У БУНИНЫХ В ЕФРЕМОВЕ
У БУНИНЫХ В ЕФРЕМОВЕ
Из Васильевского мы поехали в уездный город Ефремов к матери Яна.
Мне памятна наша первая поездка туда не только по новизне впечатлений, но и по остроте их.
В декабре минувшего года скончался Алексей Николаевич Бунин в Огневке, усадьбе своего второго сына, Евгения, который, продав имение после смерти отца, переселился с женой в Ефремов, где он купил каменный дом с флигельком и садом. В начале июня этого 1907 года к ним приехали погостить его мать, Людмила Александровна, и сестра, Марья Алексеевна Ласкаржевская с детьми, а к Петрову дню из-за границы вернулся Юлий Алексеевич, который всегда вторую половину своего отпуска проводил с родными. Для полного счастья матери не хватало ее любимца, и Ян уже получал письма, в которых его укоряли, что он не хочет приехать и, как бывало в Огневке, пожить хоть недолго с ними. Уездный город не деревня, жить там летом тяжко, а Яну, который только что наладился писать, просто было невозможно менять место да и работать среди шумной, ничего не делающей семьи было бы трудно. Как ему было ни жаль, приходилось огорчать мать: после долгих раздумий и колебаний он решил съездить к ней лишь на день.
Если ехать в Ефремов из Васильевского без пересадки, – а с пересадкой через Елец нужно было бы потратить чуть ли не весь день, так хорошо были подогнаны поезда, – то нужно садиться на станции Бобарыкино, которая находится от Ефремова в получасе езды по железной дороге, а от Васильевского – в тридцати пяти верстах.
Все в тот день для меня было полно интереса: и езда на тройке по полевым уютным дорогам между густых стен золотистых хлебов, под безоблачным низким небом с мутными горизонтами; и село Знаменское, где в церковной ограде под темными покатыми плитами покоились предки Буниных со стороны матери, а в глубине помещичьего сада высился двухэтажный мрачный дом помещика Ремера, имевшего славу маркиза де-Сада [80]; и Озерки, живописно раскинувшиеся вокруг высохшего пруда со своей деревней и усадьбами, где некогда проводил дни отрочества и ранней юности Ян; и большак, пролегавший за ними со своими зеленеющими в глубоких колеях дорогами, с редкими дуплистыми ветлами, одно из лучших наследий Екатерины Второй, так хорошо слившихся с русской ширью, точно эти дороги существовали испокон веков… У меня к большакам была особая слабость, потому что впервые в детстве я ехала по той большой дороге, которая называется «Муравкой» и которая описана в рассказе Тургенева «Стучит». Мама моя, большая поклонница Тургенева, с детства мне внушила волнующее чувство к этому писателю. А потому «Муравка» и «Стучит» облеклись для меня в особую поэтичность, – виденное мешалось, сливалось с прочитанным…
Затем, оставив в стороне Каменку, родовое имение Буниных, мы снова едем некоторое время по проселкам, держа путь на имение княгини Шаховской, после которого очень скоро наш тарантас неприятно загремел по шоссе.
Ян указал мне вдали на темнеющее пятно – Огневку, лежащую от Бобарыкина верстах в пяти. Поблизости от этих мест находилось имение поэта Жемчужникова, как и лермонтовское Кропотово.
Оставив кучеру на харчи и на корм лошадей, мы сказали, чтобы он нас ждал до вечернего поезда.
Приехали мы на станцию Бобарыкино чуть ли не за два часа до поезда.
Довольно острое чувство я испытала при мысли, что вот я сейчас увижу семью, которая должна стать для меня совершенно особой семьей.
Первое впечатление от Ефремова: бешеная езда извозчиков в клубах раскаленной пыли, огромные не виданные мною ранее петухи, расхаживающие возле деревянных заборов, и барский с колоннами особняк Арсеньева, как-то независимо стоящий на стыке двух улиц.
Дом Евгения Алексеевича, выделяясь своим красным кирпичным фасадом, находился на Тургеневской улице.
Звоним. Отпирает молодая горничная, радостно встречающая нас и пропускающая в длинную темную переднюю. Ян быстро идет дальше, я задерживаюсь на несколько мгновений, чтобы сбросить с себя полотняный пыльник и снять шляпу. В дверях останавливаюсь, оглядываю увешанную картинами гостиную с мягкой мебелью и большими растениями, затем вижу худую, несколько согнутую женщину в темном платье, в кружевной черной наколке на еще чуть седых волосах, смотрящую темными, немного измученными глазами на сына. Это и есть его мать, Людмила Александровна, удивляюсь ее бодрости, – ведь ей за семьдесят и она уже много лет по ночам страдает астмой, лежать не может, дремлет в кресле.
– Что это у вас за красные пятна на лице? – спросил Ян, внимательно взглянув на нее.
– Вчера поела земляничного варенья…
Потом мы знакомимся. Она церемонно, по-старинному здоровается со мной.
Не успели мы сесть к круглому столу, покрытому скатертью, как отворилась
Фотография с надписью Бунина на паспарту:
«В. Н. Бунина. Стокгольм, декабрь 1933 г.».
дверь и вошел полный, с большим брюшком, пожилой человек и внимательно посмотрел на меня своими светло-голубыми глазами, лицом напоминающий старшего брата Юлия. Я сейчас же догадалась, что это и есть Евгений Алексеевич. Я уже знала его по рассказам, знала, что он не развил своего таланта художника, посвятив себя сельскому хозяйству, что хозяйничал он удачно, со страстью, вообще что он человек сильных страстей, живший всегда очень самобытно, какой-то своей непохожей на других жизнью, деля время между хозяйством, писанием портретов и романами. Поэтому я тоже с большим интересом взглянула на него.
Он быстро заговорил с Яном, – и говор у него был какой-то свой, неинтеллигентский.
– И чего вам уезжать сегодня! Отлично погостили бы, мы дадим вам две комнаты рядом, диваны превосходные, сегодня Марья с Колей уезжають домой, в Грязи… Да и матери будить не так грустно…
Он отворил дверь в соседнюю комнату, где стоял турецкий диван, а у окна высокое тропическое растение в кадке.
– И ты хочешь, чтобы я под этим деревом спал, – сказал Ян. – Да я тут задохнусь. Окна не занавешены, и с самого раннего утра мужики гремят в своих телегах на базар…
В этот момент вошла молодая брюнетка с живыми горячими глазами, в белой блузке, черной юбке, и сразу очень оживленно стала занимать меня.
Я не поняла, что это Марья Алексеевна, – как не похожа была она на братьев!
Затем снова отворилась дверь, и показалось веселое, загорелое, очень помолодевшее с зимы лицо Юлия Алексеевича, который совсем по-родственному поздоровался со мной, и мне стало сразу легко.
За ним вышла худая женщина с рыжеватыми волосами, хозяйка дома, Настасья Карловна, пригласившая всех к столу.
В столовой застенчиво жались к стульям двое детей Ласкаржевских: старший, миловидный, с голубыми глазами, высокий для своего семилетнего возраста Женя и прелестный в своей некрасивости черноглазый малыш Коля.
В этот день впервые после смерти отца вся семья была в сборе, но мне казалось, что и он присутствует среди нас, так много о нем говорили, изображая его, вспоминая его словечки, остроты, целые фразы… Обед проходил еще оживленнее, чем в Васильевском, ели все энергично, со вкусом. Маша без умолку болтала, рассказывала в лицах целые истории, особенно хорошо представляла ефремовского дурачка, знаменитого Ваську, портрет которого работы Евгения Алексеевича висел тут же. И я изумлялась, как талантливо изменяла она свое лицо с агатовыми глазами и становилась похожа на дурачка, хотя ни одной черты не было общей. Евгений Алексеевич затевал споры, ежеминутно себе противоречил, делал меткие замечания, заставлял вскипать Машу, подтрунивал над Яном, но до ссор дело не доходило, Юлий Алексеевич в нужный момент переводил разговор на другую тему. Поддразнивали и детей, особенно Женю, большого шалуна, бабушкиного любимца, избалованного ребенка.
Среди этого шума, споров и смеха меньше всех говорила и меньше всех ела Людмила Александровна, – она была вегетарианка по обету за спасение Юлия, когда он был арестован по политическому делу, – любовно оглядывая всех тех, на кого она тратила все свое нежное сердце без остатка: дети, внуки, вот для чего она жила, мучилась, наслаждалась. Лицо ее было очень счастливо, только одни глаза оставались грустными.
Семья Буниных очень ярка, самодовлеюща, с резко выраженными чертами характеров, страстей и дарований. Несмотря на вечные споры между некоторыми членами этой семьи, частенько переходящие в ссоры, а еще быстрее снова проходящие, все они были сильно привязаны друг к другу, легко прощая недостатки каждого, и считали себя какой-то особенной семьей, как это часто бывает в семьях, где мать самоотверженна, любит детей до самозабвения и, вероятно, незаметно для себя внушает им, что лучше их нет никого на свете. К новому человеку в таких семьях относятся с осторожностью и ценят его только поскольку он благоприятен и нужен им. Обладая знанием людей, они быстро успокоились за Ваню, поняв мое отношение к нему, и предались радости, что они опять все вместе, а до меня им не было уже никакого дела.
Перед пирожным закурили. Курили все без исключения. Затем после обеда пошли отдыхать все, кроме Людмилы Александровны, детей и меня. Мы, чтобы было в доме тихо, ушли в сад, очень заросший, находившийся за двором. Там мы сели в беседку, и тут только Людмила Александровна ласково заговорила со мной.
Расспрашивала о Святой Земле, о Иерусалиме, – она была глубоко религиозным человеком, – высказывала пожелание съездить в Киев, поклониться мощам, – «Ваня свезет», – говорила она трогательно. Потом расспрашивала о нашей жизни в Васильевском, вспоминала, как она с детьми и Машей жила там, в тех же комнатах, в каких живем теперь мы, когда ее зять Ласкаржевский был призван во время японской войны.
Потом я стала расспрашивать ее о Ване. Она сказала, что он с самого рождения сильно отличался от остальных детей, что она всегда знала, что «он будет особенным», и «ни у кого нет такой тонкой и нежной души, как у него», и «никто меня так не любит, как он», – говорила она с особенным радостным лицом. В этой беседе я почувствовала, что она считает, что лиризм и поэтичность сын унаследовал от нее. Я думаю, что она была совершенно права: от отца он получил образность языка, силу воображения и художественность образов.
Потом она говорила, что ему пришлось труднее, чем братьям, что он ничего не получил из их бывшего состояния, что он ушел в жизнь «с одним крестом на груди» и что «Юлий был его путеводителем».
Затем она предалась воспоминаниям, как он в Воронеже, моложе двух лет, ходил в соседний с их домом магазин за конфеткой, как его крестный, генерал Сипягин, уверял ее, что он будет большим человеком, генералом… Как с самых ранних пор он больше всего любил природу и в детстве, когда еще не умел произносить буквы «р», он потихоньку будил Машу, и они с ней вылезали неслышно в окно, чтобы на гумне встречать «зою» (зорю), а чтобы она не заснула, рассказывал ей сказки. Рассказывал он и тогда хорошо, а любил больше всего «Аленький цветочек».
Оказалось, что Людмила Александровна знала двух моих родственников, предтеченских помещиков, братьев моего деда, больших приятелей ее мужа, Семена Алексеевича Муромцева, славившегося своим умом и независимым образом мыслей, который говорил ее мужу, Алексею Николаевичу: «Ты хорошо задуман, да плохо вывелся…» – и Алексея Алексеевича Муромцева, улана в отставке, прозванного «раздраженным уланом», охотника и очень веселого человека, я помню его в раннем детстве, когда он приезжал в Москву и бывал у моих родителей. И. А. его тронул в «Деревне» и в «Натали».
За разговорами мы и не заметили, как прошло время. Беседка вдруг наполнилась всей семьей; принесли самовар, и все принялись жадно после дневного сна за чаепитие. И опять смех, представления, споры, крики на детей, которые уже освоились со мной и, перестав стесняться, стали проявлять себя, желая обратить на себя внимание взрослых.
Под вечер мы немного прошлись по немощеным, довольно широким и иногда ухабистым улицам с низкими, большею частью одноэтажными домиками. Зашли в магазин, очень просторный, мало похожий на московские, купили, что нужно, матери и игрушки детям.
Маша с сыном Колей должна была уезжать с тем же поездом, когда и мы. Женя оставался с бабушкой в Ефремове, так как Людмила Александровна с самого дня его рождения ни разу не расставалась с ним, и заботами о нем она наполняла весь свой длинный день.
После ужина и долгих прощаний и обещаний Юлия Алексеевича, Евгения Алексеевича и Маши приехать в Васильевское на Кирики, престольный праздник (15 июля), когда там бывает ярмарка и съезд окрестных крестьян и помещиков, мы наконец сели на извозчиков и поехали на вокзал. Но и тут мы долго ходили по платформе с провожающими нас братьями Яна, – нас выпроводили по деревенскому обычаю чуть ли не за час, и мне было жаль бедную мать, которая могла бы еще наслаждаться своими детьми.
Слева направо: Г. Н. Кузнецова, И. Троцкий, В. Н. Бунина, Андрей Седых,
И. А. Бунин, «Лючия». Стокгольм, 1933.
В Бобарыкине мы распрощались с Машей и малышом, с которым я уже успела подружиться, и опять сели в покойный экипаж, и как хорошо показалось в полях после душного городка! Уже стемнело, ночь была мутная, все сливалось. Мы долго ехали молча.
Я старалась определить свои впечатления. Я чувствовала то, что я испытывала, когда я знакомилась с семьей близкой подруги, меня всегда неприятно удивляло и даже задевало сходство, какое я замечала у нее с ее родными, и я чувствовала, что кроме меня есть люди, которые даже, пожалуй, и дороже меня. И в то же время я замечала, что то, что мне очень нравилось в ней, коробит в других, меня точно оскорбляло, что та, кого я люблю, имеет общее с родными. Это очень трудно выразить, но, вероятно, это чувство испытываю не только я, это как уменьшение индивидуальности, личности.
– А знаешь, Юлюшка, ты сбился с дороги, – вскочив, воскликнул Ян, всматриваясь в даль.
Я была поражена – что он может разобрать в такой тьме? Но после минутного молчания он указал рукой на чуть темнеющее вдали пятно и сказал:
– Это Круглянский лес, вот ты и держи влево на него. И поедем не на Знаменское, а на Жилые.
И мы опять поехали, и было несказанно прелестно среди этой мутной пустынности. Мы даже почти и не разговаривали.
Домой вернулись поздно. Заспанная горничная предложила поужинать, но мы были так утомлены, что сразу пошли спать.