любой другой стране советской «зоны влияния». Общество дружбы «Франция — Советский Союз» процветало. Только что с большим успехом вышел французский перевод «Падения Парижа». Соединенные Штаты были для Эренбурга страной далекой и чужой; Францию же он любил, и его здесь любили, так что он почти позабыл о своей миссии посланца СССР.

Такое блаженное состояние длится недолго: 15 августа из газет он узнает, что секретарь ЦК тов. A.A. Жданов, ответственный за вопросы литературы (в качестве такового он присутствовал еще на Первом Всесоюзном съезде советских писателей в 1934 году), подверг жестокому и оскорбительному разносу Анну Ахматову и Михаила Зощенко, а также раскритиковал два главных ленинградских литературных журнала «Звезда» и «Ленинград». Вне всяких сомнений, это был сигнал к началу чистки в литературных кругах. Грубость и вульгарность ждановских формулировок превосходила даже лексикон, бывший в ходу в тридцатые годы: «подонки литературы», «пошляки, несоветские писатели», «гнилые, пустые, безыдейные произведения», «проповедник безыдейности и пошлости, беспринципный и бессовестный литературный хулиган», «блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой»… Эренбург был немного знаком с Зощенко, давним участником «Серапионова братства», популярным писателем-сатириком; с Ахматовой же его связывали не только дружеские узы, но и общий круг знакомств, общие воспоминания — о Модильяни, Мандельштаме, Цветаевой, общая история — предреволюционные 1910-е годы. В последний раз он видел ее 3 апреля в Колонном зале на вечере ленинградских поэтов, в том самом зале, где проходил когда-то съезд писателей. Этот вечер стал настоящим триумфом Ахматовой — зал приветствовал ее стоя. Это и погубило ее: Сталин не терпел оваций в чей-либо адрес. Широко известна его реплика: «Кто организовал вставание?»

Выступление Жданова означало не только гражданскую казнь Ахматовой и Зощенко; оно было чревато неприятностями и для Эренбурга. По сути, был провозглашен новый курс, призванный покончить с «безыдейностью» и «непатриотичностью» в искусстве. С этого момента ответственные органы стали пристально следить за тем, чтобы в основе каждого литературного произведения обязательно лежала триада: идейность, партийность, народность. Новый еженедельник Управления агитации и пропаганды ЦК партии, газета «Культура и жизнь», должен был выявлять и разоблачать «гнилой либерализм», «буржуазное влияние», «низкопоклонство перед Западом». Все, воплощением чего был Эренбург, что составляло его ценность для общества, было подвергнуто критике и отрицанию. Все, что он отстаивал с 1934 года, еще со времен международного конгресса писателей-антифашистов в Париже, — открытость СССР остальному миру, сближение с Европой, «всемирная отзывчивость» русской души — все это теперь объявлялось «антисоветчиной».

Разумеется, наступление «патриотов» началось не вчера. На Кремлевском приеме 24 мая 1945 года по случаю победы Сталин произнес тост за русский народ:

«Я пью прежде всего за здоровье Русского Народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.

Я поднимаю тост за здоровье Русского Народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание как руководящая сила Советского Союза среди всех народов нашей страны.

Я поднимаю тост за здоровье Русского Народа не только потому, что он — руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение».

Некоторое время казалось, что подъем патриотических чувств в русском народе может ужиться с уважением к союзникам и к Европе. В феврале 1946 года, когда отмечалась первая годовщина смерти А.Н. Толстого, Эренбург еще мог позволить себе сказать: «Здесь много говорили об его нутряной стороне. Мне хочется сказать, что Алексей Николаевич был европейцем, как это ни покажется странным. Правда, это менее модно сейчас при выступлениях <…> Но допустим, что мы выступали бы пять лет тому назад или через пять лет, и возьмем вещи, как они есть. Алексей Николаевич очень любил Париж <…> он очень остро чувствовал связи судьбы нашей страны и нашего народа с судьбой европейской культуры, к которой он был близок и которой он дорожил»[454]. После речи Жданова такие слова были бы равнозначны самоубийству. Когда в сентябре 1946 года Симонов и Эренбург возвращаются домой из поездки по США, им становится ясно, что «железный занавес» — это реальность и они побывали по другую его сторону.