Глава VIІ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В конце января 1907 года нам сообщили о возможной высылке нас — женщин — в Мальцевскую тюрьму. Товарищи постановили не позволять увозить меня и М. Школьник, как больных, рискующих в сильные тамошние морозы не вынести дороги благополучно не только для здоровья, но и для жизни, по утверждению нашего собственного доктора-товарища (у нас был очень хороший врач Шинкман, приговоренный за участие в Верхнеудинскои газете к смертной казни, затем каторге). Несмотря на серьезную мою оппозицию, постановление, самое жестокое для жизни и безопасности целых полутораста товарищей, было принято. Решили сопротивляться силой, баррикадироваться и пр. В начале февраля объявили о переводе нас. Коллектив заявил свое постановление, и местный конвой увез всех женщин, кроме Школьник и меня. Но в ту же ночь в наш одиночный коридор ввалилась целая свора надзирателей и конвойных с Бородулиным во главе, и он постучал в нашу одиночку, где мы с Маней Школьник уже лежали в постелях. Мы потребовали позвать к нам Карповича и Сазонова, что было сделано после небольших пререканий. Грубость нападения врасплох, когда все спали, угроза увозить нас неодетыми, чуть не в одеялах, с немедленным применением к товарищам оружия, сознание, полной беззащитности женского корпуса при его отъединенности, — все это совершенно придавило Сазонова и Карповича. Они производили впечатление людей, по голове которых страшно ударили тупым орудием. Тяжело им было несказанно. Потом, позднее развилась привычка у многих, хотя далеко не у всех, переносить, стиснув зубы, обращение с собой и товарищами, как с вещами, но тогда оскорбление мутило рассудок, отнимало жизнь. Было страшно глядеть на них. Они все молчали. Я говорила безостановочно, уговаривала, убеждала, доказывала всю нелепость протеста в таких условиях и, вообще, нелепость даже и в более выгодных, умоляла снять с йас необходимость выполнять постановление, умоляла их взять на себя ответственность перед тюрьмой за изменение общего решения.

Егор смотрел и молчал так жутко и странно, что тревога уже за него захватила и Карповича. Он почти крикнул:

— Что же ты молчишь? Говори, решай!

Егор медленно повернул к нему свое пепельно-серое лицо и, еле двигая губами, произнес:

— Что же говорить, — она права.

Когда Карпович вышел в коридор говорить с Бородулиным, Егор остался сторожить и держать дверь, в которую все порывался лезть Бородулин. Мы, одеваясь, хотели сговориться кое о чем с Егором, но его рыцарское целомудрие сделало все наши попытки безуспешными. Зажмурив глаза и прикрывая их одной рукой, другой уцепившись за дверь, он мало годился для разговоров. Так и стояла у нас с Маней в глазах, когда нас уносили сани из Акатуя, его худая, чуть согнутая, высокая фигура, даже не бледное, а серое лицо, сразу осунувшееся и с зажмуренными глазами.

В Александровском заводе (18 верст от Акатуя) была первая ночевка остальных наших каторжанок. Нас привезли туда часа в 3–4 утра. Узнав о происшедшем и о самовольном изменении нами общего постановления, никто не опротестовывал этого, но все молчали, тяжело переживая все событие. Позднее мы узнали, что в эту ночь Лидия Павловна Езерская хотела ответить на него самоубийством, и только уговоры Фиалки заставили ее отказаться.

Л. П. Езерская тяжело ранила в 1905 году выстрелами из браунинга Могилевского губернатора, за что была осуждена к 13 годам каторги гражданским судом (а не военным), к которому она по какой-то счастливой случайности попала в руки. Она была больна чахоткой в серьезной стадии, но умела так незаметно ею болеть, что многие и не подозревали опасности ее недуга. Уже пожилая, полная, очень бодрая, всегда заметная, с кем-нибудь читающая, кому-нибудь преподающая, всегда с шуткой и интересным разговором на устах, попыхивая вечной папироской, она жила «по привычке, по инерции», как говорили мы про ее жизненную энергию, зная от доктора о тех кусочках легких, которыми она уже не дышала, а хрипела.

По сокращении своего срока, благодаря комиссии по освобождению с каторги тяжелобольных, Л. П. была послана в Якутскую область на поселение, где и умерла, не дождавшись воли. В Якутске она была тем же бодрым и прекрасным товарищем для всех, как и у нас, умным и интересным собеседником, а для молодежи незаметным во многом помощником, при ревнивом оберегании всех от какого-либо отягчения собою.

Еще в последний день она была на ногах и интересовалась всем буквально до последней минуты своей жизни.

* * *

Мы оставили в Акатуе ряд товарищей, о каждом из которых хочется говорить отдельно, так много умных, интересных, смелых и преданных революции людей собрала тогда Акатуйская тюрьма за своими стенами. Костя Бакшанов, «дядя Кеша» (Костырев), ряд матросов — нашей вольницы, группа учеников А. А. Измаилович, — все эти рядовые сыны революции говорили собой о том, как высок был тонус ее и как широк диапазон, если она могла выслать на оплату за свой взмыв столько сильных и твердых сынов. Огромное большинство этой революционной массы было молодежью, не испытавшей даже своих сил, а испытание только укрепило их впоследствии в намеченном пути и толкнуло на яркое самоутверждение. Неграмотные стали грамотными и образованными, закаленными революционерами. И как много из этих незабвенно дорогих и милых братьев сложили свои головы на каторге, не увидав воли.

В Акатуе мы встретили ветерана революции, старика Алексея Кирилловича Кузнецова.[205] Он был уже на каторге по делу Нечаева,[206] отбыл, жил на поселении, стал крупной культурной силой во всем Забайкальском крае и пользовался там большой популярностью. После революции 1905–1906 гг. он одним из первых был схвачен, осужден и опять должен был тянуть старую лямку.

В повторном сидении людей, бывших в заключении долгое время, скрывается такое огромное мучительство, с которым мало что сравнимо. Как бывает, например, натружена рука при долгой напряженной физической работе; распухнут и нальются жилы, и руке нужен отдых и лечение, а ее опять заставляют работать. Она не только заболевает и калечится, она просто не тянет, не может, больше не может. И вот так же несомненно бывает с душой долго заключенного в тюрьме человека. Она тоже так уже натружена, что больше не может. И поэтому бесконечно грустно было видеть среди нас старого каторжанина. А он, казалось, примиренно с судьбой нес свою долю.

Всегда ровен, всегда в работе и занятиях, весел, необычайно со всеми любезен, обходителен, такой был чудесный, ясный старик.

В 1917 году мы увиделись с ним в Чите, где он успел обрасти тысячью культурно-просветительных дел и вел для своего возраста совершенно неестественную по кипучей деятельности жизнь. Глубоко образованный человек, он участвовал, кажется, во всех ученых обществах и кружках города, подновил и обогатил свой историко-этнографический музей, произведение своих долголетних трудов и хлопот, участвовал в эсэровском комитете. Видно было всегда, что он ухитрился сберечь и полноту своего ума и жизненную бодрость.

В Акатуе же мне пришлось встретиться впервые с несколькими нашими каторжанками и провести с ними потом вместе одиннадцать лет заключения. Среди них было много интересных и ярких фигур, но темой данных материалов является только запись о товарищах, которых уже нет в живых, поэтому об оставшихся в живых каторжанках здесь не говорится.

* * *

После нашего увоза было произведено в вызывающе грубой форме усмирение Акатуйской тюрьмы — бритье голов, заковывание в кандалы, строжайшая изоляция камеры от камеры и пр. и, главное, разбивка руководящих сил по разным тюрьмам. Режим был сразу круто перевернут. Отдан был приказ пускать в ход оружие при первом случае неповиновения или протеста; библиотека была разгромлена, новый начальник тюрьмы Шматченко сжег книг более 300 названий. Кончился первый краткий период тюремной жизни. Потянулась долгая беспросветная каторжная страда.

Около 15-ти товарищей вместе с Е. С. Сазоновым были отправлены в Алгачи (40 верст от Акатуя), где были подвергнуты сразу же всяческим грубым издевательствам (раздевание догола при обыске и переодевание, угрозы побоями и розгами, карцера, лишение прогулки, книг, постелей, выписки, переписки и неисчислимые изысканности мелочных притеснений). Наконец, начальник Алгачинской тюрьмы Бородулин отдал приказание о применении телесного наказания к одному из 15 акатуевцев — анархисту Латину. После долгой свалки Латина отняли у товарищей и потащили. В отчаянии и гневе, подвижный и сильный, он вырвался из рук своих палачей и, разбежавшись страшным бегом по лестнице, ударился со всей силой головой о каменную стену, чтобы разбиться насмерть. Он упал оглушенный, окровавленный на площадке и был унесен в больницу без сознания. Оставшиеся приняли яд. Яд добыт был ими через уголовных то ли плохого качества, то ли в неверной дозировке. Дело ограничилось у кого рвотой и резью живота, у кого головной болью, сном, но ожидаемого результата не последовало. Началась кошмарная жизнь под угрозой смертельного оскорбления, со связанными руками и с повторяемыми безуспешными попытками самоубийств. Два письма Егора, дошедшие (через партии уголовных) до нас в Мальцевскую, было жутко читать.

Мы забили тревогу. Через врача при каторге Николая Васильевича Рогалева (человека, оказавшего нам всем ряд неоценимых услуг) нам удалось переправить М. А. Прокофьевой и брату Сазонова телеграммы и письма, которые и сыграли свою защитную роль в довольно короткий срок. Но не скоро еще мы узнали, что жизнь и честь наших 15 братьев были в безопасности. Протекали дни за днями, когда каждый день грозил нам потерей 15-ти и среди них самого дорогого всем нам без исключения, самого любимого брата и товарища — Егора Сазонова.