Глава V
Глава V
Наступил последний вечер перед уходом группы Ветлугина и Янукевича на диверсию. Еще раз собрались мы втроем на командном пункте.
Перед нами снова лежала знакомая карта кавказских предгорий: зеленые пятна лесов, коричневые горы, голубые реки, желтые пашни, черные кружочки станиц, и через все это — зигзагами, петлями, острыми углами — прочерчена резкая красная линия.
Я смотрел на карту, и она оживала перед моими глазами: там, где на ней были обозначены точки хуторов, расположились немецкие гарнизоны, и у белых казацких хат, на широких станичных улицах качались на виселицах трупы замученных. Тонкой нежной голубой штриховкой была обозначена невылазная глинистая грязь. Она прилипнет к сапогам партизан, и ноги их станут тяжелыми, будто налитые свинцом. Причудливые узоры коричневых линий обозначали крутые подъемы по скользким мокрым камням, обрывы, пропасти, нависшие скалы, глубокие темные ущелья. А там, где не было никаких значков на карте, притаились вражеские засады. Они могли быть всюду: у околиц станиц, в лесу, в темной зелени кедров, на развилке дорог, за камнями ущелья. И разве я мог предугадать, в какой точке красной линии лежали фашистские снайперы? Линия начиналась на южном склоне горы Стрепет, у нашего лагеря. Отсюда она шла на юго-восток на сто километров.
Сто километров по тылам врага, по кручам, болотам, колючему терну, через бурные горные реки, через укрепленные полосы врага, мимо дзотов и скрытых засад. Каждый метр этих ста километров таил страшную, быть может, мучительную смерть. И только до дерзости смелый горный охотник, с детства знавший предгорья Кавказа, мог решиться на этот путь. А этот путь выбрали для себя два мирных горожанина, всю жизнь свою прожившие в городе и только сейчас, четыре месяца назад, по-настоящему узнавшие, что такое горы, предательские броды горных рек, взрыв мины на кабаньей тропе, автоматная очередь вражеской засады. У одного из них легкие поражены туберкулезом. Другой кажется таким щуплым, что неизвестно, в чем душа у него держится.
Но я был уверен в Ветлугине и Янукевиче. Они пройдут этот путь. Они взвалят на свои плечи десятки килограммов продовольствия, толовые шашки, противотанковые гранаты, патроны, карабины. Они будут карабкаться на кручи, переходить вброд реки, бесшумно ползти мимо немецких дзотов, спать вполглаза, на мокрой земле, каким-то особым, обостренным чутьем по стрекоту сойки, по обломанной ветке, по еле слышному шороху в кустах вовремя обнаружат вражескую засаду и придут туда, куда приведет их красная линия на карте.
Заранее, неторопливо и обстоятельно — так, как у себя на комбинате они собирали материал для очередного проекта, — придя на место диверсии, они произведут разведку. И когда настанет время, на их минах взлетят в воздух фашисты.
Они сделают все это, потому что сердца их полны ненависти, потому что они знают — этого требует от них родная истерзанная Кубань. Этого требует наша родная Коммунистическая партия.
Но зачем понадобилось выбирать место для диверсии в ста километрах от лагеря?
Дело в том, что мы несколько увлеклись диверсиями в непосредственной близости от лагеря. Естественно, фашисты стали сугубо бдительными. Они охраняли чуть не каждый метр дороги. Проводить операции становилось все труднее. Я не мог не согласиться с Геронтием Николаевичем, что самое разумное временно оставить в покое ближайшие районы и ударить там, где пока относительно спокойно и фашисты нас не ждут.
Мы сидели за картой до глубокого вечера. Несколько раз меняли углы и петли красной линии. Намечали места дневок. Спорили о каждом килограмме багажа. Ветлугин, как на экзамене, говорил наизусть адреса, имена, фамилии наших друзей в станицах.
Группа поставила перед собой очень трудную задачу: выйти к железной дороге Белореченская — Туапсе и к шоссе Майкоп — Туапсе и взорвать поезда и автомобильные колонны немцев.
На эту диверсию шел цвет нашего отряда: Ветлугин, Янукевич, Литвинов, Сафронов, Слащев, Понжайло и Мария Янукевич.
В ту последнюю ночь мы, посовещавшись, включили в группу Дмитрия Дмитриевича Конотопченко, родного брата Григория Конотопченко, повешенного в Имеретинской: он прекрасно знал места будущих диверсий — много лет работал там секретарем райкома партии.
Они вышли из лагеря глубокой ночью. Я пошел их провожать до нашей передовой стоянки. Там мы простились. Я пожал каждому руку. А мне хотелось бы обнять всех их, прижать к сердцу. Даже Конотопченко, недавно пришедший к нам в отряд, уже не был для меня чужим человеком. Что же говорить о всех остальных, о моих боевых товарищах, о ближайших друзьях моего Евгения?..
Они ушли, их отсутствие ощущал я как-то обостренно и, чтобы меньше тревожиться о них, старался все мысли и внимание отдавать «минному вузу».
Теперь «студентами» овладел Еременко. Энтузиаст минного дела, он уходил с головою в занятия. «Студенты» слушали его, буквально открыв рот. Я наблюдал за Степаном Сергеевичем и диву давался: передо мной был прежний Еременко — светловолосый, ясноглазый человек, с лицом на редкость приветливым, и вместе с тем это был новый Еременко. Тот, прежний, больше всего в жизни боялся кого-нибудь обидеть, оказаться недостаточно внимательным к товарищу, сказать резкое слово. Этот Еременко был очень требовательным к «студентам».
Не прошло и трех дней с тех пор как начал он обучать «студентов», с ним случилось происшествие, которому и поныне я не нахожу точного объяснения.
Дело было так.
Шли обычные практические занятия в нашей минной школе. Степан Сергеевич принес с собой гранату РДГ и объяснял ее устройство. Курсанты сидели за столом и внимательно слушали. Все шло нормально.
И вдруг Степан Сергеевич нечаянно спустил ударник!.. Он растерянно смотрел на курсантов. Те поняли: сейчас произойдет взрыв — он может уничтожить их всех.
Курсанты бросились к дверям. Образовалась пробка. Только один Павлик Сахотский спокойно взял гранату и швырнул ее в окно.
Вслед за звоном разбитого стекла послышался взрыв капсюля и строгий голос Еременко:
— Занять места. Принести гранату.
Сконфуженные курсанты сели на свои места.
— Я хотел проверить вашу выдержку, товарищи, — ледяным тоном, какого за ним никто не знал, заговорил Степан Сергеевич, — ту самую выдержку и хладнокровие, без которых не может быть настоящего минера-диверсанта. Этой выдержки у вас, к прискорбию, не оказалось. Только один Сахотский проявил достаточно хладнокровия и не растерялся. Плохо, товарищи…
Еременко отвернул донышко у гранаты: из нижней части на стол высыпался песок.
— Граната учебная. Взорвался только капсюль. И если бы это даже случилось здесь, в комнате, ничего страшного не произошло бы. Хотя, конечно, вы не знали об этом…
Тотчас после этой «жестокой» лекции я вызвал Степана Сергеевича в комнату коменданта и постарался с достаточной убедительностью объяснить ему всю неправильность его поступка.
— Да, да! Это варварский способ преподавания, — с искренностью, не вызывавшей сомнения, говорил Еременко. — Вы не можете себе представить, как они, бедняги, испугались… Да, я не должен был так поступать. И вам я причинил неприятность…
Мне было смешно смотреть в его ясные, как горное озеро, глаза — столько было в них смущения. Нарочито сухо я сказал Еременко:
— Пойдемте ночью на минодром вместе. После сегодняшнего инцидента я хотел бы сам присутствовать на ваших занятиях.
Минодром — специально оборудованная площадка — находился у реки.
Здесь было все, с чем придется встретиться будущему минеру-диверсанту на операциях: и участки железной дороги, и шоссе, и профиль, и река с камнями, и нависшие скалы, и большой мост через реку.
Еременко вел занятия интересно.
Разделив курсантов на группы, он каждой дал этой ночью особое задание: первая группа минировала железную дорогу, вторая — шоссе, третья — профиль, четвертая привязывала толовые шашки к стальной балке моста, пятая должна была завалить дорогу и сделать огромную воронку в реке, чтобы закрыть проезд через брод автомашинам и танкам.
Назавтра другой партии курсантов задано было найти места ночного минирования. После этого Еременко предполагал перейти к взрывам.
Я предложил ему обращать особое внимание на технику безопасности и, пожелав успеха в занятиях, пошел спать.
Мне следовало бы еще дня три назад отправиться в лагерь. Но под всякими предлогами я продолжал сидеть на Планческой.
Мне было тяжело бывать на горе Стрепет — там каждый камень напоминал ребят.
Случилось же так, что мое пребывание на Планческой оказалось необходимым: Еременко снова «начудил», как говаривал когда-то Геня.
Разобрав детально со своими учениками устройство обычной мины, Степан Сергеевич приказал одному из курсантов вложить в нее капсюль с бикфордовым шнуром и подорвать камень, выступающий из воды.
Когда все было подготовлено, Еременко проверил работу, велел зажечь шнур и быстро отойти за дерево.
Пламя с дымком побежало по шнуру. Все укрылись в блиндаже. Проходит минута, другая, — взрыва нет.
Степан Сергеевич идет к мине, поднимает ее и бросает в реку.
Раздается оглушительный взрыв. Огромный столб воды поднимается над рекой и обрушивается на Еременко…
Курсанты, будучи уверены, что он погиб, что взрыв сбросил его в реку, начали лихорадочно срывать с себя ватники, стаскивать сапоги. Двое уже разогнались, чтобы прыгнуть в воду, когда из-за камня появился Еременко — веселый, улыбающийся и мокрый с головы до ног: вовремя спрятался за камень.
Я был вне себя от возмущения: ведь всего лишь вчера мы говорили с ним о технике безопасности в минном деле!
Еременко искренне изумился, когда я накинулся на него: на сей раз он даже не осознал своей вины. Прижимая руки к сердцу, говорил, улыбаясь:
— Я же не хотел никого пугать. Опасность могла бы угрожать только мне одному!
Убеждать его было бесполезно. Я сказал, что понятие «партизан» отнюдь не включает в себя понятия «самоубийца», и предупредил Еременко, что поставлю вопрос о нем на партийном бюро. Впрочем, в тот момент это могло бы прозвучать пустой угрозой — никого из членов бюро, кроме меня самого, в отряде не было: комиссара Голубева отозвали в командование куста, где ему было дано спецзадание, новый комиссар Конотопченко, так же как партийный секретарь Сафронов, ушел на диверсию. И кто из нас мог поручиться, что они вернутся…
В конце концов Еременко начал терзаться раскаянием. Нет, он раскаивался не в том, что натворил, он терзался тем, что огорчил меня и напугал курсантов.
Я же не знал, чего еще можно ждать от этого честнейшего и добрейшего человека… И вздохнул облегченно только тогда, когда наши «студенты» закончили «минный вуз».
Это было девятнадцатого ноября. Мы объявили на Планческой праздник: наша школа выпустила первую группу минеров. Каждому из них мы выдали удостоверение, что он может самостоятельно проводить минные диверсии. Тем, кто показал особые успехи, разрешалось быть преподавателем минного дела.
Прощаясь с новыми минерами, я рассказал им о своих сыновьях, о том, как мечтал Евгений создать «минный вуз». Он был бы счастлив, если бы дожил до этого дня.
Евгений любил повторять формулу, найденную им самим: «Два минера равны полку эсэсовцев».
Наши бывшие «студенты» подхватили эти слова. Расставаясь с учебным залом Планческой, они повесили на стене для следующей группы курсантов плакат, на котором написана была формула Евгения.
Среди этой первой группы были люди талантливые, полюбившие минное дело не меньше нашего Еременко. Тепло прощаясь с нами, они просили не забывать их.
Со связными я отправил товарищу Поздняку рапорт о первом выпуске наших курсантов, а также письмо, в котором испрашивал разрешения испробовать новые методы борьбы с врагом. В ответном письме товарищ Поздняк писал:
«…Еще раз подтверждаю совершенно правильное ваше предложение, что ваш отряд должен действовать группами в четыре-пять человек, присоединяясь к другим нашим отрядам; тогда вы сможете действовать совместно шестью — восемью — десятью отрядами, и плоды работы вашего отряда будут удесятерены…»
Мы расстались со своими курсантами-минерами двадцатого ноября днем — они разошлись по своим отрядам, а двадцатого вечером радио сообщило об ударе по группе немецких войск в районе Орджоникидзе. Уничтожено было сто сорок танков. Враг оставил на поле боя пять тысяч трупов.
Наш лагерь ликовал. Причина бросал своему радиоприемнику благодарные улыбки, будто этот коричневый ящик был тем смертоносным оружием, которое уничтожило танки и пять тысяч фашистов…
Надя Коротова и Мария Ивановна, отпечатав на шапирографе радостную сводку Совинформбюро, отправились разносить листовки по соседним отрядам и станицам.
Они вернулись через два дня и принесли нам приветы от наших бывших «студентов» — те просили передать, что скучают по Планческой.
На прикладе Надиной оптической винтовки я заметил свежую царапину.
— Плохо бережешь оружие, — сказал я. — Дай-ка сюда!
Первым инстинктивным движением Нади было — прижать к груди винтовку, потом, подняв умоляющие глаза, Надя протянула ее мне. На прикладе было четырнадцать глубоких царапин, они лежали аккуратненько одна под другой, тринадцать были чем-то протравлены, вероятно марганцовкой.
— Почему же четырнадцатую не закрасила? — спросил я.
— Не успела… Когда же?.. Четырнадцатого я ж только сегодня сняла… — лепетала Коротова.
— А тринадцать когда? Почему не докладывала?
Надя молчала. Надо было ее видеть! Рослая, цветущая женщина-снайпер стояла, опустив голову, и теребила полу ватника. И вспомнить только — несколько месяцев назад эта «пшеничная барышня» делала десять промахов из десяти возможных!..
— Тех тринадцать я успокоила под горою Папай, когда наш взвод ходил туда на операции, — произнесла Надя.
Сдерживая улыбку, я сказал сердито:
— Вне очереди пойдешь на кухню чистить картошку. Еще раз не доложишь — отберу винтовку.
— Обязательно буду докладывать. Побили немцев под Орджоникидзе, скоро будем выбивать из Краснодара: вот где оптическая винтовка поработает…
Коротова ушла, а в палатке моей, казалось, все звучит ее уверенный голос: «…скоро будем выбивать из Краснодара…»
«Пожалуй, не за Кавказскими горами тот день, а здесь, близко, в наших предгорьях», — подумал я впервые…
* * *
Через день снова у нас радость: наши минеры вернулись… Пять суток длился их тяжкий путь. Пять долгих суток кралась группа по оврагам, взбиралась на кручи, обходила станицы, пересекала дороги. Шли в дождь, слякоть, по скользким камням, по вязкой глине, прислушиваясь к каждому шороху, к отдаленному собачьему лаю.
К концу пятых суток минеры подошли к полотну дороги и залегли в кустах.
Ночь была непроглядная. Моросил дождь. Умученные дорогой, люди спали под дождем, не замечая его. Нужно было выспаться, потому что завтра предстоял тяжелый, ответственный день. Тишина стояла такая, будто вымерло полотно: ни огонька, ни патрулей, ни поездов.
Партизаны решили, что движение здесь идет только днем, и порадовались: ночь была свободной. Но почему нет часовых?..
На рассвете к полотну поползли Янукевич и Понжайло, чтобы наметить места наблюдений, провести первую предварительную разведку.
Они возвратились неожиданно быстро, оба хмурые, злые.
— Ржавые рельсы, — бросил Янукевич.
— Что значит — ржавые? — недоумевал Ветлугин.
— Ржавчина, дорогой Геронтий Николаевич, это то же самое, что и коррозия, — окисление металла… А это значит — и вам следовало бы знать, главный инженер-механик, — что по этой дороге давным-давно не было и нет никакого движения. Дорога мертва. Ясно?
— Подожди, Виктор, ничего не понимаю. Почему нет движения? — взволновалась Мария.
— Об этом, жена моя, рекомендую справиться у фашистов, я не осведомлен. Да это меня не интересует. Важен факт: дорога не действует. И делать нам здесь нечего.
— Что же, весь путь пройден зря?
— Пустяки, на шоссе вдвойне отыграемся, — старался ободрить всех Ветлугин.
К шоссе подошли на рассвете. Выслали тотчас же две пары разведчиков: хотелось скорее приняться за работу.
В сумерки возвратилась первая пара: все те же — Янукевич и Понжайло.
Виктор Иванович сел на камень и… молчал. Молчали все.
— Говори же, Виктор! — не вынесла напряжения Мария.
— Надо возвращаться домой — опоздали. Взорвано все, что можно взорвать: мосты, мостики, даже само полотно дороги. Очевидно, нас опередили армейские саперы при отступлении. Шоссе травой поросло. И мы, друзья, безработные.
Утром по-прежнему моросил мелкий надоедливый дождь. Рваные тучи ползли по небу. Хрипло кашлял Янукевич. Товарищи знали его нрав: сохрани боже высказать сочувствие. Делали вид, будто не слышат кашля.
На сердце у всех было тоскливо: пройти сто километров — и каких сто километров! — потерять столько времени и, ровно ничего не сделав, вернуться в лагерь…
Обратный путь казался теперь еще более длинным, тяжелым, опасным.
Даже молчаливый, застенчивый Литвинов не сдерживался, ворчал:
— Хотя бы одну паршивенькую машину исковеркать, одного бы фашиста укокошить!
Только Конотопченко не терял надежды. Тоном, который сразу всех успокоил, он сказал:
— Вот что, друзья, вы здесь отдохните, а я пойду приятелей навещу, работы пошукаю.
С ним навязались Янукевич и Понжайло: тоскливо же сидеть без дела…
Наступил вечер, а они не возвращались.
— Этого еще не хватает! Что мы Батеньке скажем? — нервничал Геронтий Николаевич.
Ночь тянулась нудная, бессонная, пока не явились невредимыми все трое: то ли радоваться, то ли обругать за пережитые из-за них тревоги…
— Прошу прощения, мы, кажется, слегка опоздали, — галантно извинился Конотопченко.
— И на том спасибо, что живы, — проворчал Слащев.
— Вы лучше спасибо за то скажите, что мы работу нашли.
…Всю ночь группа шла еле заметной тропой. Ноги скользили на мокрых камнях — дождь не переставал. К нему прибавился ветер, пронизывающий до костей. Не видно было ни зги. Но усталость уже не могла одолеть людей, потому что завтра их ждала боевая работа. Какая — Конотопченко пока не говорил. Он только загадочно улыбался:
— Все пригодится: и гранаты, и мины, и бикфордов шнур…
Ранним утром, когда на востоке чуть забрезжило, впереди выросла одинокая избушка; окна наглухо закрыты ставнями. Вокруг — ни души.
Конотопченко подошел к ней и условным стуком постучал в дверь, а через минуту пригласил товарищей:
— Прошу!
В избе наши увидели четверых вооруженных. Они оказались местными партизанами.
После короткой беседы вся картина была ясна.
Советская Армия при отступлении основательно вывела из строя нефтяные промыслы. Немцы пытались их восстановить, но это им не удалось: партизаны рвали вышки и механическое оборудование. Но сил для крупной диверсии у них не было. Потому-то так и обрадовались они гостям. Они предлагали провести всю подготовительную работу своими руками. А работы здесь было непочатый край: восстановленная оккупантами электрическая станция, водокачка, трехарочный мост через глубокое ущелье.
Здешние партизаны истосковались по работе — они готовы были немедленно, как наступит вечер, выйти на диверсию. Но в нашем отряде стали непреложным законом старые традиции, установленные Евгением: сутки ушли на неторопливую, обстоятельную подготовку.
В ночь, назначенную для удара, все так же моросил дождь, выл ветер в ущелье и та же стояла кромешная тьма.
Начали местные партизаны: быстро и бесшумно сняли немецкую охрану у моста и порвали связь.
Под их охраной Слащев, Ветлугин и Сафронов поползли к электростанции и водокачке. И здесь стояли часовые: двух сняли наши, четверых — местные партизаны. В это время Янукевич и Литвинов минировали мост. Конотопченко с местными партизанами устраивал громадный завал на дороге по эту сторону моста: недавняя буря повалила высокие сосны на краю ущелья. И когда несколько дней спустя, уже в нашем лагере, на горе Стрепет, Дмитрий Дмитриевич вспоминал об этой работе, ему самому казалось невероятным, что маленькая горсточка людей ухитрилась на несколько десятков метров перетащить гигантские сосны и крепко связать их колючей проволокой.
Первой закончила работу группа на мосту. Мура Янукевич поползла с донесением об этом к электростанции.
— Героша, у нас все готово…
— Нашего фейерверка, Мура, не ждите. Слащев священнодействует: дорвался, наконец, до своих генераторов, — прошептал Ветлугин.
— Зато немцам придется строить электростанцию заново, или я никогда не был техноруком теплоэлектроцентрали… — шипел Слащев.
— Иди, Мура, и отводи своих.
Через полчаса у электростанции три раза квакнула лягушка. Ей ответила лягушка у водокачки, и тогда охрана поползла к соседнему леску.
Минут через десять раздалось новое кваканье. На мгновение вспыхнули два огонька: это Слащев и Сафронов подожгли бикфордовы шнуры. Вслед за этим к лесу метнулись три тени.
Взрыв настиг их у опушки.
Стало светло. И видно было, как взлетали в воздух камни, куски металла, бревна. Трехкратным эхом повторили взрыв горы.
В поселке, по ту сторону ущелья, загомонили голоса, замелькали огни, зашумели моторы.
Первая машина с автоматчиками, полным ходом пройдя мост, наткнулась на завал.
— Хорошо! — пожал руку кому-то из местных партизан Ветлугин. — Ай, спасибо!
Нелегко было немцам оттащить в сторону эти громадные сосны, связанные колючей проволокой. Разборка затянулась на добрых полчаса. А машины все подходили и подходили к ущелью. На мосту была толчея: десяток автомобилей и среди них два танка — тяжелый и средний.
Немцы работали добросовестно: им осталось оттащить последнюю сосну завала, и фашисты тащили ее в сторону изо всех сил, натягивая проволоку, которую так внимательно проверял перед отходом Янукевич. Труд немцев увенчался, наконец, блестящим результатом: со страшным грохотом рухнул трехарочный мост. В ущелье падали исковерканные машины, танки, автоматчики…
Теперь местный партизан пожал руку Ветлугину и проговорил ласково и с лукавством:
— Хорошо! Ай, спасибо!
В темном дождливом небе над нефтепромыслами взвилась красная ракета.
— Тревога, хлопцы. Пора тикать. Прощевайте! — Конотопченко обнял своих друзей. — Запомните, товарищи: у нас это называется «принципом максимального эффекта» — одним ударом уничтожены электростанция, водокачка, мост, машины и танки. Большего как будто сделать было нельзя. Желаем удачи, друзья…
О том, как они проделали обратный стокилометровый путь, никто из группы даже и не рассказывал: путь этот показался всем легким и коротким.
* * *
Вероятнее всего, немцы принимали факторию на Планческой за наш основной лагерь. Почему же, возникает законный вопрос, они не разгромили факторию? Да потому, что разгромить ее можно было, только стянув сюда большие силы. Но большим вражеским силам в узких горных щелях разместиться было невозможно, а малые силы врага партизаны быстро бы уничтожили. У захватчиков оставался один выход — бомбить Планческую. Особенно часто бомбили они ее в конце ноября.
Слащев был вне себя от ярости.
Один из таких налетов я наблюдал своими глазами.
«Фокке-вульф» спустился к самым крышам. Летчик видел, понятно, все, что происходило в фактории: женщина-казачка, окруженная ребятишками, шла по поляне. «Фокке-вульф» выпустил несколько пулеметных очередей. Женщина была убита. Рядом с нею остались лежать двое ребятишек. На их маленьких личиках застыло изумление, будто спрашивали они нас: почему вы дышите и видите небо и землю, а мы лишены такого счастья?
В ту минуту я всем сердцем разделял гнев Слащева. Он говорил мне:
— Этот «фокке-вульф» прилетал и вчера, и третьего дня. Летчик на нем ничем не брезгует, никакой целью. Три дня назад выпустил пулеметную очередь по несчастной козе, привязанной к плетню… Я расправлюсь с этим шакалом.
И тут же Слащев рассказал мне о плане мести. Я мало верил в то, что это удастся осуществить, но спорить с Николаем Николаевичем не стал.
На другой день с утра плотная фигура Слащева появлялась то здесь, то там, во всех концах фактории.
Он мобилизовал всех — даже сапожников, минеров, плотников, шорников. Бойцы тщательно выверяли свои карабины. Кузнецов — он был болен и пока отсиживался в Планческой — возился с ручным пулеметом. Даже автоматчики и те решили принять участие в «охоте», хотя поразить самолет из автомата — дело сугубо случайное.
На рассвете все заняли огневые позиции на горушке — над ней обычно пролетал «фокке-вульф».
Просидели там весь день, а самолета все не было.
Правда, около полудня Планческую все же бомбили. Но немецкие машины летали так высоко, что бить по ним было бы бессмысленно.
Слащев еще больше разъярился:
— Месяц пролежу на этой горке, а самолет доконаю!
Утром на следующий день снова вышли на горку.
Около десяти часов появился «фокке-вульф». Как всегда, он шел излюбленным курсом, почти скользя брюхом по верхушкам деревьев.
Когда он пролетал над горкой, партизаны дали залп, и «фокке-вульф» завалился на правое крыло. Из левого мотора вырвался черный дым. Самолет, круто развернувшись, лег на обратный курс.
— Ушел, проклятый! Ушел! — вопил, негодуя, Николай Николаевич.
Но «фокке-вульф» снова развернулся и снова пошел прямо на горушку. Все кинулись менять огневые позиции. Видимо, воздушный пират прозевал этот момент: на вершине горки загрохотал взрыв. Не смени позиций, никто не остался бы в живых.
Снова разворот — теперь «фокке-вульф» спешил домой: левый мотор его пылал. На свое горе машина шла очень низко.
Дали второй залп. Вспыхнул правый мотор. Резко идя на снижение, «фокке-вульф» горящим факелом упал в кусты у излучины Афипса, недалеко от Крымской Поляны.