5
5
В конце февраля или начале марта молодой поэт с малыми деньгами отправился в Орел, а затем в Харьков.
Ехал, как всегда, на Измалково через Васильевское, где и переночевал.
Мать благословила его родовой чубаровской иконкой в серебряной почерневшей ризе – трапеза Трех Странников у Авраама. Иван Алексеевич никогда с тех пор не расставался с нею. Она висела над его постелью, где бы он ни ночевал. Стояла она и в возглавии его все четыре дня, пока его тело пребывало дома, висит и теперь на том месте, где висела при нем.
Переночевав в Васильевском у Пушешниковых, с грустью взглянув на дом, где жили Туббе, он на следующий день отправился в Измалково, взял билет до Орла.
В вагоне он остро чувствовал и грусть по дому, и нетерпение.
Орел возбудил его прежде всего радостным сознанием, что «наверху – Москва, Петербург, а внизу – Харьков, Севастополь, сказочный город молодости отца и Толстого». В Орле было «мягко снежно». Побродив по улицам, зайдя в парикмахерскую, он отправился в редакцию «Орловского Вестника».
С бьющимся сердцем он подошел к длинному серому дому, стоящему в саду. Открыв дверь, он попал в типографию, был ошеломлен движением машин, их рокотом, большими белыми бумажными листами, запахом краски…
Узнав, что ему нужна редакция, рабочий проводил его туда.
Издательницей оказалась, действительно, молодая привлекательная женщина, Надежда Алексеевна Семенова, которая, расспросив его о сотрудничестве в «Книжках Недели», предложила ему стать помощником редактора ее газеты. Он поблагодарил, но сказал, что должен завтра ехать с пятичасовым утренним поездом в Харьков к старшему брату, с которым хочет посоветоваться. Она была так мила, что дала ему аванс и оставила ужинать, а потом предложила и переночевать в редакции. Как все это было типично для провинциального русского гостеприимства!
Весь вечер прошел в оживленном разговоре. Настоящий редактор, Борис Петрович Шелихов, маленький, взбалмошный сангвиник, с торчащими жесткими волосами, с горящими черными глазками, тоже за ужином уговаривал молодого сотрудника остаться в Орле и работать в их газете.
Его вывел Бунин в своем рассказе «Гость» в лице Адама Адамовича. У него вечно были всякие романтические истории. Иван Алексеевич говорил мне, что по внешности он всегда ему напоминал «настоящего дьявола».
Каким же был в ту пору молодой Бунин? Есть портрет, помеченный 1887 годом. Мне кажется, это ошибка Ивана Алексеевича: снялся он по всем данным не раньше весны 1889 года, когда уехал впервые из дома, в Орле или Харькове, когда ему было 18 лет, а не 16. На фотографии он старше 16-ти лет.
На портрете он уже с едва пробивающимися усиками, у него тонкое лицо с красивым овалом, большие, немного грустные глаза под прямыми бровями. Волосы густые, расчесаны на пробор. Одет в мягкую рубашку, галстук широкий, длинный; однобортный пиджак застегнут на все пуговицы. По рассказам, глаза его были темно-синие, румянец во всю щеку. Сразу было видно, что он из деревни, здоровый юноша.
Орловское гостеприимство его очень подбодрило. Семенова очаровала и своей женственностью, и умом, и они сразу подружились.
Наутро он уехал к Юлию, по которому сильно стосковался.
И вот он в Харькове. Его поразил воздух еще более мягкий, чем в Орле, а главное свет, – свет был гораздо сильнее, чем тот, к которому он привык.
Он нанял извозчика и поехал к брату. Извозчики в Харькове были парные с глухарями бубенчиками. Они разговаривали друг с другом, к его удивлению, на «вы». Поразили его своей высотой безлистные тополя.
Было воскресенье, и брат, которого он застал дома, радостно с ним поздоровался, но шутя, как у них было в обычае, спросил:
– Собственно, зачем ты приехал?
Он стал объяснять, что приехал посоветоваться, как ему быть дальше? Подтвердил, что ему предлагают место и постоянное сотрудничество в «Орловском Вестнике», но Юлий Алексеевич, уже не слушая его, стал торопить идти обедать в низок, где столуется вся компания.
Младший брат стал поспешно умываться, чиститься. Поразило его убожество комнаты, пропитанной острыми кухонными запахами, которую Юлий снимал у бедного еврея портного.
Но думать об этом было некогда, Юлий очень торопил.
Харьков поразил его и великолепием магазинов, и высотой каменных домов, и огромностью площадей, и собором.
В кухмистерской он был ошеломлен количеством приятелей брата, их разговорами. Его приняли с распростертыми объятиями, как своего, немного подсмеивались над ним, как над поэтом, – большинство было чуждо поэзии, все они были политическими борцами.
Ваню удивил Юлий, который здесь оказался иным, чем в деревне. Там он был тихий и серьезный, а здесь веселый, разговорчивый и смеялся без конца, трясясь всем телом, большинство звало его «Жуликом» от французского слова Жюль – Юлий, намекая в то же время и на то, как он обошел следователя и не попал в Сибирь.
Он прожил в каморке Юлия месяца два, его полюбили, но он был юноша непокладистый, не скрывал своего отрицательного отношения к тому, что ему не нравилось, бросался в споры со всеми, несмотря на возраст и уважение, которое окружало того или другого человека. С некоторыми он подружился, в том числе с Босяцкими, присяжным поверенным и его женой Верой, с которой скоро перешел на «ты», так как они подходили друг к другу по возрасту. Много позднее мы с Иваном Алексеевичем один раз были у них в Москве; действительно, милые, умные, приятные люди. Сошелся с семьей Воронец. Подружился он с одним поляком-пианистом, богатым человеком.
Жили почти все бедно, кроме некоторых, которые имели состояние или хорошую службу и сочувствовали революционному движению, – вот у них все эти «радикалы» часто проводили вечера в спорах, слушали музыку. Иногда тайно приезжал бежавший из ссылки, иной раз и какой-нибудь известный революционер; тогда все подтягивались, вели бесконечные разговоры, обсуждая политическое положение, потом за ужином затягивали революционные песни и делились воспоминаниями, произносили тосты, шутили друг над другом.
Молодой поэт не подходил к этой компании, но все же, когда он в первый день попал в нее, он был ошеломлен массой волнующих его впечатлений, – он увидал то заповедное общество, о котором так таинственно рассказывал Юлий по вечерам на большой дороге.
И. А. Бунин, А. П. Чехов. На обороте фотографии надпись Бунина:
«Чехов и я – в его кабинете, в доме в Аутке, на окраине Ялты.
Я, как это часто бывало что-то рассказываю, играя пьяного».
Низок, где они ежедневно столовались, восхитил деревенского барчука своей стойкой с южными закусками и жареными двухкопеечными пирожками.
Все отнеслись к младшему, еще совсем желторотому брату Юлия очень приветливо, сразу приняли его в свою среду и говорили в его присутствии обо всем. Вероятно, Юлий уже рекомендовал своего Вениамина, как человека, умевшего хранить тайны.
Но как этот Вениамин не подходил своим мироощущением, своим художественным восприятием жизни, непризнанием авторитета к этой среде!
Характер у него был вспыльчивый, независимый, порой дерзкий, мнения свои он отстаивал яростно, спорил со всяким, какого бы ранга он ни был. Ему почти все прощали его выходки, насмешки и восхищались его уменьем изображать кого-нибудь из отсутствующих.
Скоро у него оказались «друзья» и «враги», то есть те, кто для него были милы, и те, кто, по типу, ему были нестерпимы. Эта черта у него оставалась на всю жизнь и не зависела даже от того, как данное лицо относилось к нему. Начиналось с физического, «кожного» неприятия человека, а затем почти всегда это неприятие переходило и на его душевные качества.
Любимым его занятием в юности и до последних лет было – по затылку, ногам, рукам определять лицо и даже весь облик человека. А потом уже и характер и душевный склад его, и это бывало почти всегда безошибочно.
В России начинающие писатели, принося свои рукописи, иногда показывали ему карточки девушек, и он определял их характер на удивление молодым людям.
Конечно, в те времена он еще не дошел до той виртуозности, до какой доходил впоследствии, но все же очень выделялся в среде «радикалов» и «пострадавших», у которых именно отсутствует почти всегда этот интуитивный нюх на людей, чем и объясняется возможность провокаторов в их среде. Люди подполья определяют свое отношение к товарищам по их высказываниям и поступкам и не чувствуют фальши в их проповедях и действиях.
Нам рассказывали, что когда однажды Азеф пришел в семью известного революционера, то нянька доложила:
– Барыня, к вам провокатор пришел! – чем и вызвала общий смех.
А у нее было, конечно, художественное восприятие, какое нередко встречается в народе, и она сразу почувствовала, что этот Иван Николаевич дурной человек, а так как среди революционеров самым дурным считается провокатор, то она его так и определила.
И такое же непосредственное чувство людей было с молодых лет у младшего Бунина.
Возненавидел он и некоторые революционные песни, главным образом за фальшь, как, например, «Стеньку Разина» – о ней он уже писал, – или «Из страны, страны далекой…», особенно его возмущали строки: «Ради вольного труда, ради вольности веселой собралися мы сюда…»
Хорош труд: пьют, поют, едят, без устали болтают и спорят, большинство из них бездельники! Всем возмущаются, всех критикуют, а сами?…
Задевал его и язык их, совсем иной, чем язык его семьи, соседей, мужиков, мещан, язык бледный, безобразный, испещренный иностранными словами и словечками, присущими этой среде, повторением одних и тех же фраз, например: «чем ночь темней, тем ярче звезды» или «бывали хуже времена, но не было подлей», «третьего не дано» и так далее.