Воспоминания о князе А. И. Урусове

Я живо помню открытие новых судов[439] в Москве. Открытию этому предшествовала масса новых разнообразных толков, в большинстве случаев очень сочувственных. До тех пор всеми делами, и по денежным взысканиям, и по всевозможным правонарушениям, ведала почти исключительно полиция, и всякому, сколько-нибудь знакомому с полицейскими порядками даже позднейших, менее «бесцеремонных» эпох, понятно будет, как нетерпеливо ждали обыватели московские возможности обходиться без вмешательства «самого квартального».

Открытие окружного суда ожидалось еще с большим нетерпением, нежели открытие мировых учреждений. В особенности сильно занимал всех первый состав присяжных поверенных. С ораторским красноречием Москва вообще была мало знакома. Редкие из москвичей присутствовали на гласном разбирательстве за границей. Немногие слышали подробности гласного суда в Польше, уничтоженного, как известно, именным указом императора Николая I, сказавшего по выходе своем из открытого заседания варшавского суда: «Уберите эту собачью комедию!»[440]

Имена будущих ораторов, намеченных в первый состав присяжных поверенных, ровно ничего не говорили публике. Все это были люди малоизвестные, начиная с позднейшей красы и славы русских ораторов – Ф. Н. Плевако, в то время человека очень бедного и очень склонного подчас выпить лишнюю рюмочку.

Воспитанник Московского университета, ничем не выдавшийся из толпы товарищей, Плевако вовсе не обещал того, чем сделался впоследствии, хотя, строго и беспристрастно говоря, вся его ораторская слава зиждется главным образом на смелости его вечных, неиссякаемых и увлекательных софизмов.

Несомненно, выше него стоял как по развитию, так и по дару строгого, ежели можно так выразиться, величавого, импонирующего красноречия князь А. И. Урусов, мастерские, художественные речи которого увлекали и нравственно поднимали аудиторию.

Арест и высылка князя Урусова, а затем его переход из защитников в число прокурорского надзора[441] значительно помогли возвышению и известности Плевако, которому, смело можно сказать, никогда не удалось бы победоносно вынести сравнение с талантливым соперником.

Упомянув об аресте князя Урусова, я не могу не сказать несколько слов о подробностях этого ареста, хорошо и отчетливо мне памятных.

Я в то время работала в «Русских ведомостях», редактор которых, Н. С. Скворцов, был очень коротко знаком с Урусовым.

Урусов по возвращении своем из-за границы, где, как известно, он произнес какую-то революционную речь, приехал к Скворцову и в интимной беседе передавал подробности произнесенной им в Швейцарии речи.

Управляющим конторой «Русских ведомостей» в то время был некто Гринчар, человек, никому из нас хорошо не известный, но сумевший с изумительной ловкостью втереться в полное доверие к добряку Скворцову, всегда готовому всякому поверить и во всяком принять участие.

Поступив на службу совершенно бедным человеком, на глазах всех нас, не имевшим даже чем заплатить за прописанное доктором лекарство, Гринчар успел в самое короткое время поправить свои дела настолько, что обзавелся и собственной мебелью, и только что появившимися тогда в употреблении пружинными кроватями, и, отвоевав себе одну из внутренних комнат редакции, убрал ее с непривычным для себя комфортом и стал в ней принимать гостей.

В тот день, о котором идет речь, в гостях у Гринчара был какой-то жандармский офицер, приехавший, по его словам, из Кинешмы и усевшийся пить чай в комнате Гринчара, отделенной от редакторского кабинета небольшим незанятым чуланом.

Мы оживленною толпой окружили князя Александра Ивановича, и он на вопросы заинтересованных слушателей почти полностью повторил речь, произнесенную им на митинге в Швейцарии. Все мы с живым интересом следили за увлекательной передачей, и никому из нас, никогда не сближавшихся с офицерами жандармского дивизиона, не пришло в голову неудобство того соседства, каким на этот раз наградила нас судьба.

Александр Иванович кончил под взрыв наших горячих аплодисментов, а на другой день рано утром он был арестован в квартире, в которой проживал с молодой красавицей, впоследствии сделавшейся его женой[442].

Арест этот, поразивший всех своей неожиданностью, произошел при обстоятельствах совершенно исключительных.

Князь был разбужен рано утром приходом полицейского офицера в сопровождении полицейских солдат.

В ответ на заявление камердинера князя, что барин его спит, полициант заявил, что он имеет приказ разбудить его и «тотчас», без малейшего промедления, доставить в управление Пречистенской части, в районе которой находился дом князя.

В исполнение этого приказа полициант принялся самым бесцеремонным образом колотить в дверь и в ответ на заявление, что князь в комнате не один, в свою очередь ответил, что он просит всех, кто бы там ни был, немедленно удалиться, рискуя, в противном случае, быть удаленными силой.

К князю, оставшемуся одному, полицейский офицер вошел в сопровождении конвоя и потребовал, чтобы Урусов немедленно оделся и следовал за ним.

Вся процедура туалета происходила в присутствии полициантов, причем никто положительно не допускался в комнату, не исключая и жены князя. Урусов, всегда находчивый и далеко не робкий от природы, так потерялся, что внезапно запел какую-то французскую шансонетку, исполняя ее с жестами присяжного шансонетного певца.

На просьбу князя вызвать близкого ему присяжного поверенного Никольского, чтобы поручить ему судьбу близких ему людей, и в том числе только что родившегося ребенка[443], ему отвечено было категорическим отказом, и дело дошло до того, что ему не позволено даже было проститься с женой и ребенком. Не был допущен к нему также и верный и долгие годы состоявший при нем камердинер, бывший всегда в курсе дел барина и способный в трудную минуту быть серьезной поддержкой семье, остававшейся на произвол судьбы.

Князь в отчаянии не знал, к кому прибегнуть, и кого он ни называл из числа присяжных поверенных, все оказывались недостаточно благонадежными.

Очевидно, эта почтенная корпорация не была в то время в большом доверии у администрации. Наконец Урусов наудачу назвал имя Антропова, автора известной пьесы «Блуждающие огни»[444], бывшего в то время фельетонистом «Московских ведомостей».

Авторитет этой газеты, вероятно, сделал то, что Антропов был вызван к Урусову, который, в присутствии полиции, выдал ему доверенность на устройство его дел в первую минуту его отсутствия.

Такой выбор мог оправдываться только тем исключительно безвыходным положением, в какое был поставлен арестованный, и возмутил всех, знавших как высокоуважаемого доверителя, так и неожиданного и необъяснимого поверенного.

Антропов постарался всеми силами оправдать всеобщее удивление, вызванное его избранием.

Он с первых шагов принял на себя какую-то неподобающую роль, начал всем и всеми властно распоряжаться, потребовал выдачи ему всех наличных денег и всех бумаг арестованного и покушался даже увезти с собой из квартиры несколько картин, но всему этому вскоре положен был предел, и вследствие объяснения между некоторыми из друзей и товарищей князя и прокурором судебной палаты доверенность, так поспешно и так необъяснимо выданная на имя Антропова, была немедленно уничтожена, и заведование его делами перешло в другие, более надежные руки.

Но все это воспоследовало уже через два или три дня после внезапного ареста князя, в самый же момент этого ареста никто положительно не знал, куда именно он был увезен, и все старания узнать что-нибудь по этому поводу оставались бесплодными.

Из Риги только получена была через неделю после отъезда Урусова коротенькая записка, очевидно, процензурованная подлежащей властью и уведомлявшая близких князя о том, что он жив и здоров и будет писать подробно, достигнув места назначения. Впоследствии оказалось, что сам арестованный не знал положительно, куда его везут, что до вечера он просидел в одиночной камере Пречистенского частного дома и только к часу отбытия поезда Николаевской железной дороги доставлен был на дебаркадер, где и занял приготовленное ему место в отдельном купе в сопровождении двух жандармов.

Арест этот пришелся в воскресный день; в управлении военного округа в это утро какой-то военный французский аэронавт делал публичное сообщение о применении воздушных полетов к военному делу, и среди собравшейся на эту лекцию избранной публики только и толков было, что о внезапном аресте модного и всеми любимого русского Демосфена.

Причины и поводы этого ареста комментировались на все лады, все единодушно сходились на том, что главным поводом была речь, произнесенная князем на сходке в Швейцарском союзе[445], и никто почти, или очень мало кто, догадался спросить, не была ли инкриминируемая речь повторена в России, а ежели была, то где именно и чьего она могла достигнуть слуха?

Не касаясь подробного разбора адвокатской карьеры А. И. Урусова, уже достаточно подробно разобранной и оцененной лицами, в этом деле более меня компетентными, я не могу обойти молчанием одну из первых его речей по времени и, несомненно, самую краткую и оригинальную по содержанию.

Гласный суд был введен в столицах[446], и открытия его нетерпеливо ожидала провинция…

Никто не мог не оценить ту громадную разницу, какая существовала между закрытым, словно потайным судом, все производства которого являлись ненарушимой тайной даже для заинтересованных в деле лиц, и судом гласным, прямым, открытым, где каждое показание выслушивается и оценивается целыми плеядами беспристрастных сторонних слушателей, где судьба живого человека обсуждается не мертвой буквой закона, а живым словом судей общественной совести…

Столицы уже видели в стенах своего нового суда много оправданий, невозможных при прежнем закрытом судопроизводстве…

Много вышло из стен судов и тюрем арестантов, виновных перед буквой закона и правых перед судом общественной совести…

Провинция готовилась к открытию гласных судов с живейшим, почти лихорадочным нетерпением… Там тоже нарождались доморощенные адвокатские силы, жаждавшие показать себя…

Но дело все замедлялось и замедлялось, и в Москве давно уже была серия своих Демосфенов, когда живописная Одесса еще переживала последние дни старых закрытых судов.

Наконец назначено было открытие Одесского окружного суда[447], встреченное всеми одесситами с живейшим и горячим сочувствием.

Назначен был и день открытия, и к этому дню готовились как к местному торжеству.

Первым назначено было уголовное дело с несомненно благоприятным исходом, как это и всегда делается.

Нельзя же открывать суд горем и слезами!..

Выбрана была из вороха скопившихся дел какая-то мелкая кража, поступившая на рассмотрение суда присяжных только потому, что она сопровождалась взломом какого-то несчастного сундучка…

И сумма украденного была ничтожна… И подсудимая, несчастная, совершенно нищая женщина, не могла возбудить ничего, кроме искренней жалости…

Тем не менее для защиты ее, скорее в смысле практической лекции, нежели в видах серьезной защиты, вызван был из Москвы князь Урусов, охотно откликнувшийся на такое лестное приглашение.

Он, всегда оживленный, деятельный и отзывчивый на всякое крупное явление в сфере русской жизни, горячо приветствовал в душе открытие одесского суда и рад был приветствовать его и с высоты ораторской трибуны.

Для обвинения «преступницы» назначен был вновь назначенный товарищ прокурора из местных чиновников, особенно серьезно отнесшийся к такому лестному для него избранию.

Усердие его возросло еще сильнее с тех пор, как ему стало известно, что оппонентом его на суде будет такое светило, как князь Урусов.

Он готовился к своей обвинительной речи со всем рвением новопосвященного рыцаря, со всем задором не уходившихся молодых сил.

Он знал, что на суде будет положительно «весь город» и что зал суда в этот день представит собой зрелище, несравненно более оживленное, нежели любого театра в день постановки самой сенсационной пьесы…

Тут и начальство его должно быть, и его недавние товарищи, и члены того общества, среди которого он так дорожил успехом. А может быть, собиралась на торжество открытия и особа, близкая его юному сердцу…

Словом, налицо были все данные для того, чтобы постараться по возможности отличиться и выйти победителем из не совсем равного турнира.

Стечение публики было громадное.

Всеобщее оживление не могло поддаться никакому описанию. Отслужен был парадный молебен. Громко и торжественно провозглашено было многолетие мудрому монарху, даровавшему России такое новое, светлое благо. И двери гласного суда впервые отворились…

Члены суда заняли свои места.

Товарищ прокурора в новом, с иголочки, мундире важно водворился перед своим пюпитром.

Два бравых жандарма ввели в зал суда первую подсудимую.

Не дебютантом оказался только прибывший из Москвы защитник князь А. И. Урусов.

Он с обычной своей аристократической выдержкой любопытно оглядывал развернувшуюся перед ним пеструю картину и ждал начала заседания, как обычный посетитель первых представлений ждет поднятия занавеса, новой сенсационной пьесы.

Подсудимая, вконец растерянная и перепуганная, робко и неясно отвечала на предлагаемые ей вопросы. Чтение обвинительного акта много времени у суда не отняло, так как все преступление состояло в том, что «преступница» под влиянием нужды и… довольно сильного опьянения «залезла» в сундук товарки и, сломав и без того почти совершенно надломленный замок, вынула из сундучка весь бывший в нем наличный капитал, состоявший из 2 рублей 50 копеек.

Во все время чтения обвинительного акта «преступница» горько плакала, а на вопрос председателя, признает ли она себя виновной, попыталась броситься перед ним на колени, чему помешал дежурный судебный пристав.

Немногочисленный штат свидетелей, состоявший всего из двух или трех оборванцев и стольких же женщин, принадлежавших к подонкам общества, ничего не мог прибавить к делу, откровенно сознаваясь, что находились в сильном «подпитии» и ничего положительно не помнят.

Председатель объявил судебное следствие оконченным и открыл судебные прения…

Этого именно момента нетерпеливо ожидали все присутствовавшие.

– Господин прокурор, ваше слово!.. – торжественно обратился председатель к представителю прокурорского надзора.

Тот встал с места, приосанился, окинул гордым взглядом зал и начал…

Он сознавал себя в эту минуту героем, оратором, он видел и понимал, что внимание всего зала приковано к нему. Он чувствовал на себе пристальные взгляды всей этой одушевленной, глубоко заинтересованной толпы. Он понимал, что от большего или меньшего успеха его строго обдуманной и красиво изложенной речи зависит вся его дальнейшая карьера, не только служебная, но и общественная.

Он сознавал, что надо «постараться», и… действительно «постарался». Он начал свою речь громко, вдумчиво, серьезно, тоном беспощадного, строгого осуждения. Его речь лилась грозным, неумолимым потоком, и, Боже праведный, чего только не было в этой речи! Он говорил и о святости законов, о преступности их дерзкого нарушения, рисовал мрачные картины падения общественной нравственности, ставил предложенное на обсуждение нового суда дело в связь с гибелью, уже встающею на мрачном горизонте удрученной, расшатанной России. Он говорил об оскорблении всего святого, всего, во что привыкло верить общество. Он с пафосом призывал наличный суд спасти гибнущее отечество и с глубоким негодованием упоминал о потрясении тех основ, на которых зиждется общественное благосостояние…

Весь зал внимал ему в немом напряженном молчании. Все казались глубоко заинтересованными, а некоторые и слегка озадаченными этим потоком красноречия!

Мнения слушателей делились. Некоторые любовались бойким ораторским словом, другие находили его слишком строгим. Иные, более наивные, верили в то, что именно «так надо», но все единодушно сливались в том исключительном, почтительном внимании, какое они уделяли этому первому опыту нового гласного суда, и тишина в зале стояла мертвая!..

Урусов все время внимательно слушал своего оппонента, и на его выразительном, строго корректном лице нельзя было прочесть ни одобрения, ни критики.

Он был весь внимание… и только!..

Новоиспеченный прокурор закончил речь свою громким и торжественным воззванием к неумолимой строгости суда, призванного охранять святость попранных законов государства.

По зале пробежал сдержанный ропот одобрения.

Чувствовалось, что новый Демосфен ежели не всех успел бесповоротно убедить в истине проведенных им идей, то всем сумел внушить уважение к своему несомненному таланту. Он понял это и опустился на свой судейский стул, переполненный чувством собственного достоинства…

– Ваше слово, господин защитник! – не без некоторого волнения произнес председатель, обращаясь к яркому светилу современной русской адвокатуры.

Князь Урусов встал, облокотился на стоявший перед ним пюпитр и тихо, сдержанно, не торопясь, начал свою талантливую речь, которую я постараюсь передать ежели не дословно, то, по крайней мере, с возможным сохранением ее общего, своеобразного характера, в том виде, как он сам передавал ее нам по возвращении своем из Одессы.

– Господа судьи, господа присяжные заседатели! – начал он тем ясным, отчетливым голосом, благодаря которому каждое произносимое им слово без всякого усилия было отчетливо слышно в отдаленнейшем углу залы. – Глубоко польщенный призывом Одесской судебной палаты, которой угодно было сделать меня в некоторой степени участником торжественного открытия нового, гласного суда, я с благодарностью откликнулся на него и поспешил, прибыв сюда, ознакомиться с тем делом, которое вверялось моей защите и которому суждено было первым быть занесенным в летописи Одесского окружного суда.

Я тщательно ознакомился с этим делом, вникнул во все его подробности и, не придавая ему никакого серьезного юридического значения, понял, почему такое, в сущности, незначительное дело призвано было открыть эру нового, народившегося гласного суда.

Я понял, что лицо, призванное впервые занять место на горькой скамье подсудимых, должно выйти из суда оправданным, что первый вердикт, призванный прозвучать в стенах нового суда, должен быть оправдательным вердиктом.

Понял я и то, что моя роль «присяжного защитника» в этом деле сводится к простой формальности и что настоящей защиты в том широком и обязательном смысле, в каком ее понимают и суд, и общество, на мою долю в этом деле не выпадает вовсе.

Я понял все это и, преклоняясь перед разумным и гуманным решением суда, почти не готовился к защите, почти не обдумывал той речи, с которой мне приходится предстать перед вами!

Мне сдавалось, что и «речи» тут никакой не нужно… и что и суд коронный[448], и судьи совести[449], и многочисленная почетная аудитория наша все равно поймут этот юридический дебют так, как его понял я!.. Я думал все это, господа судьи и господа присяжные заседатели, входя в зал суда, но речь моего талантливого противника заставила меня понять всю глубину моей ошибки.

Я вместе с вами внимательно выслушал представителя прокурорского надзора, я глубоко вдумался в его талантливую речь… Я зорко вгляделся в те полные захватывающего ужаса картины, которые он рисовал перед нами…

Я проследил и пережил все это… и понял всю силу, всю громадность моей ошибки!..

Я понял, что тучи на русском горизонте сгущаются… что все законы страны нарушены… все основы потрясены… все надежды на спасенье разрушены!.. Моя баба украла «два с полтиной»!..

Он умолк и спокойно опустился на свое место.

Передать то, что произошло в эту минуту среди публики, невозможно.

Все на минуту оцепенели.

За судейским столом произошло полное смятение. Все молчали, но молчание это было красноречивее всякого разговора.

Прокурор, бледный от душившей его злобы, нервно перелистывал лежавшие перед ним бумаги. Молоденький секретарь, закрывшись платком, делал неимоверные усилия, чтобы сохранить серьезное выражение лица.

В рядах публики прорывались взрывы неудержимого хохота.

Один Урусов сидел корректный и спокойный, сохраняя на лице полнейшее равнодушие.

В нем сказывалось невозмутимое, глубокое сознание исполненного долга, как будто только для этой оригинальной речи он и в Одессу специально был вызван!..

«Первую подсудимую», конечно, оправдали, «но баба, укравшая два с полтиной», долгое время составляла благополучие бесчисленных друзей нашего талантливого адвоката, и восклицание это вошло в пословицу среди его многочисленных друзей.