«Эрзац» как образ жизни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Эрзац» как образ жизни

Эренбургу только что перевалило за тридцать, у него больное сердце, он — развалина. Время от времени он возобновляет попытки прорваться во Францию, но ему неизменно отказывают в виде на жительство. Он мечтает уехать куда-нибудь на юг, хоть ненадолго, например в Италию. Нельзя сказать, что он ненавидит Берлин. Он знает толк в городах, умеет разгадать их душу, выпытать секреты, войти с ними в тайный сговор. Так было даже с Берлином — с городом, который Эренбург считал на редкость безобразным, но который напоминал ему собственную судьбу и судьбу всех тех, кому не удалось вырваться из водоворота войны и революции, осесть на одном месте, вернуться в нормальный быт. Париж и нэпмановская Москва благополучно позабыли о войне, жизнь там наладилась, вошла в мирное русло. Но не в Берлине. «В Берлине все эрзац»[179]. Берлин походил на огромную перевалочную станцию, где толклись беженцы со всей Европы, не зная, как и зачем они здесь оказались. «В Европе только один современный город — это Берлин»[180]. Эренбург и все его поколение, для которого главным стал «пафос потери»[181], живут в ритме этого города. Вот каким увидел его Виктор Шкловский: «Илья Эренбург ходит по улицам Берлина, как ходил по Парижу и прочим городам, где есть эмигранты, согнувшись, как будто ищет на земле то, что потерял.

Впрочем, это неверное сравнение — не согнуто тело в пояснице, а только нагнута голова и скруглена спина. Серое пальто, кожаное кепи. Голова совсем молодая. У него три профессии: 1) курить трубку, 2) быть скептиком, сидеть в кафе и издавать „Вещь“, 3) писать „Хулио Хуренито“.

Последнее по времени „Хулио Хуренито“ называется „Трест Д.Е.“»[182]

Едва распаковав вещи, Эренбург отправляется в город блуждать по улицам, чтобы отыскать кафе, где можно было бы проводить день и писать. К его обычной трубке (кстати, он только что опубликовал сборник рассказов «Тринадцать трубок») добавляется еще один атрибут: пишущая машинка, вещь совершенно необходимая, так как почерк у него необычайно скверный. Он неоригинален — выбирает кафе «Прагердиле», место сбора всей русской колонии. Марина Цветаева вспоминает: «Стол Эренбурга, обрастающий знакомыми и незнакомыми. Оживление издателей, окрыление писателей. Обмен гонорарами и рукописями. (Страх, что и то, и другое скоро падет в цене.)»[183]. В кафе его гонит не холод, как в Париже, а жажда общения, движения, новых неожиданных знакомств… впрочем, особых надежд на появление «Хулио Хуренито» Эренбург не питает. Может быть, его пугает однообразие и монотонность семейной жизни, страх, который преследует его с юных лет. Люба изо всех сил старается наладить быт: приглашает в их номер друзей-художников, терпеливо сносит его капризы и измены, даже, чтобы не остаться в долгу, подражает ему. Когда Эренбург увлекся женой своего издателя Верой Вишняк, Люба тут же завела роман с Абрамом Вишняком. Это приключение длится недолго и заканчивается благополучно воссоединением обеих пар. «Наша собачья правда не предавать. Поэтому от почему там, где могло быть сто путей, один путь»[184], — пишет он Марине Цветаевой в ответ на ее собственную исповедь. Дружба с Вишняками и с Лидиными (Владимир Лидин — московский писатель и издатель) выдержала испытание временем. Позже Вишняки переедут в Париж, и в 1940 году, в начале немецкой оккупации, их дом станет одним из немногих, где Эренбурги смогут найти приют. Были и другие дружбы, патетические и невозможные — с Пастернаком, с Цветаевой. С обоими Эренбург был знаком уже давно, они были свидетелями его метаний и его ненависти к большевикам. Но их мир так и останется чуждым Эренбургу. Для него Пастернак «не виртуоз, но вдохновенный слепец, даже не сознающий, что он делает. Может быть, я особенно люблю его мир, как противостоящий мне и явно недоступный»[185]. Но пока он сочиняет стихи, значит, до 1924 года, он считает себя «робким учеником»[186] Пастернака.

С Мариной Цветаевой отношения были более земными и человечными. Когда в 1921 году Эренбург уезжал из советской России, Цветаева попросила, чтобы он разыскал за границей ее мужа, Сергея Эфрона, бывшего белого офицера, покинувшего страну вместе с Добровольческой армией. Эренбург выполнил эту очень непростую миссию. Перед отъездом из России Цветаева написала цикл из 11 стихотворений «Сугробы», прощание с Москвой, посвятив его Эренбургу. В мае 1922 года Цветаева с дочерью Ариадной приехала из Москвы в Берлин. Прямо с вокзала они отправились в пансион «Прагердиле». Эренбурги уступили им одну комнату в своем номере, помогли осмотреться в незнакомом городе. Эренбург познакомил Цветаеву с Абрамом Вишняком (хозяином издательства «Геликон»), Романом Гулем, Ремизовым, заботился о ее публикациях, обеспечивал переводами. Ариадна, которой было тогда десять лет, так писала о нем в своих детских дневниках: «Эренбург похож на ежа. А из верхнего и нижнего кармана по любимой черной гладкой трубке. А Любовь Михайловна полная противоположность. Чистая, стройная, с совершенно белым цветом кожи, в белом платье с косыночкой. Похожа на луну по белизне. А Илья Григорьевич как серый тучистый день. Но такие глаза, как у собаки. Эренбург, как царь, курит из своих двух любимых трубок. Мама и Любовь Михайловна курят папиросы»[187].

Эренбурга и Цветаеву связывало общее для обоих «священное нет», в эмигрантской среде оба чувствовали себя изгоями, оба держались в стороне от литературных группировок. Он и сам мог бы сказать о себе словами Марины: «В эмиграции меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, опомнившись, изымают из обращения, почуяв не свое: тамошнее. Содержание как будто „наше“, а голос — „ихний“»[188]. Эренбург не мог не гордиться надписью, которую она сделала на подаренной ему книге стихов «Разлука» (книга вышла в издательстве «Геликон» благодаря стараниям Эренбурга как раз накануне ее приезда в Берлин): «Вам, чья дружба мне дороже любой вражды, и чья вражда мне дороже любой дружбы»[189]. Однако через некоторое время наступает охлаждение. Цветаева, по ее словам, «раздружилась» с Эренбургом, хотя и сохранила к нему благодарность. Причиной послужили отношения, сложившиеся внутри любовного треугольника, вернее, «четырехугольника», в июле 1922 года. У Эренбурга начинается бурный роман с женой Абрама Вишняка Верой, он уезжает с ней на побережье. Цветаева, сама безответно влюбленная в Геликона, вынуждена выслушивать бесконечные жалобы обманутого мужа на «обидчика». От Вишняка она узнает, что Эренбург предлагает тому издать свой цикл стихов «Звериное тепло», написанный по следам романа с Верой. Тут уж Эренбургу достается! «…Продавать книгу стихов, написанных к чужой жене — ее мужу, который тебя и которого ты ненавидишь — низость!»[190] Скоро любовные бури утряслись, чувство благодарности победило, и, уезжая на родину в 1939 году, Цветаева заботливо переписала в тетрадь, которую назвала «Письма друзей», теплые «опекунские» письма Илья Григорьевича к ней. Да и ее дочь, не знавшая обо всех этих перипетиях, до самой его смерти поддерживала с Эренбургом дружеские отношения. Цветаева была одним из тех немногих людей, кому удалось пробиться сквозь воздвигнутую им самим вокруг себя броню и высвободить мощную энергию человеческого тепла, которое он сам назвал «звериным». Другим таким человеком была его дочь Ирина, живущая в Москве с матерью и отчимом Тихоном Сорокиным. Семья едва сводила концы с концами, и Эренбург позаботился о том, чтобы они получали авторские гонорары с российских изданий его книг. В письмах к Марии Шкапской он справляется о здоровье Ирины, о ее настроении, просит навестить семью, передать подарки. Ирина Ильинична прочтет эти письма только после смерти отца, и только тогда ей откроется вся сила его любви, о которой она и не подозревала.

В 1922 году Эренбург закончил две книги — «Тринадцать трубок» и «Жизнь и гибель Николая Курбова», а также подготовил поэтический сборник «Опустошающая любовь». В следующем году он заканчивает «Трест Д.Е. История гибели Европы» и книгу стихов «Звериное тепло». Он работает все время, не давая себе передышки — в кафе, дома, на отдыхе. Он собирает обильные дивиденды с успеха, которые принес ему «Хулио Хуренито»: роман только что вышел в Москве с предисловием Бухарина, Ленину понравилось, как он изображен, нарком просвещения Луначарский выделил Эренбурга среди других писателей-эмигрантов: «Его последние книги, появляющиеся за границей <…> стоят выше всей русской эмигрантской литературы и занимают важное место в русской литературе наших дней», и посоветовал ему попробовать себя в драматургии[191]. В конце концов Эренбург добился признания и у тех, чье мнение было для него самым важным, — у «Серапионовых братьев». Оценка, которую дал роману Замятин, превзошла все ожидания: «Эренбург, быть может, самый современный из всех русских писателей и здешних, и тамошних: он так живо ощущает пришествие Интернационала, что уже сделал себя не русским, а всеевропейским писателем, писателем-эсперантистом»[192].

И все же тот бешеный темп, который он себе навязал, не всегда благотворен. Критики и друзья все чаще упрекают его в халтуре. Конечно, он мог бы утешиться комплиментом «формалиста» Шкловского: «В нем (Эренбурге) хорошо то, что он не продолжает традиций великой русской литературы и предпочитает писать „плохие вещи“»[193]. Но такой комплимент слабоват. Ведь каждый раз, приступая к новой книге, он надеется создать нечто великое. Так было и с романом «Жизнь и гибель Николая Курбова»: «Я завядаю перед трудностью работы романа. Ответств<енность> темы, сложность сюжета, ритм меня доконают. Это самое трудное из всего, что я делал в моей жизни… Замысел отважен: гибель неотвратимая, т. е. трагедия сильного „конструктивного“ человека. Вот эту книгу я писал с великим трудом. Правда, я почти заболел от нее»[194].