Глава I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Маленькая деревушка Боровой-Млын, в которой я родилась, состояла приблизительно из тридцати хат — низких деревянных строений с соломенными крышами. (Стены их с внешней и внутренней стороны были оштукатурены и выбелены известкой). Все хаты стояли в один ряд и образовывали единственную в деревне улицу. Здесь проходила широкая, пыльная дорога — место для собраний кудахтающих, хрюкающих и лающих членов общины. Дальше было расположено общинное пастбище — длинная, узкая полоса земли, идущая вдоль высокого берега маленькой речушки Окены. Позади хат находились маленькие огороды, окруженные низкими плетнями, а за ними далеко — как только мог окинуть глаз — тянулись поля.

Наш дом стоял на самом краю деревни. Это была старая, полуразвалившаяся хата. Два маленьких окошка находились очень низко над землей, и в зимнее время снег ложился высоким сугробом против них, заслоняя слабый свет, проникавший сквозь двойные рамы. Большую часть года разбитые стекла заменялись картоном для защиты от пыли, которая поднималась облаками и проникала в дом каждый раз, когда по дороге проезжала телега. Соломенная крыша почернела и продырявилась от старости. Когда шел сильный дождь, вода протекала насквозь и образовывала лужи на глиняном полу.

Как все крестьянские жилища, наша хата разделялась темным проходом на две половины. Одна половина служила для жилья, другая была сараем, где находились лошади, коровы, земледельческие орудия и продукты. Комната для жилья была большая, квадратная. Один угол был отгорожен длинной красной занавеской. Это была спальня родителей. Там стояли две кровати и люлька. Убранство остальной части комнаты составляли большой стол и скамейки, стоящие вдоль стен. На другом столике стоял медный самовар и пара серебряных подсвечников — единственные ценные предметы в нашем доме. Огромная печь, сложенная из кирпича, занимала значительную часть комнаты. Кроме обычного назначения, эта печь имела еще другое: в холодные зимние ночи она служила теплой постелью, и дети нередко дрались за привилегию спать на ней. В этой комнате я в один сентябрьский день 1885 года впервые увидела свет. В этом доме я провела первые четырнадцать лет моей жизни.

Шестнадцать десятин скудной, большей частью глинистой земли и крытая соломой хата — таково было имущество, которое мой дедушка оставил своим пяти сыновьям и двум дочерям.[140]

Я не знаю, как наследники поделили меж собой это «богатое» наследство, но со временем отец и один из моих дядей остались единственными владельцами пятнадцати десятин. Они были старшими сыновьями и были уже женаты. При позднейшем дележе восемь десятин и дом перешли во владение моего отца.

Наше имущество, кроме земли, состояло из двух коров, одной или двух лошадей и дюжины кур. Когда урожай был хорош, восемь десятин приносили зерна и картофеля столько, что хватало на весь год. Но вследствие примитивных способов обработки, которыми пользовался мой отец, или недостаточного удобрения, или засух, которые нередки в нашей стороне, хорошие урожаи были скорее исключением, чем правилом. Я помню молитву, которой меня выучили, когда мне было четыре года: «Боже, пошли нам дождя, ради маленьких деток». Каждое утро перед нашим скудным завтраком мы складывали ручонки и повторяли эту молитву. Но бог оказывался жестоким: засуха сжигала наши поля, и всю округу постигал голод. Тогда отец уводил нашу любимую корову в город и продавал ее там. Вслед за тем такая же судьба постигала и другую корову, и тогда-мы оставались без молока.

Однако цены на необходимые продукты были так высоки, что вырученных таким образом денег не хватало. Тогда отец уходил искать работы и целую неделю жил не дома. В субботу вечером семья с нетерпением ждала его возвращения. Комната принимала праздничный вид: стол покрывался белоснежной скатертью, горели свечи, в углу стоял только что вычищенный самовар. Но отец садился, не говоря ни слова, на лице его не было обычной ласковой улыбки, и мы понимали, что он ничего не заработал и был этим огорчен. Молча мы садились вокруг стола, на котором мать готовила ужин. Но на этот раз на ужин не было мяса, как это бывало обычно по субботам.

Действительно, было крайне необходимо заработать хотя бы немного денег, чтобы покрыть скромные расходы нашего хозяйства. Несколько десятин земли, которыми владел крестьянин, не приносили достаточно дохода, чтобы прокормить большую семью и платить налоги. Наша деревня находилась на расстоянии, приблизительно, двух верст от маленького городка Сморгони, где имелись кожевенные заводы, портняжные мастерские и другие предприятия. В нашей среде ребенок в восемь лет считался уже работоспособным, и его посылали на работу в город. Он обучался у портного или сапожника или даже поступал на завод. Немногие имели возможность посылать своих детей в школу. Приходская школа, которая должна была просвещать обитателей, могла похвалиться не больше, чем десятком учеников. Их обучал деревенский священник, который был очень мало сведущ в делах воспитания. Кроме того, он был занят другими, более важными, обязанностями и не мог уделять много времени обучению молодежи. Таким образом, пройдя четырехгодичный курс, ученики не умели ни читать, ни писать. Но этот недостаток вполне вознаграждался уменьем петь псалмы, которые они знали наизусть. Наши мальчики ходили в еврейскую школу, начиная с шестилетнего возраста. Мой брат Вульф «окончил» свое образование, когда ему было десять лет. Девочки не учились совсем. Я оставалась неграмотной до тринадцати лет. Многие оставались неграмотными и дольше. Многие крестьяне, наши соседи, жили еще в большей бедности, чем мы. Их взрослые сыновья и дочери не уходили жить в город и оставались в семье. Они не посылали детей и в мастерские. Их маленький земельный надел, который облагался большими налогами, не мог прокормить так много «душ». Возле их земли находилось большое помещичье имение. Оно простиралось на несколько сотен десятин земли, большая часть которой оставалась необработанной. Таким образом, крестьяне были лишены возможности заработать хотя бы немного на поденной работе.

Одно обстоятельство, я помню, приводило меня в большое недоумение, несмотря на то, что я была тогда еще очень мала. У нашей деревни был очень маленький выгон, и стадо часто возвращалось голодным. Рядом с нашим находилось огромное пастбище священника, который давно оставил церковь и даже не жил в своем имении. Луг охранялся человеком, который жил буквально на наш счет. Он собирал с нас по рублю за каждую лошадь или корову; которая заходила на его землю. Если не платили денег, он запирал скотину в свой сарай и держал ее там, не давая корма. Одну корову из нашего стада он заморил до смерти. Когда приходила зима, прекрасная трава на лугу священника засыпалась снегом, в то время, как наши сараи были пусты.

Густой лес окружал деревни, а у нас не было достаточно дров, чтобы нагреть наши хаты. Лес принадлежал государству. Крестьянам было предоставлено замерзать или воровать дрова из леса. В результате тюрьма ближайшего города была всегда переполнена. Некоторые оставались там в течение двух лет — только за попытку украсть полено, чтобы согреть холодную хату.

Когда мне было шесть лет, нашу семью постигло большое несчастье: моя мать упала с чердака и разбила себе голову. Она болела почти целый год. Четыре месяца она лежала в полусознательном состоянии. Она никого не узнавала и отгоняла нас, когда мы подходили к ее постели. Я не знаю, что было бы с нами, если бы у нас не было нашей сестры Ревекки. Она ухаживала за нами, как мать, следила за тем, чтобы мы были сыты и одеты. Ей тогда было одиннадцать лет.

Болезнь матери разорила нас окончательно. В нашей семье она была единственным человеком, который умел управлять домом и, как говорят, сводить концы с концами. У отца не было этой способности. Кроме того, болезнь матери сильно увеличила наши расходы. Для оплаты докторов и рецептов пришлось продавать коров и лошадей, даже земля была заложена.

Было лето, и отец работал в поле. Ревекка и я оставались дома и смотрели за годовалым ребенком. Мы вставали с зарей и, не покладая рук, работали весь день. Ревекка доила коров (они был проданы позднее, зимой), я выгоняла их на пастбище. Помню, с какой серьезной физиономией я отвечала своим приятелям, когда они звали меня поиграть с ними:

— Мне некогда играть. У меня мама больна.

Одно происшествие, случившееся во время болезни матери, произвело на меня такое впечатление, что до сих пор оно живо сохранилось в моей памяти. Это было во время сенокоса. Отец находился на поле, мать лежала в постели, мы с Ревеккой сидели на пороге нашего дома, отдыхая после трудового утра. Вдруг на улице появился фургон, запряженный двумя лошадьми. Мы тотчас же узнали его и поняли, что приехал сборщик податей. У него была деревянная нога и длинная, черная борода. Деревенские ребятишки боялись его ужасно. Периодическое появление в нашей деревне сборщика податей, которого прозвали «одноногий черт», было всегда причиной многих бедствий. Он остановился против нашего дома. Мы страшно испугались его. В другое время мы убежали бы от него и спрятались бы где-нибудь в амбаре, но этот счастливый период нашей жизни уже прошел. Мы чувствовали большую ответственность, возложенную на нас, и остались. Мы встали и храбро встретили непрошенного гостя. «Никого нет дома», — сказала Ревекка, когда сборщик подошел к нам. Но он не обратил на нее никакого внимания и прошел прямо в дом, производя страшный шум своей деревянной ногой. Мы пошли за ним. Осмотрев имущество, находившееся в комнате, он остановился перед столом, на котором стоял самовар и подсвечники. Мы, затаив дыхание, следили за каждым его движением. Он постучал в окошко своей палкой. В дом вошел молодой парень с большим мешком, и раньше, чем мы могли понять смысл происходящего, наш самовар, гордость и украшение нашего дома, исчез в грязном мешке. За ним последовали подсвечники. Мы остолбенели и стояли, глядя на мешок, и не могли произнести ни слова. Будучи не в силах двинуться с места, мы видели, как он подошел к двери и вышел из комнаты. Когда мы пришли в себя, на улице раздался стук уезжающей телеги. Ревекка села возле опустевшего стола и заплакала. Через несколько минут и я присоединилась к ней. Без самовара и подсвечников комната выглядела мрачнее, чем обыкновенно.

Наконец, отец решил пригласить доктора из Вильны. Его визит стоил нам пятьдесят рублей, но этот доктор действительно помог матери, и она начала понемногу поправляться. Когда мать оправилась от болезни, Ревекку отослали в город работать в портняжной мастерской, и я сделалась главной помощницей матери в доме. В долгие зимние вечера я щипала перья для подушек, которые должны были составить часть приданого Ревекки. Ей шел тогда тринадцатый год.

Прошло два года. Наша бедность в это время была неописуема. Весь заработок уходил на покрытие долгов и на уплату процентов. Чтобы заработать немного денег, мать решила продавать овощи в городе. Каждое утро она уходила в город и возвращалась вечером. На меня были возложены все заботы по хозяйству и по уходу за моим одиннадцатимесячным братом.

Смерть моей тетки, молодой замужней женщины лет тридцати четырех, заставила меня задуматься вообще о нашем положении. Было время уборки хлеба, и моя тетка поехала в ближайшую деревню, чтобы нанять там поденщиков. Она отправилась перед заходом солнца. Прошло несколько часов, приближалась ночь, а она все не возвращалась. Около полуночи вернулась лошадь с пустой телегой. Мы подняли тревогу, пошли в деревню, но тамошние крестьяне, которые все хорошо знали мою тетку, сказали, что она сегодня в деревне не была. Наконец, после поисков, продолжавшихся всю ночь, она была найдена зарытой в яме возле дороги, еще живая. Ее лицо было неузнаваемо. Все тело ее было избито и носило следы насилия. Прибыла полиция, и началось следствие.

Наш двор был наполнен крестьянами из соседних деревень. Там были и молодые, и старые. Каждого из них подводили к постели, на которой лежала моя тетка с неописуемым выражением лица. Она не могла говорить, но ее глаза были полны страдания и немого упрека. Каждый раз, когда к ее постели подводили крестьянина, она медленно качала головой. Следствие продолжалось два дня. Все время моя тетка пыталась сказать что-то, но все наши усилия понять ее были тщетны. Полиция потеряла уже всякую надежду найти виновника ужасного преступления. Моя тетка совершенно ослабела, и доктор не мог поддержать в нас никакой надежды. Вдруг она ясно произнесла слово «барчук» и умерла. Барчук! Слово пронеслось в толпе крестьян, они перекрестились. Теперь они знали, кто совершил преступление.

На небольшом расстоянии от деревни, куда отправилась моя тетка, находилось помещичье имение. У помещика был сын, который обычно проводил лето в деревне. Он был проклятием соседних деревень. Когда он появлялся в деревне, крестьяне прятали своих дочерей, но он находил возможность оскорблять их безнаказанно. На него моя тетка указала, как на своего убийцу. Он был арестован. Все крестьяне давали показания против него. Но через три месяца он был освобожден. Помещик подкупил следователя, и дело замяли.

Как я уже говорила, меня не посылали в школу. Когда мне исполнилось одиннадцать лет, мать нашла мне место в бакалейной лавке в городе. Лавчонка была так мала, что, когда два покупателя хотели зайти в нее, то один должен был ожидать своей очереди на улице, где была разложена большая часть товара. Я исполняла очень много обязанностей: выносила на улицу товары и вносила их обратно, подметала лавку, выдавала покупки и выполняла разные поручения. Жалованье мое было пятнадцать рублей за зиму, там я впервые познакомилась с цифрами и научилась сложению и вычитанию. Мое положение приказчицы требовало некоторых познаний в арифметике. Сначала хозяйка учила меня. Потом мой брат Вульф руководил моими занятиями этой наукой, в которой он был весьма силен.

Но месяцы проходили, а я не подавала никаких надежд сделаться настоящей приказчицей бакалейной лавки. Моя хозяйка была очень недовольна мною. Она часто упрекала меня за мое неуменье обращаться как следует с покупателями и называла меня «мужичкой». Я не понимала, чего от меня хотят, и очень терзалась этим. Но я очень гордилась тем, что я приказчица и зарабатываю деньги.

Каждый вечер я ходила домой. В городе был трактир, где рабочие из нашей деревни собирались обыкновенно часам к девяти. Там, идя домой, я обыкновенно находила себе попутчиков.

Перед пасхой хозяйка рассчитала меня. Она нашла другую девочку, которая умела обращаться как следует с покупателями. Это было для меня большое несчастье, но мать старалась утешить меня, говоря: «Не огорчайся, я помещу тебя в мастерскую к портному, как Ревекку. Это решено».

Прошло лето. Когда наступили холода, мать отвела меня в город, и я начала свою новую карьеру — ученицы в портняжной мастерской. Мастерская не очень привлекала меня. Я привыкла к свободе, к чистому воздуху полей. Самые суровые морозы и бури не могли нас, детей, удержать дома. Мы никогда не чувствовали холода, хотя и не всегда бывали одеты по сезону. Здесь же я должна была сидеть целый день взаперти, в душной комнате. Иногда мои обязанности задерживали меня там до полуночи. Мой хозяин и не думал учить меня шитью. Большую часть времени я была занята двумя маленькими детьми, которых моя хозяйка оставляла на мое попечение.

Так я «проучилась» там два года. Было условлено, что меня отпустят домой на время полевых работ. Договор был такой: первый год я должна учиться бесплатно, за второй год получу двадцать пять рублей. Но судьба сыграла со мной одну из своих шуток. К концу второго года, когда я мысленно то и дело принималась считать деньги, которые должна была скоро получить, произошли неожиданные события, и я никогда не увидела своих тяжелым трудом заработанных денег.

Весной 1898 года рабочие Вильны начали борьбу за десятичасовой рабочий день. «Бунд»,[141] тайная еврейская рабочая организация, возникшая незадолго до того, руководил стачкой. Он выпустил нелегальную прокламацию, озаглавленную «Восьмичасовой рабочий день», и распространял ее по всем соседним городам и местечкам. Одна из этих прокламаций нашла дорогу и в нашу мастерскую. Работники нашей мастерской обсуждали ее потихоньку. Была устроена сходка рабочих всех портняжных мастерских, на которой было решено перед пасхой объявить забастовку и требовать десятичасового рабочего дня. Меня не посвящали в эти секретные дела, потому что я была слишком молода или потому, что не считали меня настоящей работницей, так как лето я проводила обычно в деревне. Но мне без большого труда удалось проникнуть в скрываемую от меня тайну. С большим нетерпением я ожидала забастовки. Возвращаясь домой после работы, я рассказывала моим подругам о важных событиях, готовящихся в городе. Наконец, назначенный день настал, и рабочие Сморгони забастовали. Я тоже, к большому удивлению всей мастерской, отказалась работать.

Забастовка продолжалась только несколько часов. Хозяева решили уступить, так как это было перед пасхой — самый горячий сезон в году. Они согласились на все требования рабочих. Но после пасхи их всех рассчитали и предложили работать на прежних условиях. Я же не была принята обратно. Это обстоятельство произвело большое впечатление на рабочих, которые смотрели на меня, как на пострадавшую. Когда я теперь думаю об этом и о том, что из этого последовало, я глубоко благодарна судьбе, хотя с этих пор я стала источником несчастий и мучений нашей семьи.

Рабочие, разочарованные неудачей забастовки, стали искать новых путей сократить рабочий день. Они стали организовывать кружки самообразования, где они читали о жизни рабочих за границей и об их борьбе за права и свободу. Я была принята в один из таких кружков.

Однажды дочь раввина из Сморгони зашла к нам в дом. Само собою разумеется, что на раввина у нас смотрели как на богатого человека и аристократа. Его дети получали образование в Вильне и были известны у нас в деревне, как «свободомыслящие». Естественно, что появление его дочери в нашем скромном жилище возбудило любопытство обитателей нашей деревни. Окна нашего дома были немедленно осаждены целой толпой любопытных. Соседкам вдруг понадобились различные хозяйственные принадлежности, за которыми они заходили к нам, оставаясь на минутку, чтобы посмотреть на дочь раввина, у которой были стриженные волосы и пенсне. Ее звали Ганна. В то время, как соседки толковали по поводу ее появления, она шепнула мне:

— Приходите к нам в будущую субботу после обеда. Никому не говорите об этом.

С нетерпением ожидала я следующей субботы. «Что я там увижу?» — спрашивала я себя, и мое воображение рисовало мне картину одну прекраснее другой. Наконец, желанный день настал. Закинув за плечо свои башмаки, я быстрыми шагами отправилась в путь.

Подойдя к городу, я одела башмаки, без чулок, и продолжала путь уже более медленно. К моему большому стыду я должна сознаться, что, когда я стала подходить к большому дому раввина, мое сердце стало усиленно биться, и я вдруг утратила мужество. Картины, в которых я видела себя героиней дня, стали бледнеть. Моя приятельница Ганна, которая, очевидно, поджидала меня, увидела меня в окно. Она вышла и провела меня в слабо освещенную комнату, где уже собралось несколько девушек. Шторы на окнах были опущены и дверь заперта. В комнате было почти темно.

— Сестры, — начала Ганна, — прежде всего вам нужно знать, что вы не должны никому говорить о том, что здесь делается.

Все молчали. Ганна взяла маленькую книжку и стала читать: «Жили-были четыре брата…» Эта книжка, озаглавленная «Четыре брата», была запрещенная. Она рассказывала историю о четырех братьях, которые родились и жили в лесу. Они решили путешествовать и отправились в разные стороны. Когда они вернулись, они рассказали друг другу о многих случаях жестокости и несправедливости, которые им пришлось видеть на свете, и принялись обсуждать меры, как бы установить справедливость и равенство в мире.

После чтения мы разошлись, условившись встретиться в следующую субботу. Эти субботние чтение открыли мне новый мир. Прежде я никогда не задумывалась о больших городах, о том, как люди живут в них; теперь мое желание учиться росло с каждой неделей.

Кроме чтения запрещенной литературы, Ганна учила нас истории и географии. Она читала, а мы сидели и слушали, часто прерывая ее вопросами. Все это было так неожиданно и чудесно, что я решила во что бы то ни стало учиться, чтобы иметь возможность самой читать эти чудесные книги. Я сказала об этом Ганне, и она принялась учить меня. Каждую пятницу вечером я отправлялась в город, и Ганна учила меня читать и писать. Я держала свои занятия втайне даже от отца, так как у нас считалось смертельным грехом писать в пятницу вечером. Я уже делала успехи в моих занятиях, когда новые события заставили меня отказаться от них на некоторое время.

В Вильне была объявлена стачка чулочниц. Условия их работы и оплаты труда были таковы, что они не могли больше продолжать работать на прежних условиях. Они не могли заработать достаточно для удовлетворения самых насущных своих потребностей. Но хозяева решительно отказывались от какого бы то ни было увеличения платы. Они имели чулочные мастерские в каждом маленьком городке губернии и получали оттуда товар по еще более низкой цене, чем им приходилось платить за работу в губернском городе. «Бунд», тайная организация, упомянутая выше, решил организовать стачку чулочниц во всей губернии. С этой целью в Сморгонь приехала молодая женщина — агитатор.

Однажды вечером, когда вся наша семья сидела за ужином, Ганна и приезжая агитаторша зашли к нам.

Отец был очень польщен их визитом и принял их очень радушно. Был поставлен самовар, чего мы никогда не делали для себя. Мать раздобыла даже печенье и варенье. Они сели и стали разговаривать. Никто не знал о причине их посещения. Когда они стали уходить и я пошла проводить их до дверей, Ганна сказала мне:

— Ну, как вы думаете? Можно будет у вас в доме устроить тайное собрание? Как на это посмотрят ваши родители?

Подумав минуту, я решила, что лучше будет собраться в лесу. Я знала там каждую тропинку. Они согласились. Тогда, там же, стоя в темных сенях, мы выработали план завтрашнего собрания. Мы решили собраться утром, когда обитатели деревни будут на полях.

На следующее утро высокие дубы скрывали от нескромных взоров нескольких девушек, которые осторожно пробирались по лесу.

Место, выбранное для собрания, было хорошо знакомо мне. Еще недавно я играла там в прятки со своими деревенскими подругами. Но как все изменилось с тех пор!

Организаторша произнесла речь. Она говорила о жизни чулочниц в Вильне. Некоторые голодали, другие были посажены в тюрьму. Их требование было увеличение платы на одну копейку за пару чулок. Но она не только рассказывала нам об их бедственном существовании, она говорила и о грядущей победе.

— Настанет день, — говорила она, — когда не будет ни бедных, ни богатых: все будут равны. Мы добьемся этого. Для этого нам нужно только объединиться в борьбе.

Она произносила эти слова почти с религиозным вдохновением. Они произвели на меня потрясающее впечатление. Моя вера во все то, что говорила она, была так велика, что я уже рисовала себе мысленно нашу скромную деревушку, изменившейся до неузнаваемости. Хаты исчезли. На их месте выросли великолепные строения, в которых счастливый народ жил счастливой жизнью. Устроить такую перемену казалось мне совсем не трудным делом.

«Мы объединимся и отнимем землю у богатых помещиков, — думала я. — Они владеют ею, но не пользуются, а потому земля для них, должно быть, не имеет значения. Мы же в ней очень нуждаемся».

Я так была погружена в составление плана превращения нашей деревушки в настоящий рай на земле, что не слышала, как девушки решили послать агитаторов в города Слоним и Ошманы, чтобы призывать там чулочниц к забастовке. Мои размышления были прерваны Ганной, которая спрашивала у меня, хочу ли я поехать с ней и помочь ей организовать там забастовку.

— Да, конечно, — поспешила я ответить.

Около полудня мы разошлись, и я обещала Ганне прийти к ней на следующий день.

Ганна, по-видимому, не понимала, что значит для меня бросить посредине недели работу, уйти из дома и отправиться в город. Я даже не знала, где этот город находится. Я никогда не бывала дальше Сморгони. Но впечатление, произведенное на меня речью девушки, было таково, что я даже не подумала о том, как я уйду и что я скажу моим родителям.

«Какое это имеет значение? — решила я потом. — Все равно скоро наступит конец нашей бедности».

Когда после моего возвращения домой мать стала выговаривать мне за то, что я не работаю в поле, я отвечала ей:

— Милая мама, если бы ты знала, какое великое время наступит скоро! Не будет больше ни богатых, ни бедных!

— Что за чепуху ты городишь! — закричала мать. — Откуда это ты взяла такие глупые мысли? Должно быть, эта философка научила тебя такому вздору.

Мать намекала на Ганну. Меня очень огорчило, что моя мать так невежественна и не может понять такой простой вещи, но я утешала себя мыслью, что она все поймет, когда придет время. Все же я не отважилась объявить о том, что я пойду в город.

Наступило утро. Мои родители ушли из дому. Я оделась в свое лучшее платье и, сказав сестрам: «Передайте маме, что я ушла к Ганне», убежала из дома, боясь, что кто-нибудь придет и задержит меня. Повозка уже ожидала нас во дворе раввина. Старенькая лошаденка, понукаемая длинным кнутом возницы, лениво тронулась, и мы поехали. Наша телега качалась и подскакивала на неровной дороге. Облака пыли поднимались от копыт лошади. Солнце нещадно палило. Я смотрела на пустынные поля, и чувство грусти наполнило мою душу.

«Как неприятно будет отцу, когда я не вернусь к ночи домой», — подумала я, но не поделилась этой мыслью с Ганной. Я не хотела уронить себя в ее глазах. Она, очевидно, считала меня более самостоятельной, и такое мнение обо мне давало большое удовлетворение.

Таким образом мы путешествовали, останавливаясь на ночь в крестьянских хатах. Около полудня на пятый день мы приехали в Слоним, где остановились на постоялом дворе. Дав распоряжение нашему вознице ждать нас здесь, мы отправились посмотреть на город. План наших действий был очень прост. Мы решили заглядывать в каждый дом через окно и входить туда, где увидим чулочную машину. Ганна пошла по одной стороне улицы, я по другой. После долгих поисков я увидела, наконец, девушку, сидящую у машины. Я вошла. Женщины и дети столпились вокруг меня и стали меня спрашивать, кто я и что мне нужно.

— Я послана «Бундом» организовать забастовку чулочниц, — сказала я и немедленно принялась описывать то великолепное время, которое должно было скоро наступить.

— Не будет больше ни богатых, ни бедных, — закончила я торжественно. Я искренно верила в то, что я говорила.

После моей речи мои слушательницы пригласили меня раздеться и поесть. Ганна тоже зашла туда.

Мы послали девушку созвать других чулочниц. Не прошло и часа, как дом был уже полон. Ганна встала на стул и неожиданно для всех начала убеждать их бороться против несправедливой системы. «Пусть не будет ни богатых, ни бедных. Пусть все будут равны».

Вечером нас с Ганной провели на место общего собрания всех чулочниц — большое, старое здание, оказавшееся еврейской синагогой. В ней царил полумрак и было много девушек различных возрастов. Ганна объяснила им требования, которые они должны были предъявить своим хозяевам на следующее утро, а я уже готовилась произнести речь, когда кто-то крикнул: «городовой!» Ужас охватил всех. Кто-то догадался потушить свечи. Произошло большое смятение. Толкая и давя друг друга, все кинулись к двери. Некоторые упали. Но тишина была полная. В темноте можно было услышать только тяжелое дыхание испуганных девушек. Постепенно комната опустела. Ганна взяла меня за руку, и мы вышли.

— Нам нужно уехать из города немедленно, — сказала она мне, — иначе мы будем арестованы.

В тот же вечер мы выехали в Ошмяны. Этот город произвел большое впечатление на меня. Я никогда до того времени не видала таких красивых домов, так хорошо освещенных улиц. «Это настоящий рай», думала я про себя.

У Ганны здесь было много друзей, и дело устроилось быстро. Скоро все чулочницы присоединились к стачке. Выполнив свою задачу, мы с Ганной вернулись домой. С бьющимся сердцем я приближалась к нашей деревне.

Наша невзрачная хата с ее разбитыми оконными стеклами предстала моему взору, и при виде ее меня охватила тоска по прекрасным домам города.