26 Сентября.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

26 Сентября.

Утром туман и дождь, в полдень прояснение, к вечеру опять дождь.

Наши разговоры о внешней политике и о событиях: еще неделю, две, и все будет ясно.

Какой вздор я написал Т-е, что бросил что-то ради чего-то. Между тем, если бы удача, не было бы стыда, удача, счастье покрывает и стыд, и обиду, и все эти мелочи, счастье, победа — все искупают, как будто того и не было.

1 Октября. 12 ч. ночи — Львов, 7 ч.— Пидгайники, 12 ч. д. — Злачев, 9 ч. у.— Зборов.

30 Сентября. 9 ч. в. Зборов, 2 ч. д. Тарнополь, 8-го выехали из Волочиска.

29 Сентября. Из Волочиска в Подволочиск и обратно.

28.9 ч. утра, приехал в Волочиск и ночевал в Славянской гостинице.

26.12 ч.— выехал из Киева.

Деревня — лес на пути от Зборова до Злачева. Деревня со старой церковью и мостом. Тарнополь: утка из камышей, грачи, гуси летят, дуб, розы, гиацинты. Зборов: конское положение. Рост признаков войны: как по следам консервных коробок и махорочных оберток — от Подволочиска до

-99-

Тарнополя вид наших полей, чернозем, слегка взволнованное море, картинное шествие казачьей сотни: на горизонте всадники арьергарда, потом авангард — страх иудейский: пошаливают.

Паровая молотилка: отломаны [скребки], не подозреваешь, что таится за этой картиной, рожь «до» или «после», а потом уже только сеют, или вовсе не сеяли (почему-то валяется неубранный хлеб).

Тарнополь: фотографии, первая русская лавка, первый русский городовой, кучка евреев — последний день праздника Кучки (Кущи), фанатические шапки (хорька), евреи-адвокаты, судьи, интеллигенты, пропасть между ними (не как у нас — единство), поляки — должники евреев. Озеро — душа русского народа и в нем отражается: поляк, немец, еврей.

До Тарнополя — хохол, а после Тарнополя — русин, разговор с ними на воляпюке, наш купец на всех языках.

От Зборова: чувство собственности, хозяина. Самоуверенность надзирателя растет. В Подволочиске — разбежались собаки, в деревнях нет собак, в поле собаки.

Надзирателя психология: на все иметь свое мнение, [самое] поверхностное утверждается и получает значение — сила утверждения растет по мере того, как мы поднимаемся к Карпатам, например, этот ужасный (шаловливый) начальственный малороссийский язык, например, крик по-русски: дурак! в то же время снисходительное выслушивание и беспрестанное утверждение своей глупости. План освобождения: христианский. Встречи: изредка городовые (отдают честь), а стражники не понимают формы и едут мимо. Ругаются из-за «право» и «лево» (русские привыкли ехать влево и вдруг — вправо!), автомобиль — страх, вопли...

Я убедил колеблющегося (не по чину) надзирателя, что если служить, то надо знать страну.

Львов. Немецкий город или Киев. Высокий замок — сестры милосердия, проститутка, сводница, [все] скопились после восьми вечера, играет органчик под фонарем Красного Креста, везут в открытом трамвае тяжелораненых,

-100-

слепая женщина в черных очках пилит на гармонике, разочарованные подрядчики, милиционеры, которых не слушаются, где-то треск — воруют дерево, чурбаки сложены, на высоком замке две женщины потихоньку ломают забор и наш полицейский надзиратель не велит — проявил свою власть. Втайне надеются на возвращение прежнего. Офицер рассказал, что где-то в русинской деревне их принимали за австрийцев (народу все равно, все едино, только скорей).

Стеснение в мелких деньгах. В кофейной чиновники говорят, что устроили дешевую столовую по 70 центов за обеды, но где же взять и эти центы? Везут тяжелую артиллерию.

Все возле памятника Мицкевичу.

Понять можно это только, если [смотреть] из глубины страны.

Снаружи [все] прежнее, внутри то — что это неизвестное будущее: легенда о тайном.

Русские войска входили — все на улицы, будто парад, а говорят, казакам подносили яблоки и виноград, они брали охапками и цветы.

Иконы на окнах: да я же иконы выставила.

Мчится автомобиль...

Зачеркнуто: Кто хочет попасть на войну для каких-нибудь добрых дел и не имеет больших связей, то самое лучшее обратиться к прапорщикам запаса, там все почти сплошь интеллигентные люди и легко понимают вас. Но беда, если такой прапорщик получит какую-нибудь официальную бумагу от высшего начальства, чтобы не пускать никого: он примет это «никого» как категорию и не пропустит никого принципиально.

В Киеве я запасся бумагами, ехал в Галицию совершенно со спокойной душой, и вдруг из-за такого прапорщика дело остановилось у самой границы: была получена телеграмма, чтобы никого не пускать по железной дороге, и прапорщик меня не пустил.

Остановились подрядчики, снабжающие необходимыми товарами армию, купцы, чиновники, собрались все на вокзале, шумят, кто ругается, кто просто огорчен, угнетен,

-101-

что делать, каждый [предлагает], товар отправили, а разгружать будет некому. Словом, все мы были в отчаянии, очень хорошо понимая, что не высшее начальство виновато, а прапорщик, понявший телеграмму начальника как безусловную. Мы все еще надеялись, мы искали способа уговорить молодого офицера, как вдруг показался околоточный надзиратель.

— Как, и вас не пропустили?

— Да, и меня не пропустили, — сказал околоточный.

— Кончен бал! — сказали подрядчики.

Если полицейского не пропускают, то что же делать?

Оставалось ехать до Львова на лошадях, что значит ехать на простой телеге, на невозможно плохих лошадях верст полтораста по завоеванной стране.

Я уговаривал околоточного ехать, но он не соглашался: такое путешествие, казалось, рискованное и легкомысленное и такое увлекательное для меня (разные психологические мотивы), было ниже достоинства околоточного, и притом он был оскорблен, потрясен, он прочел в газетах о полицейской нужде в Галиции...

Я поступил немного коварно. Мне очень нужен был спутник-полицейский, прежде всего уж потому, что я никогда не ношу с собой револьвер, потом его форма полицейского и, наконец, просто заинтересовался судьбой человека, делающего свою карьеру в завоеванной стране. Я убеждал, я рассказывал, как необходимо знать страну для чиновника, даже маленького, коварно поступил.

— У вас, — говорил я,— будет тогда совсем другой кругозор, откроются совсем другие достижения. Все это очень хорошо знают губернаторы: с этого объезда губернии они начинали свою службу, почему бы и вам так не начать.

Словом, я поступил коварно: так мне хотелось ехать.

— Не собираюсь же я в губернаторы.

— Почему нет.

Рассуждая таким образом, я убедил ехать со мной в одной телеге околоточного, вооруженного револьвером, и двух подрядчиков, снабжающих армию теплой одеждой...

-102-

Сейчас я уже в Львове, я пишу это в удобной гостинице, я вижу в окно жизнь уличную и всюду похожую на жизнь всякого большого города, но это только лицо, это только внешнее обличие, странно переживаемое, стоит мне оглянуться на совершенный путь по завоеванной стране, как все это внешнее обличие большого города исчезло, как дым.

Я благодарю судьбу, что она заставила меня предпринять трудное путешествие, я теперь хорошо понимаю и вижу из окон, как там, среди нарядной толпы, украдкой, оглядываясь по сторонам, эта бедная женщина тащит деревянный чурбан: она его где-то украла, ей нужно топиться, она достала муки и нечем топить печку.

Но я забегаю вперед. Волочиск — наша пограничная станция с Австрией, здесь мы добивались пропуска, и я начинаю с Волочиска описание своего необыкновенного путешествия по завоеванной стране. Местечко обыкновенное, грязное местечко юго-запада, где ютится всякая еврейская беднота. Тут был маленький бой, и за лесом в болоте есть первый крестик братской могилы. Таможня, водокачка и несколько других казенных зданий, взорванных нами при первом известии о наступлении австрийцев, от взрыва погибло множество сельскохозяйственных орудий.

Мы ходили с железнодорожным врачом среди этого поля исковерканных орудий, и он мне с хорошей [профессиональной] гордостью рассказывал, что они с телеграфистом бежали последними. Его уже не поразил вид разрушения, когда потом пришлось возвращаться. Зато как были поражены те, кто въехал раньше: выбиты стекла, разграбленная хулиганами квартира — все это на первых порах подавило сознание, бормотали женщины о ключах, о шкафах, об украденных и зарытых где-то в поле подушках. Среди этого хаоса нужно было устраиваться, и притом принимать громадное и все возрастающее число первых раненых. Вначале эти раненые [поступали] сюда прямо после битвы. Волочисский питательный и перевязочный пункт был первым этапом на русской земле.

— Не нужно перевязывать, подождите, — говорили раненые, — дайте чайку.

-103-

И тут быстро, буквально из ничего возник исторический питательно-перевязочный пункт. Явились на помощь и бескорыстные бесплатные помощники — девушки из местного населения, кто-то из помещиков прислал два больших самовара, кто-то изобрел термостат, сохраняющий теплую воду в течение восьми часов, кто-то собирал деньги, кто-то предложил княгине Волконской принять участие, словом, все быстро получилось.

Я останавливаюсь на этом под впечатлением рассказа одного гимназиста, только что возвратившегося из германского плена: как там, в Германии, рассказывал гимназист, дело эвакуации раненых было заранее предусмотрено и входило в руки дельных чиновников. В Германии жизнь общества больше нарушена от войны, чем у нас, там все-таки больше, чем у нас, искалечены люди, но там общество довольно равнодушно встречает в трамвае кружки с красным крестом. У нас все нравственные силы, все запасы неиспользованных общественных чувств устремлены на помощь страдающим.

Я ночевал возле станции Волочиск в еврейской деревне, которую мой спутник-околоточник упорно называл Федоровкой.

Рано утром [привезли] пленных австрийцев в башмаках по грязи.

— И это солдаты! — говорил мой спутник.

— Хлеб, хлеб, — просили австрийцы.

— И это солдаты, без сапог, — презрительно косился околоточный, но хлеб все же давал.

С нами ночевал еще один прапорщик, филолог по образованию, отстал от своего обоза. Хозяйка-еврейка старалась нас уверить, что она не еврейка, а [молдаванка], пленных называла «проклятыми». Словом, начался тот хаос войны, туча оборванных [пленных], путаница фактов [обычной] жизни, и так на всей Волыни, потеря стыда перед завоеванной страной.