Скоро победа… что дальше?
Скоро победа… что дальше?
Разгром немецкой армии под Сталинградом в феврале 1943 года, капитуляция 6-й немецкой дивизии, той самой, что брала Париж и составляла гордость вермахта, сто тысяч немецких военнопленных, в том числе двадцать четыре генерала, — это переломило ход войны. Несмотря на то что открытие второго фронта в очередной раз откладывается, Сталин отдает приказ о массированном контрнаступлении. Настал черед немцев отступать. В августе в Москве прозвучали первые залпы победного салюта.
На фронте солдаты по-прежнему гибнут тысячами, однако победа Красной армии не за горами, и пришло время решать, что же будет после войны. В ноябре 1943 года Рузвельт, Черчилль и Сталин встречаются в Тегеране, чтобы заново перекроить мир. Не спуская глаз с Берлина и Польши, Сталин пристально следит и за положением внутри страны. Его подданные все еще верят, что их лишения и жертвы вернут им свободу, но уже готовится кампания против «упадничества», «индивидуализма» и «проявлений анархизма». Аппаратчики, отсиживавшиеся во время войны в тылу, возвращаются в города и колхозы насаждать прежние советские порядки. Возобновляются аресты и доносы, возрождаются страх и подозрительность — запахло 1937 годом. Сталин входит в роль Ивана Грозного (и к тому же поручает Эйзенштейну прославить в кино царя-тирана): он тоже собиратель земель русских, он жесток, но мудр и всесилен. В то время как советская пропаганда превозносит его военный гений и любовь к родине, как все громче воспевается Великая Россия, происходит депортация целых народов — крымских татар, чеченцев и др., обвиненных в сотрудничестве с фашистами. Эренбург тоже вносит в это свой вклад: «Старший брат в советской семье, русский народ достиг уважения других народов не самоутверждением, но самоотверженностью: он шел впереди, он идет впереди других по той дороге, где человека встречают не только цветы, но и пули»[420]. Заплатив положенную дань казенному патриотизму, он возвращается на свои позиции вечного интернационалиста: «Любовь к родной стране, к родному народу не сужает мир. Она его расширяет. В дни испытаний мы находим чувства, чтобы понять горе поруганного Парижа, муки Праги, страшную судьбу югославов. Мир нам стал ближе, и мы стали ближе миру. <…> Мы вступаем в третий год войны не одни»[421].
Однако и он ощущает, что страну снова берут в ежовые рукавицы. На заседании Союза писателей в марте 1943 года Эренбург признается, что на него «повеяло довоенным литературным бытом от вступительного слова и докладов», иронизирует над директивами, в которых ставится задача создания «монументальных романов» в духе «Войны и мира», и над писателями, ожидающими, что война снабдит их «материалом»[422]. Скончался Юрий Тынянов, выдающийся литературовед и писатель, друг «Серапионов»: он давно болел, медленно угасая в атмосфере полного равнодушия со стороны Союза писателей. Эренбург сообщает о его смерти В. Г. Лидину (который тоже оказался в опале и был уволен из московского штата «Известий»): «Похоронили Тынянова. Было мало народу, и все происходило почему-то в Литфонде. На экзекуции не хожу, а им подверглись Зощенко и Асеев»[423]. Между тем руководство ССП усиливает бдительность: Федин, Платонов, Паустовский, Пастернак, Евгений Шварц, которого Эренбург отважно защищает, обвиняются в недостатке патриотизма: они-де в трудное для народа время отсиживались в «башне из слоновой кости». «Сто писем» — подготовленная Эренбургом подборка писем партизан, среди которых много евреев, — должна была выйти на двух языках — русском и французском: французская версия появляется в Москве в начале 1944 года, а русское издание пущено под нож. «Сейчас не 41-й», — цинично объяснили ему в Главлите.
В глазах Эренбурга появляется тяжелое, порой мрачное выражение, он все больше сутулится. Но он еще верен себе, не отворачивается от старых друзей. Анна Ахматова, вновь обратившаяся к нему с просьбой помочь вытащить из ГУЛАГа своего сына, пишет: «Еще раз благодарю Вас за готовность сделать добро и за Ваше отношение ко мне»[424]. Молодой драматург Александр Гладков вспоминает: «Кажется, в начале зимы 1943 года в клубе писателей состоялся необычный вечер. Известные и маститые поэты должны были прочитать свои первые стихи. <…> Большинство выступавших читали свои ранние стихи с высокомерной улыбкой нынешнего превосходства над ними, иногда почти на грани шутовства. Только Эренбург прочитал уже очень далекие от него юношеские стихи с покорившим всех уважением к своему прошлому»[425].
В сентябре 1943 года Красная армия подошла к Киеву. Освобождаются земли, с самого начала войны находившиеся под немецкой оккупацией; здесь проживало самое большое число евреев. Статьи Эренбурга о продвижении Красной армии наполнены ужасом и болью: «Тяжело украинцам, бойцам Красной Армии думать о своей родине <…> Наступая, Красная Армия снова видит черные дела захватчика: пепелища городов, пустыню, тела замученных»[426]. В ходе освобождения Киева недалеко от города было обнаружено страшное захоронение — Бабий Яр, где немцы расстреляли сорок тысяч евреев. Чрезвычайная государственная комиссия в своем отчете предпочтет написать о «десятках тысяч убитых мирных советских граждан», не уточняя, что речь идет о евреях. Эренбург и сам в течение двух месяцев не может ни словом обмолвиться о том, что в числе солдат, вернувшихся «на свою родину» и не нашедших в живых никого из близких, были и солдаты-евреи. Однако не надо слишком быстро обвинять его самого в этой «забывчивости». О евреях — жертвах фашизма он может говорить только в Еврейском антифашистском комитете, писать в «Эйникайт», выходившем на идише, языке, на котором ему не дано прочесть собственных слов. На русском языке ему запрещено выражать свою боль. Но он находит выход своему гневу — в его военных статьях библейские заклятия и советские гиперболы сплавлены воедино: «Да будет наша ненависть едкой, как соль, и длинной, как жизнь! <…> Я не стану перечислять имена дорогие и для евреев и для русских. Мы строили общий дом. <…> Как русский писатель, я добавлю: как хорошо, что на русском языке раздается команда: „По немцам огонь!“»[427]
Эренбург знал: ту священную ненависть, которую он зажигал в читателе, ощущали и русские солдаты. Он дышал и чувствовал в унисон с бойцами. «Если вы увидите Эренбурга, передайте ему, что мы читаем все его статьи <…> Скажите ему, что мы ненавидим немцев после того, как увидели столько зверств, совершенных ими здесь, в Белоруссии… Они превратили этот край чуть ли не в пустыню»[428], — пишет молодой москвич солдат-артиллерист. Но Эренбург понимает также, что внешнеполитическая конъюнктура меняется: после того как летом 1943 года предпринята первая попытка создать в Москве Национальный комитет Свободной Германии, стало ясно, что пришло время выбирать более дипломатичные выражения и подчеркивать отличие «немцев» от «фашистов». Тем не менее он продолжает бросать проклятия на голову немцев: «Мы умеем прощать за себя, но не за детей. Мы умеем снизойти к смутному человеку, а не к изобретателям газовых автомобилей. Не мстительность нас ведет — тоска по справедливости. Мы хотим растоптать змеиное гнездо <…> Мы хотим пройти с мечом по Германии, чтобы навеки отбить у немцев любовь к мечу. Мы хотим прийти к ним для того, чтобы больше никогда они не пришли к нам»[429]. «Вы идете на запад с великой клятвой. Немцам больше не пировать. Немцам больше не воевать. Довольно они погуляли! Теперь им висеть. Теперь им гнить. Мы их отучим воевать. Выбьем зубы. Мы им покажем в Германии, что такое огонь справедливости»[430].
Немецких и австрийских беженцев возмущает эта прямолинейная пропаганда. Нацистам она даже на руку: «Илья Эренбург призывает азиатские народы „пить кровь“ немецких женщин. Илья Эренбург требует, чтобы азиатские народы насиловали немецких женщин», — пишет в своем приказе командующий армейской группой Норд, воодушевляя своих солдат. Первого января 1945 года писателя удостоит внимания сам Гитлер: «Сталинский придворный лакей Илья Эренбург заявляет, что немецкий народ должен быть уничтожен»[431]. Из Англии и США ему шлют письма, призывающие к более христианским чувствам. Эти призывы и упреки его мало волнуют: он убежден, что на Западе никто по-настоящему не представляет себе чудовищности преступлений, которые совершались гитлеровцами на русской земле. Разве не отказалась англо-американская пресса публиковать материалы первого процесса над СС, проходившего в Краснодаре, полагая, что уничтожение 7000 человек в газовых грузовиках, подробности насилия над женщинами и детьми слишком ужасны для того, чтобы быть правдой? Через год, в августе 1944 года, поступают первые сведения из Майданека — концлагеря, расположенного на польской территории и освобожденного Красной армией. Они тоже не вызывают доверия: статья Симонова, опубликованная в «Правде», и даже сообщение Александра Верта, переданное по Би-би-си, воспринимаются как советская пропаганда. Только когда американские солдаты собственными глазами увидят в Германии лагеря смерти, придется признать достоверность невероятного.