А. Биценко В Мальцевской женской каторжной тюрьме 1907–1910 гг (К характеристике настроений.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В статье т. Плескова (№ 6 «Каторга и ссылка»), в связи с появлением романа Ропшина (Савинкова) «Конь бледный» на нашем тюремном горизонте,[217] вскользь упоминается об обитательницах Мальцевской каторжной тюрьмы, ближайших соседках Горного Зерентуя[218]).

Мальцевитянки, к сожалению, упорно молчат. Надо же, наконец, нам подать свой голос, пока еще не все ушло из памяти, не все вытеснилось, заслонилось более свежим, ярким, захватывающим недавним прошлым и настоящим.

Как одна из мальцевитянок-акутаевок, я хочу нарушить молчание и попробую немного приподнять один из самых, по моей оценке, тяжелых, нескладных и корявых пластов нашей жизни. Это относится к «настроениям» 1907–1910 годов, того времени, когда мы, без различия партийности, отражали ярко, сгущенно, почти целиком повторяли «волю». Но какую?

«Волю» со всеми ее упадочными настроениями, со всякими «переоценками», расцветшими после поражения революции 1905 года, «волю» в отвернувшуюся от революционно-общественной деятельности и искавшую «утешения» и смысла жизни во всем, в чем угодно: в боге, в искусстве, в личных отношениях, в порнографии и проч.

Надо заметить, что наша жизнь не была отмечена теми трагическими событиями, какими была переполнена мужская каторга. На нас не только не распространялись репрессии, душившие и калечившие мужскую каторгу, доходившие до предела издевательств над человеком. Мы еще и подобия каторжного режима не видали в эту пору (до 1911 года, когда нас перевели в Акатуй «на исправление»).

Не считать же таким режимом комедию с переодеванием в казенное платье (раз, два с наручнями и кандалами для бессрочных), с запиранием камер и прочим маскарадом на время «проезда начальства». Помимо необходимой физической работы — возни вокруг самих себя (уборка, стирка, стряпня, ибо нас не удовлетворял общий котел) — весь свой досуг мы могли тратить по своему усмотрению.

Плевать ли в потолок или учиться, — это определялось собственным настроением да неизбежными в общежитии техническими неудобствами.

И вот, на таком-то сравнительно «безмятежном» фоне вскоре начинают вырисовываться жуткие признаки зарождающегося разложения революционера, как борца за социализм.

Первые из них можно уже найти среди первой же «шестерки» с.-р. каторжанок, привезенных в Акатуй в июле 1906 г.

Учуял эти начатки разложения (еще в то время их точно так не определяя) Григорий Андреевич Гершуни, всегда необычайно ко всем и всему внимательный, обеспокоенный «неспроста» задумчивым видом «усомнившейся», — одной из наших сестер, неглупой, серьезной и, казалось, такой крепкой и такой трезвой…

Не берусь здесь разбираться в основных причинах и ближайших поводах, порождавших те или иные червоточины, а также сваливать вину на обстановку, на окружающих, не сумевших парализовать начинающееся разрушение. При желании можно найти больше чем достаточно поводов как в тюрьме, так и на воле. Но для меня, как тогда, так и теперь, остается несомненным только одно: будь у одних просто побольше пороху (столько, чтобы хватило не только на «момент действия», а и на период бездействия), а у других настоящий «ключ», а не какая-то никчемная отмычка к пониманию «сущего» (чего так страстно жаждали все), то как те, так и другие прошли бы невредимыми через все свои терзания и «потрясающие» сомнения, тяжелые «разочарования» в себе и других, через всякие свои и «чужие» безобразия и разные досадные мелочи жизни… Несомненно также для меня, что уже здесь, в нашей на редкость недружной шестерке, было заложено начало «отхода от революции». С переводом «шестерки» в Мальцевскую женскую тюрьму (февр. 1907 г.), с притоком новых каторжанок (с.-р. просто, с.-р. максималисток, анархисток различных группировок и с.-д.) круг «усомнившихся» расширяется, и процесс разложения углубляется. Растет не по годам, а по месяцам, по дням и крепнет дух скептицизма, разочарования, отчуждения, критики и «критиканства», отливаясь в самые различные формы, в зависимости от разнообразия содержания и характеров индивидуальностей.

Недостатка же в разнообразии индивидуальностей у нас не было как среди с. — д., так среди анархисток и особенно среди с.-р., представленных на каторге в большинстве. Помню, как не раз мы умилялись столь великому разнообразию. «Подумайте, какое богатство! Что ни с-р., то особая индивидуальность! Какая роскошь!». А вместе с этой роскошью получалась и другая: что ни с.-р., то особый «оттенок» в теоретическом обосновании программы, тактики и, в частности, террора, или уж вовсе совсем особое, такое своеобразное миросозерцание с вытекающим из него своим обоснованием деятельности.

Партия с.-р., как известно, славилась свободой мнений, «вообще», и, в частности, «широчайшей свободой философского мировоззрения». Допускалось иметь каждому свою «философию истории», что вызывало намало недоумений и толков со стороны целого ряда членов партии, считавших крайне необходимой связь программы с определенной, для всех обязательной «философией истории» и пытавшихся (в 1903–1905 г.) этого достигнуть подчас «своими средствами» в ожидании «выявления» более ясного, — чем было в программе, мнения руководящих органов.

Эта хваленая широчайшая свобода дала у нас себя знать вовсю. Здесь можно было найти не только уклоны в сторону марксизма, в сторону субъективной школы с теми или иными своими толкованиями, но и еще всякую отсебятину — «политическую», «мистическую» — трудноподдающуюся более точному определению.

Иллюстрировать это можно, показав хотя бы несколько «образцов» наших умонастроений из более или менее членораздельно выраженных.

Так, например, были у нас, назовем условно, «идеалисты», ибо в то же время они и реалисты, поскольку не соглашались с материалистами с одной стороны, а с другой — с идеалистами.

Признавая важное значение экономики, они в то же время противопоставляли себя материалистам, — так называемым «фаталистам», переоценивающим автоматизм в истории. Отрицая причиннозависимость исторических явлений, ограничивались функциональностью. Признавали значение в истории других факторов, например «роль сознания». Признавали необходимость «этического обоснования социализма», и в то же время учета реальных движущих сил революции: «не шли с проповедью социализма ко всем подряд, а только к трудящимся».

Считали достаточным для действия ограничиваться: «относительностью законов истории» (нет «вечных»), «относительностью правды, истины, справедливости, ставя знак равенства между освобождением трудящихся и освобождением человечества», и пр. В арсенале этой группы, кроме Лаврова, Михайловского и Маркса, были Риль, Гефдинг, Мах, Авенариус, Риккерт и другие представители субъективной школы, марксизма, критической философии и других различных течений новейшей философии.[219]

Часть с.-р. и максималисток и, кажется, немалая, как сами говорили, «шла просто по непосредственному чувству», толкаемая условиями жизни, вдохновляемая героизмом борцов-террористов, как в прошлом, так и в настоящем. Партию с.-р. считали самой «боевой» и «революционной», достойной наследницей «Народной Воли».

Впрочем, среди максималисток была одна самая обоснованная, прошедшая в то время школу марксизма (сначала была с.-д.), оставшаяся в то время при «материалистическом понимании истории»; она обосновала свой максимализм среди многих источников, которыми умела прекрасно пользоваться, между прочим, ссылаясь и на «перманентную революцию» т. Троцкого.[220]

В этих пределах, уже достаточно расплывчатых, было еще немало различных оттенков и своеобразного толкования тех или иных вопросов теории и практики: то переоценка роли личности, тогда как другие уже избегают слова «личность», а заменяют его «сознанием», и различное толкование тех или иных мест Лаврова и Михайловского, то переоценка этического момента в объяснении исторического процесса с чрезвычайным умалением значения экономики («социализм — категория морального порядка», и переоценка значения террора, роли крестьянства и степени его восприимчивости к проповеди социализма и прочие отклонения, неуловимые мною для определения, или не оставившие в памяти следа).

Но как бы ни велики были в этих группах отклонения в ту или другую сторону, во всяком случае общее здесь было то, что все были социалистами прежде всего, что нельзя сказать о других эсеровских разновидностях, довольно-таки своеобразных и уже в достаточной степени источенных критикой, сомнениями, отрицавших и эсеровские, и марксистские, и «вообще» всякие «авторитеты»…

Но пределом своеобразия среди них, бесспорно, была с.-р. террористка, прибывшая на каторгу с крестом, с библией и со своим «собственным» миросозерцанием. Тоже из отрицателей, но только со своими специфическими особенностями: на место авторитетов наших — ставила своих святых и выдвигала свои непреложные принципы, но уже такие, каким даже в просторной эсеровской программе не должно бы найтись места.

Никаких новых откровений, принципов, «авторитетов» тут, конечно, не было, как и новых источников мудрости, прочнее, чем наши, укрепляющих революционную деятельность. По выявленному ею так или иначе — словесно, в действиях, в жизни, — я по крайней мере усвоила лишь немногое:

1) критику ограниченного человеческого разума и опыта,

2) утверждение «авторитета» всепроницающего, чуть ли не божественного чутья, расширяющего область нашего познания.

В конце же концов все это сводилось к утверждению «авторитета», «бога» со всеми евангельскими истинами, в толковании ли Толстого, или Владимира Соловьева,[221] или своим собственным — это безразлично в данном случае.

А уже обоснование террора этой интересной христианкой, с крестом и бомбой, было столь неожиданным (в устах, конечно, с.-р., да еще террористки), что было от чего рот разинуть нашему брату, несмотря на всю эсеровскую «широту». Согласованное, очевидно, как-то с общим мировоззрением, с любовью, как христианским средством спасения мира, оно выражалось, примерно, так: «надо отдавать самое дорогое за други своя — душу свою. Я и отдаю самое дорогое: фактом убийства человека поступаюсь своим нравственным чувством».[222]

Такими представляются мне в общих штрихах основные виды эсеровских умонастроений в Мальцевской, попавшие так или иначе в поле моего зрения и, разумеется, не исчерпывающие всех, быть может, еще не безынтересных сторон, уклонов, особенностей…

Совершенно естественно, что в такой чрезвычайно пестрой среде, не скованной к тому же стальной идейной спайкой, даже внутри партий и групп, без осознанной исторической перспективы, с ослабевшей «без режима» революционной дисциплиной (не надо было быть постоянно «начеку») и с изрядным запасцем камушков за пазухой против своего же дела, — при всех этих условиях могли быстро пустить корни всякие сомнения и разрастись в настоящую «переоценку всех ценностей», модную уже в то время на воле. Так и вышло.

Разрослись во всю: и вширь, и вглубь, и дошли до точки…

Подвергли проверке, пересмотру не только программы — максимум, минимум, средства борьбы, поставленные в связь с общим мировоззрением.

Нет. Этим не ограничивались.

Начав перетряхивать самые элементарные, общие для всех социалистов положения, решенные, казалось, уже самим фактом вступления в ряды борцов за интересы определенного класса, поставили под сомненье основные цели борьбы и докатились «до порога всех жизненных загадок»…

В записной книжке одной из наших каторжанок, как раз признававшей необходимость обязательной увязки программы с общим миросозерцанием, можно видеть, куда направляется мысль тех, у кого «рушится все, построенное на вере».