«Худшая революция из всех»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Не совсем верно утверждать, что революции 1848 г. начались в Италии: предвестниками катаклизма стали гражданские войны в Галисии и Швейцарии, а также неудачный созыв Объединенного ландтага — в сочетании с Декретом о государственном долге 1819 г. — Фридрихом-Вильгельмом IV в Берлине в 1847 г., и вспышки либеральных настроений на юге Германии. Но хотя Ротшильды внимательно следили за развитием событий, случившееся их не обеспокоило. В самом деле, аннексия Кракова Австрией была похожа на очередной раздел Польши: как и в предыдущих случаях, «бедных поляков» можно было «только пожалеть». «Наверное, многих из них расстреляют», — бесстрастно писал Нат; его дядя Соломон заботился лишь о том, чтобы правительства других стран не призвали Австрию к ответу за такой шаг. Впервые Ротшильды испугались после восстания ремесленников на Сицилии в январе 1848 г. и обещания Фердинанда II, короля Обеих Сицилий, принять либеральную конституцию. «Паршивые новости», по замечанию Ната (Ротшильды, как обычно, узнали их первыми).

Однако и он, и остальные представители семьи по-прежнему рассуждали в первую очередь в дипломатических терминах, гадая, укрепит ли неаполитанский кризис желание Австрии вмешаться (Соломон это пылко отрицал). В своих письмах Лайонелу и Альфонсу Ансельм шутил о том, как у Адольфа дрожали руки, когда он писал письма, намекая на то, что он разделяет нервность своего отца — если не сказать малодушие. Но это было просто добродушное подшучивание. Первая реакция Карла, наоборот, свидетельствует о хладнокровии: уже 19 февраля он снова обсуждает возможность займа режиму Бурбонов. Когда Ансельм писал о нападках либералов на правительство Людвига I в Мюнхене, он, видимо, не понимал, как скоро его диагноз распространится на всю Европу: «Так все и происходит, увы; на высотах политики, как и в самых низменных общественных отношениях, народ навязывает свою волю и диктует законы высшей власти». Он мог лишь надеяться, что «здешние беспорядки» «скоро закончатся» — а с ними закончится и падение цен на «низкопроцентные займы» Ротшильдов.

Как и в 1830 г., с началом революции во Франции беспокойство перешло в панику. Конечно, Ротшильды никогда не испытывали абсолютного доверия к Июльской монархии. Смерть старшего сына Луи-Филиппа в 1842 г. усилила их пессимизм по отношению к будущему: сам король признался, что «после его смерти… революция 1830 года начнется снова». «У меня… от всего этого болит живот, — встревоженно писал Энтони. — Не думаю, что, пока жив нынешний король, есть какая-то опасность — но кто займет место после его смерти, Бог знает, и я искренне надеюсь, что добрый старик проживет долго и все будет хорошо — тем не менее нам следует проявлять благоразумие». Это объясняет, почему Ротшильды так боялись, что очередное покушение на жизнь короля удастся. В 1846 г., получив письмо с угрозами, Джеймс передал его властям, заметив: «Человек, который хочет стрелять в меня, с таким же успехом может стрелять и в короля, и наоборот». В апреле следующего года, после того как Луи-Филипп пережил очередное покушение на свою жизнь, Нат провозгласил его «одним из самых замечательных людей, какие когда-либо существовали».

Однако нараставшее весь 1847 г. внепарламентское давление с требованиями избирательной реформы увеличивало вероятность того, что повторится 1830 г., хотя Луи-Филипп был еще жив. Сообщения Ната из Парижа в январе и феврале 1848 г. доказывают, что он чувствовал приближение кризиса: «Добрые люди говорят точно так же, как перед революцией 1830 г.», — заметил он 20 февраля, за два дня до запланированного судьбоносного банкета реформистов, который должен был состояться, невзирая на правительственный запрет.

«По-моему, смена правительства будет лучшим лекарством, а пока невозможно сказать, что случится, — никто не может угадать, как поведет себя французская толпа и когда [президент?] палаты депутатов объединится с простым народом, рискованно гадать, насколько далеко они зайдут и сохранят ли спокойствие… Мы должны надеяться на лучшее, а пока, милые братья, настоятельно рекомендую продавать акции и государственные ценные бумаги всех видов и наименований».

Впрочем, буквально на следующий день он писал оптимистичнее: «Противный банкет продолжает возбуждать публику… это действительно очень напоминает 1830 год, и тем не менее я не могу не думать о том, что все пройдет, оставив нас [далеко?] позади. Эта страна так процветает и в целом народ настолько заинтересован в сохранении обстановки, что, по-моему, ни о каком революционном движении [и речи] быть не может… В конце концов сменят правительство, а Гизо, скорее всего, поднимет вопрос о парламентской реформе… Буду очень рад, когда это произойдет; после этого наши рентные бумаги пойдут вверх, а дела поправятся».

«Однако я не сомневаюсь, что, как только дело с банкетом закончится, мы увидим значительные изменения к лучшему, — добавлял он еще в одном письме. — Все наши друзья уверяют, что поводов для беспокойства в связи с какой-либо революционной демонстрацией со стороны левых депутатов] нет — по-моему, их банкет обернется полнейшей неудачей». «У людей многое поставлено на карту поддержания порядка, чтобы поднимать шум, — заключал он в последней депеше накануне того дня, на который был назначен банкет, — поэтому не думаю, что мятеж снова будет на повестке дня по меньшей мере сейчас…» Темпераментный пессимист выбрал наихудший момент, чтобы видеть в происходящем что-то хорошее.

Даже в письме от 23 февраля, когда на улицах уже строили баррикады и волнения охватили национальную гвардию, Нат по-прежнему недооценивал серьезность положения, выражая осторожную надежду, что смены правительства окажется достаточно для подавления беспорядков: «Правительство сменилось, Гизо только что объявил в палате депутатов, что направил королю свое прошение об отставке, а его величество в настоящий момент уединился с Моле… Мы должны надеяться, что они составят хорошее правительство, но опасно уступать желаниям фракционного меньшинства и буйному настрою национальных гвардейцев… Большой ошибкой было не отправить Гизо в отставку раньше, народ требовал реформ, а в наши дни уже невозможно противостоять общественному мнению… Сам по себе мятеж не слишком серьезен, очень мало настоящих стычек, убитых почти нет или нет вовсе — но король тревожится из-за того, что национальная гвардия выступила в поддержку реформы против Гизо… Мятеж, судя по всему, закончен; не понимаю, за что им сражаться теперь, когда они получили реформу… полагаю, мы услышим разъяснения и Бог знает что еще. Одно я знаю точно: ваш покорный слуга в будущем не станет держать много французских бумаг… Опасно уступать толпе, подстрекаемой Национальной [гвардией]».

Должно быть, он писал всего за несколько часов до судьбоносного инцидента на улице Капуцинок, когда 50 демонстрантов были застрелены солдатами, охранявшими министерство иностранных дел. На следующий день, перед лицом того, что он назвал «нравственным восстанием», Луи-Филипп отрекся от престола в пользу своего внука и бежал в Англию, предоставив различным оппозиционным партиям формировать временное правительство. В его состав вошли в том числе адвокат Александр Ледрю-Роллен, поэт Альфонс де Ламартин, социалист Луи Блан и символический рабочий по имени Альбер. На следующий день образовали комиссию в ответ на претензию безработных рабочих-строителей, заявивших о своем «праве на работу». Следующая депеша Ната была краткой и по существу: «Мы в разгаре худшей революции из всех — возможно, вы увидите нас вскоре после того, как это дойдет [до вас]». Они с Джеймсом уже отправили жен и детей в Гавр, чтобы те сели на следующий корабль, отходящий в Англию.

События во Франции развивались во многом по воспоминаниям о прошлых революциях, чем по какому-то другому образцу. Те, кто сожалел, как мало удалось достичь в 1830 г., решили учредить республику на более демократической основе; те, кого еще пугали воспоминания о 1790-х гг., не хотели отдавать власть в руки «новых якобинцев». Вопрос оставался нерешенным, самое раннее, до конца июня. Выборы в Учредительное собрание показали, что за пределами Парижа радикальные республиканцы имеют ограниченную поддержку, но нельзя было исключать возможности «красного» переворота в самом Париже. В мае социалисты Распай, Бланки и Барбес предприняли неудачную попытку переворота. В июне закрытие национальных мастерских привело к стычкам между разочарованными рабочими и бойцами Национальной гвардии. Уже в июне 1849 г. так называемые «монтаньяры» вывели людей на улицы в последней тщетной попытке восстановить якобинский дух.

Примерно по тому же образцу события развивались почти повсюду, где началась революция. Хотя после революции были низложены сравнительно немногие монархи, некоторым из них пришлось бежать из столиц, а большинство вынуждено было пойти на революционные уступки после начала уличных боев, сразу же продемонстрировавших неадекватность (или ненадежность) полицейской службы. Массовое бегство знаменовало собой разнообразные конституционные новшества, от французского республиканства (которое попробовали также в Риме и Венеции) до парламентаризма (во многих немецких государствах). В Нидерландах, центре революции 1830 г., голландский и бельгийский монархи поспешно уступили давлению либералов и позволили ввести конституционные реформы; то же самое произошло в Дании. В Германии революция началась в Бадене, где великий герцог, узнавший о парижских событиях, поспешил признать либеральную конституцию. Вскоре его примеру последовали Гессен-Кассель, Гессен-Дармштадт и Вюртемберг. В Баварии короля Людвига вынудили отречься от престола; его репутации безнадежно повредила связь с Лолой Монтес. Такие перемены в монархической системе не удовлетворили более радикальных республиканцев, которые в апреле совершили попытку переворота в Бадене. Волны дошли даже до родного города Ротшильдов: вопреки ожиданиям Ансельма, 1848 г. представлял угрозу и для таких старинных образований, как Франкфурт, поскольку статус гражданства был там чрезмерно заужен, а государственные структуры устарели. Первые вспышки насилия в центре города начались в начале марта.

Повсюду казалось, будто происходят две революции — одна за другой: первая имела своей целью конституционную реформу, в основе второй лежали экономические требования. Хотя они сложным образом накладывались друг на друга, их разделяла четкая социальная граница. В то время как образованные ученые, юристы и профессионалы произносили речи и писали проекты конституций, ремесленники, ученики и рабочие строили баррикады и попадали под пули.

Наверное, самую большую разницу между 1848 и 1830 г. составляло то, что теперь революционная эпидемия распространилась и на Австрию. Меттерних узнал о революции в Париже от курьера Ротшильдов. «Что ж, дорогой мой, все кончено», — сказал он, по слухам, хотя его следующие слова, обращенные к Соломону, были более оптимистичными. В самом деле, все было кончено. 13 марта толпы демонстрантов столкнулись с войсками перед зданием, где проходило заседание ландтага Нижней Австрии. На следующий день Меттерних подал в отставку, бежал кружным путем, переодетый, через всю Европу, почти без денег — у него был лишь вексель его верного банкира Соломона, с помощью которого он оплатил проезд своей семьи в Англию. Император Фердинанд заменил Меттерниха его главным врагом Коловратом и обещал конституцию. Как и везде, когда новый парламент выбрал двухпалатный парламент в английском духе с имущественным цензом для нижней палаты, радикальные демократы — главным образом студенты, вроде Бернгарда Бауэра, не принадлежащего ни к одной партии кузена Германа Гольдшмидта, — высыпали на улицы (15 мая), вынудив самого императора бежать в Инсбрук. После того как Учредительное собрание оказалось довольно консервативным (депутаты-крестьяне довольствовались отменой крепостного права) и революционное правительство попыталось урезать деньги на общественные работы, снова начались беспорядки: в июле рабочие объявили забастовку, а в октябре студенты совершили отчаянную попытку государственного переворота.

Крах власти Габсбургов в центре империи породил цепную реакцию во всей Центральной Европе. В Пруссии беспорядки уже начались в Рейнской области, но после новостей из Вены настроение изменилось и в Берлине. 17 марта, после нескольких дней массовых демонстраций, Фридрих-Вильгельм IV как будто капитулировал, согласившись на конституцию, но одновременно развернул войска для поддержания порядка. Как и в Париже, реформа переродилась в революцию после нескольких выстрелов по демонстрантам, которые дали испуганные солдаты в центре города. Схватки продолжались больше суток; потом император сдался, выпустив несколько прокламаций для берлинцев, пруссаков и — что важно — «немецкого народа». Как и в Бадене, Вюртемберге и Ганновере, министрами стали либералы, хотя все, кто приняли посты, вскоре поняли, как трудно совместить собственные надежды на экономическую и политическую свободу с более радикальными целями ремесленников, студентов и рабочих. Некоторое время казалось, что народ может объединиться только на почве национализма. Таким образом, с самого раннего этапа немецкая революция была не просто вопросом конституционной реформы в государствах; она сулила параллельную трансформацию самого Германского союза.

Последствия падения Габсбургов сказались не только в Германии. В Праге умеренные либералы вроде Франтишека Палацкого настаивали на созыве современного парламента, основанного на имущественном цензе, вместо устаревшего богемского ландтага. В Венгрии, Хорватии и Трансильвании наблюдались те же сепаратистские настроения, сдобренные различной степенью либерализма. То же самое было в Италии, хотя все началось не одновременно. Так, революция в Королевстве обеих Сицилий началась рано: 6 марта Фердинанд II даровал Сицилии отдельный парламент, а вскоре был там свергнут; через два месяца он позволил парламенту собираться в самом Неаполе. В Пьемонте и Папской области Карл Альберт и Пий IX пошли на такие же уступки; оба они даровали конституцию в марте. В Венеции и Милане революция приняла форму мятежа против австрийского владычества. Как и в Германии (хотя в меньшем масштабе) некоторые революционеры видели возможность объединить Италию, сделав ее не просто географическим термином.

Почему Ротшильдам революция 1848 г. казалась «худшей из всех»? Важно заметить, что их реакция не сводилась к одному лишь неприятию либеральной или республиканской формы правления. Отношение к революции у членов семьи широко варьировалось. На одном конце спектра находился Соломон, казалось, почти не способный истолковать постигшие его бедствия в других терминах, кроме религиозных. Когда он не пытался оправдать собственные финансовые ошибки в бессвязных письмах к братьям и племянникам, Соломон называл революцию то неудачным стечением обстоятельств, которого можно было избежать и в котором он обвинял некомпетентность Луи-Филиппа, тщеславие князя Меттерниха и безответственность Палмерстона, то как потрясение всемирно-исторического масштаба, сравнимое не только с 1789 г., но и с крестьянскими восстаниями, крестовыми походами и библейским нашествием саранчи. Как бы там ни было, он усматривал в революции божественное испытание веры.

Его племяннику Нату в таком утешении было отказано. Более консервативный и более осторожный, чем его лондонские братья, он был глубоко травмирован революцией — до такой степени, что пережил нечто вроде нервного срыва. Худшая «политическая холера еще не заражала мир», жаловался он перед тем, как уехать на воды в Эмс, «и я боюсь, что нет такого врача, который ее излечит, вначале прольется много крови». Практически все письма, написанные братьям в революционные месяцы, завершались предупреждением продавать все ценные бумаги и акции.

Больше никто из членов семьи не воспринял революцию так тяжело. Ни Амшель, ни Карл как будто не задумывались над вопросом серьезно: они приравнивали революцию к природной катастрофе — непостижимой, но, с Божьей помощью, преодолимой. Мысли о революции находились за пределами их кругозора — Карл отмахивался от разговоров об итальянской государственности, называя их «глупыми прожектами нескольких безумцев»; они с Амшелем старались по возможности держаться подальше от политических дебатов. Точно так же пышные националистические зрелища — триколоры, патриотические песни — оставляли старших Ротшильдов совершенно равнодушными. На одной карикатуре того времени изображен озадаченный Амшель, который спрашивает Арнольда Дуквица, «рейхсминистра торговли», назначенного франкфуртским парламентом летом 1848 г. (после оптимистического вывода, что объединенное государство уже в процессе создания): «Что, господин министр, торговать пока нечем?» (см. ил. 16.3). Наверное, справедливо предположить, что его ошеломили продолжительные и безрезультатные парламентские дебаты. Зато Джеймс хорошо понимал, что нужно революционерам. Все больше проникаясь мыслью о том, что все режимы одновременно ненадежны и податливы с финансовой точки зрения, он склонен был приветствовать любой флаг, который поднимется на мачте после шторма. Он не пустил Альфонса в Национальную гвардию, но его поступок скорее можно приписать соображениям об интересах семьи, которые для него были выше любой политики, чем откровенно антиреспубликанским настроениям. Джеймс не проливал слез по Луи-Филиппу.

Такой прагматизм до некоторой степени разделяли четыре старших сына: Ансельм, Лайонел, Майер Карл и Альфонс, которые склонны были так же серьезно относиться к политической обстановке. Однако они, в отличие от Джеймса, время от времени выражали сочувствие либеральным реформам, хотя и отличали их от идей радикальных демократов, социалистов и коммунистов. Судя по замечаниям Ансельма о событиях в Германии, можно предположить, что он не испытывал никакого сочувствия к различным королям, князьям и эрцгерцогам, обязанным подчиниться «воле народа». Кроме того, его раздражали «старые парики» из франкфуртского сената.

16.3. W. V. Барон: Noch niks zu handele, H?rr Minister? («Что, господин министр, торговать пока нечем?») (1848)

Правда, он посетил первое заседание немецкого «предпарламента» во Франкфурте перед отъездом в Вену, хотя его интерес был довольно отстраненным: в отличие от своего лондонского кузена Лайонела ни он, ни Майер Карл никогда не стремились участвовать в выборах. И Ансельм тепло приветствовал австрийскую конституцию, обнародованную в марте 1849 г. Ее статьи на самом деле оказались умеренно либеральными. Зато младшие братья из разных ветвей семьи реагировали более бурно. Адольф в Неаполе просто пришел в ужас. Энтони называл немецких князей «стадом ослов» и придерживался «очень хорошего мнения» о планах франкфуртского парламента создать объединенную Германию, которые он считал «справедливыми и разумными». Ну а 19-летнему Гюставу не терпелось вернуться в Париж и самому посмотреть на события. Он испытал разочарование, застав там «уныние», беспорядки среди рабочего класса и «мелкотравчатость» политиков-республиканцев.

Двойственное отношение Ротшильдов к революции нигде не проявляется очевиднее, чем в письмах и дневниках женщин семьи.

Бетти, жена Джеймса, относилась к революции откровенно враждебно; она аплодировала своему четырехлетнему внуку Джеймсу Эдуарду, когда тот объявил: «Будь у меня деньги, я купил бы ружье и убил республику и республиканцев». Она ожидала, что конституция Французской республики «скоро присоединится к своим сестрам, которых забвение давно похоронило в туманах времени», а депутатов Национального собрания называла «дикими зверями нашего огромного парижского зверинца». Так же презрительно она относилась к революции в Германии. Как она говорила старшему сыну, франкфуртский парламент — «орудие ложных доктрин и анархии». Когда в Вене убили Роберта Блюма, она радовалась, что «его раскольнический голос уничтожен», и жалела только о том, что то же самое не сделали в Париже. Как ни странно для женщины, чьи родители родились во франкфуртском гетто, Бетти даже выражала ностальгию по «старому режиму» XVIII в., «столетию, когда умы были весьма плодовиты и все знали, как с достоинством отстоять честь своего положения, не покидая его, и не считали себя униженными из-за необходимости слушать верховную власть». Век девятнадцатый она считала «дурным веком».

Зато ее кузина Шарлотта, жена Лайонела, придерживалась совсем иных взглядов. Она, конечно, боялась за финансовое будущее семьи; в то же время она испытывала некоторое моралистическое удовлетворение от кризиса, видя в нем возможность самоотречения и самосовершенствования. Следя за политической обстановкой на континенте по письмам родных и по газетам, она испытывала радость, чувствуя, как на ее глазах творится история. Как она писала в дневнике, «по правде… это век железных дорог, ибо последние шесть недель были так же богаты на события, как шесть лет, бывших свидетелями гибели Людовика XVI, Большого террора, Конвента и Наполеона». Но главное, ее привлекали возможности объединения Германии, которые проявились во Франкфурте: «Что же касается Германии, есть надежды, что вскоре она станет процветающей, могущественной, объединенной и свободной. И в Пруссии народ одержал победу над армией, и король вынужден дать своим подданным все реформы и пойти на все уступки, какие они требуют. Правительство сменилось; прусский принц бежал; пресса свободна; слушания в судах публичны… и все конфессии и религии имеют равные права. Снова став великой и объединенной империей, сильной и счастливой, возвышенной и гордой, Германия отразит русские бури, вторжения казаков и подстрекательство французов к войне».

Конечно, ее идеал объединенной Германии был строго монархическим: как и Ансельм, она питала отвращение к республиканцам. Но во французском контексте Шарлотта находила что-то положительное даже в республиканцах. Она считала: «…те, кто стоит у руля государства, хотят заложить основы процветания и счастья для своей страны, пусть даже они ошибаются в средствах, к каким прибегают для достижения цели… Ледрю-Роллен… питает честные намерения по отношению к Франции, и в наше время общего смятения, очевидно, он один из всех членов администрации способен действовать как лидер».

Невестка Шарлотты, Луиза, также усматривала позитивные стороны в «этой чудесной революции». При условии, «что наш дом переживет шторм», она способна была вынести «любые потери, пусть даже самые суровые». «Я не могу сказать, — откровенничала она, — что меня беспокоит, как она может отразиться на наших состояниях. И здесь нет никакой философии, а есть обыкновенное равнодушие или скорее неприязнь к пышности и хвастовству…»

Короче говоря, нельзя сказать, что семья единым фронтом выступала против революции. Это заметно также по тому, как отдельные Ротшильды относились к свергнутым королям и министрам, которые уехали в ссылку в Англию. Бетти была потрясена, услышав, что Луи-Филипп и его семья живут в Ричмонде на 100 франков в день. Но самое большее, что он, судя по всему, получил от английских Ротшильдов, — ящик хорошего бордо. После революции Меттерних также стал бессилен и беден, как заметила Шарлотта: «Его замок в Иоханнисберге конфисковали, потому что он не платил налоги последние девять лет… Князь никогда не обладал большим состоянием. В молодости он жил на широкую ногу, а позже ему пришлось платить долги своего сына. Теперь у него много детей; он обязан заботиться о них, дать им образование. Дядя Соломон лишь недавно уладил его финансовые дела».

Она почти не испытывала сочувствия к его состоянию и разделяла нежелание франкфуртских партнеров и дальше оказывать ему финансовую помощь. Но Лайонел испытывал нечто вроде семейных обязательств перед «Дядюшкой». В июне Меттерниху дали заем в размере 323 тысяч гульденов под залог его (значительно упавших в цене) железнодорожных акций. Еще один заем княгине Мелани в размере 5500 гульденов записан в книгах Венского дома в ноябре 1848 г. В следующем году общие долги Меттернихов составляли 216 500 гульденов. Вдобавок реструктурировали вторую половину займа 1827 г., поэтому к концу 1870-х гг. большая сумма еще не была выплачена.

В двух длинных письмах Соломону — одно было написано, когда он инкогнито проезжал Арнем, второе уже в безопасности, в Англии, — Меттерних отплатил своим верным банкирам многословным оправданием, которое проливает любопытный свет на их отношения:

«В какой беспорядок пришел мир! Помнится, вы всегда спрашивали меня, будет ли война. И я… всегда уверял вас, что войны не будет и, пока бразды правления в моих руках, я сумею договориться о политическом мире. Опасность тогда лежала не в плоскости политической войны, но в плоскости войны социальной. И там я тоже удерживал бразды правления, пока это было в человеческих силах. В тот день, когда такая возможность прекратилась, я сошел с кучерского сиденья, ибо не желал, чтобы меня свергли. Если вы спросите, можно ли было избежать того, что случилось, при помощи того, что наивные утописты называют реформой, я отвечаю категорическим „нет“ — по той логической причине, что те меры, которые сегодня называются реформами и которые могут, при определенных условиях, способствовать улучшениям, в тогдашней обстановке имели не больше ценности, чем танец с факелами на бочках с порохом… Вы, милый Соломон, много лет понимали меня. Многие другие — нет.

Во Франции все только начинается. Никогда прежде не было большего беспорядка, имеющего столь же глубокие корни».

Может быть, таким способом Меттерних просто заискивал перед теми, которые, как он надеялся, будут финансировать его новую «буржуазную жизнь». Но его заявление о взаимопонимании стало подходящей эпитафией для сотрудничества, которое на протяжении тридцати лет, с тех пор, как они познакомились в Ахене, оказывало значительное влияние на всю Европу. Скептику Ансельму оставалось лишь заметить, что в письме содержатся «теории, которые сейчас не слишком помогают миру».

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК