Комический случай с П. И. Чайковским

Не касаясь ни нравственного облика, ни душевных качеств Петра Ильича Чайковского, с которым мне приходилось в течение двух зим почти ежедневно встречаться в доме Бегичевых, у которых он был своим человеком, я передам очень оригинальный случай, где на долю Петра Ильича выпала роль героя, не особенно для него приятная, конечно, и не особенно желательная.

Скажу несколько слов об общем характере нашего даровитого композитора, отличавшегося необыкновенной симпатичностью, оттеняемой многими своеобразными чертами. Добр он был несомненно, но как-то лениво добр, не столько по мягкости сердца, сколько по нежеланию какой бы то ни было борьбы…

Он всегда готов был всем уступить, но опять-таки не движимый кротостью или христианским смирением, а просто потому, что ему было или некогда, или просто лень спорить.

В обществе он всегда был сдержан и очень молчалив и оживлялся только в своем кругу, среди людей, к которым он привык и которых любил.

Спешу оговориться и заметить, что я веду речь о той эпохе жизни великого композитора, когда он не только еще не достиг той почетной известности, какою впоследствии ознаменовалась его музыкальная карьера, но, вероятно, и не мечтал о ней.

Громадный успех и заслуженное поклонение общества могли изменить и нрав, и взгляды Чайковского, но в описываемую мной эпоху (конец 1868 года и 1869 год) он был именно таким, каким я его описываю.

Повторяю, в доме Бегичевых он был принят как близкий дорогой родственник, и Марья Васильевна Бегичева, всегда со всеми бесцеремонная и до крайности оригинальная, не называла Чайковского иначе как «Петька», подчас прибавляя к этому фамильярному имени такие «острые» словечки, которых и не повторишь в печати.

Вообще эта женщина, принадлежавшая к лучшему обществу и видевшая на своем веку все, что может дать и блеск, и богатство, отличалась необыкновенно рискованным разговорным слогом и употребляла подчас не в меру живописные выражения.

Всем положительно она привыкла говорить «ты», и местоимение «вы» было почти совершенно исключено из ее словаря.

С ласковым, но до крайности фамильярным именем «Петьки» слово «вы», конечно, не вязалось, и к Чайковскому Марья Васильевна не обращалась иначе как:

– Слушай, Петька, что ты это там выдумал?..

На это он самым добродушным образом отвечал, не только не оскорбляясь ее тоном и выражениями, но принимая их за доказательство ее искреннего к нему расположения.

Так было и на самом деле, и Чайковский, годившийся ей в сыновья и исключительно дружный с меньшим из сыновей ее от первого брака, Владимиром Степановичем Шиловским, прямо-таки, по шутливому выражению В. П. Бегичева, «привенчался» к их семье.

Справедливость требует отметить, что таких «привенчанных» ежедневных посетителей в доме Бегичевых было немало и состав их был самый разнокалиберный.

Тут был и Николай Григорьевич Рубинштейн, и адъютант Козлов, и молодой князь Голицын, и совершенно бездарный, но необычайно смелый и нахальный актер Константинов (де Лазари), и две компаньонки Марьи Васильевны, сестры Языковы, старые подруги ее по институту, жившие у нее в доме на полном ее иждивении…

Сюда же одно время был причислен и полицеймейстер Огарев, и причислялись сюда же по очереди все артисты обоих театров, как Малого, так и Большого…

Словом, общество было самое пестрое и самое бесцеремонное.

За стол никогда не садилось меньше 10 – 15 человек, шампанское ежедневно лилось рекой, и царившая в доме свобода доходила до такой степени, что за обедом, тотчас после супа, начиналась уже музыка.

Первый полагал начало импровизированному концерту старший сын Марьи Васильевны, Константин Степанович Шиловский, известный впоследствии своими грациозными романсами и своим мастерским исполнением цыганского жанра.

Он приносил за обеденный стол свою гитару и, мастерски аккомпанируя себе, исполнял романс за романсом, перемешивая их с отрывками из опереток, царивших тогда за границей и только что входивших в моду у нас, в России.

Это было время полного расцвета таланта Оффенбаха; его «Belle H?l?ne»[461] еще не была переведена на русский язык, и К. С. Шиловский исполнял по-французски отрывки из этой прелестной оперетки, только что виденной им в Париже.

Но возвращаюсь к моему рассказу.

В то время, о котором я говорю, московский Артистический кружок был центром всего, что принадлежало к миру искусства[462].

Членами его были все корифеи русской сцены, и очень часто такие артисты, как В. И. Живокини и Пров Михайлович Садовский, после рано окончившегося спектакля приезжали в кружок, быстро загримировывались и экспромтом выходили на сцену, заменяя местных очередных актеров.

Членами Артистического кружка состояли все сколько-нибудь крупные и состоятельные московские обыватели. Средства кружка были громадны, и большие балы на святках и на масленице давались кружком в помещении Дворянского собрания.

Один из таких балов и послужил ареной того трагикомического события, о котором я хочу рассказать.

Дело было на масленице.

Назначен был костюмированный бал и сняты были все залы Московского дворянского собрания в расчете на особо громадный наплыв публики.

Расчет этот оправдался вполне. Билеты были наперед расписаны, и устроители бала считали ожидаемый барыш не ниже 3000 рублей.

Много говорили об этом бале и в доме Бегичевых, и сам В. П. Бегичев, много и усердно выезжавший, положил непременно быть на этом празднестве.

В числе новинок этого фестиваля задумана была очень остроумная литературная кадриль, все участники которой должны были быть загримированы и одеты с намеками на то или другое направление наличных московских и петербургских газет.

В подробности этих костюмов я вдаваться не стану, скажу только, что условлено было во время исполнения кадрили временами переходить со спокойных танцев на более или менее смелый канкан, причем из особой «наблюдательной ложи» раздавался звонок, музыка внезапно умолкала, и виновный приглашался к барьеру «наблюдательной ложи», где ему объявлялось «первое предостережение».

Ежели тот же танцор или танцорка вновь нарушали законы маскарадного благочиния, им, при той же обстановке, давалось «второе предостережение», затем третье, а за ним уже следовало торжественное изгнание виновного из состава кадрили и из танцевальной залы…

Такого нарушителя порядка брали под руки и под звуки марша выводили из залы, что знаменовало собою прекращение литературной деятельности или «закрытие» газеты[463].

Этот шутливый номер, исполненный в начале бала, удался вполне и вызвал гомерический хохот публики и выражение одобрения со стороны тогдашнего генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова, почтившего костюмированный бал своим присутствием.

Так вот к этому-то балу с большим или меньшим рвением готовилась, как говорят, вся Москва[464].

Толки о нем шли повсюду, и за неделю до бала о нем усердно толковали за обедом в доме Бегичевых.

За столом сидели все завсегдатаи этого гостеприимного дома, и все более или менее принимали участие в разговоре.

Молчали только люди, не интересовавшиеся вопросом об общественных удовольствиях, и в том числе Петр Ильич Чайковский, почти никуда не выезжавший.

Меньшой Шиловский, особенно дружный с Чайковским, спросил его, не хочет ли и он также принять участие в маскараде, а старший, К. С. Шиловский, предложил к услугам его весь свой театральный гардероб, в котором насчитывалось несколько десятков костюмов всех стран и народов.

Чайковский, всегда легко на все соглашавшийся, и на этот раз изъявил свое полное согласие и, встав из-за стола, отправился на половину молодых Шиловских примеривать костюмы.

Долго возились они там… Чайковский успел перемерить все, что было в шкафах, но ни один из костюмов не пришелся ему впору. То короток, то узок, то слишком обтянут…

Вернулись молодые люди совершенно разочарованными. Марья Васильевна, всегда готовая при всяком удобном случае сказать свое бесцеремонное словцо, в негодовании воскликнула:

– Экой ты, Петька, нескладный какой… И не влезает ничто на тебя!..

Чайковский в ответ уныло развел руками в доказательство того, что он лично ни при чем в этой костюмной невзгоде, а Марья Васильевна, для которой желание мужа было закон, видя, что Владимиру Петровичу особенно хотелось, чтобы Чайковский был в маскараде, предложила Петру Ильичу надеть ее собственный костюм, вывезенный ею из Парижа, где он был артистически исполнен по ее рисунку.

– А что это за костюм?.. – своим холодным безучастным голосом осведомился Чайковский.

– Костюм ведьмы! – ответил Владимир Петрович, мгновенно оживившись. – И что за костюм, прямо-таки загляденье!.. Платье все из дымчатого барежа и газа[465], верхний тюник[466] подхвачен с одной стороны совой с зелеными глазами, с другой – черной кошкой… На голову накинут такой же дымчатый капор, из-под которого выбиваются седые волосы… а самая маска – верх совершенства!.. С крючковатым носом, с густыми седыми бровями, с клыками крупных желтых зубов!.. Этот костюм составлял предмет гордости исполнившего его костюмера и положительно мог бы фигурировать на любой выставке театральных костюмов!..

– Да ведь это женский костюм, – в недоумении произнес Чайковский.

– А тебе это мешает? – огрызнулась на него Марья Васильевна. – Что ж тебя, нескладного, чертом, что ли, одеть?.. Кто ж виноват, что на тебя ничто не лезет?

– Фанни! – крикнула она так громко, как она только умела кричать.

В дверях показался оторопелый лакей.

– Ты с которых пор Фанни прозываешься? – зыкнула на него Марья Васильевна. – Немку мою позови!

Явилась камеристка, не понимавшая ни слова по-русски, и по приказанию барыни принесла костюм ведьмы.

Костюм действительно оказался очаровательным и восхитил всех, кроме самого Петра Ильича, которого ничем в мире расшевелить было невозможно.

Марья Васильевна указала подробно, как и что надо надеть; Шиловские вместе с Чайковским отправились на половину молодых людей, и несколько минут спустя Петр Ильич появился среди присутствующих и, при громком хохоте и всеобщих аплодисментах, щегольнул полным оригинальным и живописным костюмом ведьмы.

Решено было, что он в этом костюме будет участвовать в маскараде Артистического кружка, и все присутствовавшие, от души любившие молодого композитора, заранее предвкушали удовольствие видеть его, всегда молчаливого и серьезного, в новой, незнакомой ему роли переряживающегося и веселящегося человека.

Весть об этом живо разнеслась среди близких знакомых, а также и в театральном мире, который интересовался всем тем, что происходит в доме и в семье непосредственного начальства.

До маскарада оставалось больше недели, и в последующие дни о нем уже толков не было. Другие интересы заменили разговоры о предстоящем фестивале, и вспомнили о нем только накануне самого бала.

В числе лиц, особенно заинтересованных предстоявшим балом, был и сам Бегичев, замечательная красота которого привлекала всеобщее внимание и собирала вокруг него целый сонм усердных поклонниц.

В рядах горячих поклонниц красавца перебывал чуть не поголовно весь женский театральный персонал, и в момент, о котором идет речь, в полном разгаре был роман Бегичева с прелестной артисткой Малого театра Н. А. Никулиной, одной из самых очаровательных женщин, когда-либо появлявшихся на театральных подмостках московской сцены.

Серьезного роман этот собою ничего не представлял, но все о нем более или менее знали, и покой ревнивой Марьи Васильевны он в достаточной степени нарушал.

Но… ревновать Владимира Петровича значило напрасно терять время!..

Увлечениям его не было ни числа, ни меры, и непостоянство его было равно его влюбчивости. Подвести точный счет всем его победам была задача невозможная, да и сам он не особенно озабочивался этим вопросом.

Он жил настоящим днем и шутливо встречал все ревнивые вспышки жены, пресерьезно уверяя ее, что на ее месте он гордился бы, что человек, ему близкий, так неутомимо покоряет все сердца. Марья Васильевна этого мнения не разделяла, и каждое новое увлечение мужа было для нее новым источником горя и слез. В свет она уже давно не выезжала и довольствовалась постоянными приемами у себя в доме, где, как я уже сказала, ежедневно собиралось очень многочисленное и разнообразное общество. Единственными выездами ее были выезды в театр, где тоже она появлялась не особенно часто, ограничиваясь тем, что в дни бенефисов посылала театральным именинникам по 100 рублей за ложу, в которой не всегда даже появлялась. При таких условиях, конечно, не могло быть и речи о том, чтобы она приняла участие в затевавшемся костюмированном бале. Владимир Петрович же собирался ехать на него непременно, всегда деятельно участвуя во всех выдающихся собраниях. О новой загоревшейся страсти мужа Марья Васильевна знала, и его увлечение Никулиной, которой она сама искренно любовалась, было для Бегичевой источником многих ревнивых вспышек.

Время шло, и приближался день костюмированного бала.

Накануне этого дня за столом у Бегичевых много было разговоров о предстоящем фестивале, и между прочим кто-то из лиц, близких к театру, сообщил, что Никулина выбрала себе на этот вечер испанский костюм.

Марья Васильевна недружелюбно отнеслась к подобному выбору и вскользь заметила, что если бы она поехала когда-нибудь на костюмированный бал, то никак не иначе как в домино.

– Во-первых, это бал, а не маскарад, – заметил Владимир Петрович, недовольный критическим указанием жены, – а во-вторых, ни у кого нет домино, подобного твоему! Я убежден, что ежели бы у Надежды Алексеевны было такое домино, как у тебя, то она никакого в мире костюма готовить не стала бы!

Надо сказать, что в очень роскошном и богатом гардеробе Марьи Васильевны действительно было кружевное домино такой роскоши и такого богатства, что его на выставку можно было поставить. Оно все было выткано целиком, без швов, на одной из лучших французских кружевных фабрик по образцу домино, принадлежавшего тогдашней законодательнице мод, французской императрице Евгении, и стоило на наши деньги около 3 000 рублей.

На этом замечании Бегичева разговор оборвался, и условлено было, что на следующий день Чайковский, по обыкновению, приедет обедать, после обеда отдохнет немножко, затем наденет свой костюм ведьмы и вместе с Бегичевым и обоими Шиловскими отправится в Артистический кружок.

На следующий день я приехала к обеду, и все, что я далее расскажу, происходило уже при мне лично.

За стол сели, по обыкновению, около семи часов, в сборе были все обычные посетители, за исключением Чайковского, которого напрасно прождали и после обеда.

Он не приехал вовсе.

В десять часов Шиловские и Бегичев уехали, порешив, что Петр Ильич просто по лени увильнул от маскарада и для того, чтобы не попасть на него, и обедать не приехал.

Проводив мужчин, мы остались вчетвером: Бегичева, две сестры Языковы и я, по причине болезни совсем не выезжавшая никуда, кроме ложи театра и самого интимного общества.

Поболтали, принялись за обычное лото и порешили разойтись на этот раз пораньше. Обыкновенно в доме Бегичевых вечер оканчивался часов в 6 или в 7 утра. Марья Васильевна настоятельно стала уговаривать меня остаться у них до возвращения Бегичева, словно предчувствуя, что вечер выпадет бурный.

Был уже двенадцатый час, когда в передней раздался звонок и в залу, где мы все сидели перед камином, вошел П. И. Чайковский.

Оказалось, что он просто-напросто проспал и совершенно забыл о предстоявшем маскараде, а когда вспомнил, то оделся и приехал.

Известие, что все давно уехали, нимало его не огорчило. Он откровенно сознался, что на этом бале он бы весь вечер проскучал, и предложил сесть играть с нами в лото, уверяя, что это несравненно веселее костюмированного бала Артистического кружка.

Но Марья Васильевна восстала против этого и настоятельно потребовала, чтобы Чайковский немедленно надел приготовленный для него костюм ведьмы и отправился в кружок.

Он отнекивался насколько мог, но наконец согласился, Фанни принесла костюм, позван был камердинер Володи Шиловского, и Чайковский вместе с ним отправился на половину молодых людей.

Прошло полчаса, а Чайковского все не было, и на вопросы Марьи Васильевны ей постоянно отвечали, что Петр Ильич одевается.

– Чего это он так долго? – удивлялась она, но удивление это еще увеличилось, когда после такого долгого промежутка времени Чайковский явился в своем обычном костюме с совершенно растерянным лицом и с целым ворохом каких-то юбок и тюников под мышкой.

Оказалось, что ни он, ни камердинер положительно не могли осилить премудрости сложного женского костюма и что опытный и привычный Алексей оказался совершенно неумелой камеристкой.

– Господи! Что это за бестолочь такая!.. – с комическим ужасом воскликнула Марья Васильевна. – Ведь не я же стану одевать тебя, нескладного!..

– Да не надо!.. И лучше… Я не поеду!.. – уговаривал ее Чайковский, довольный возможностью под каким-нибудь предлогом избегнуть ненавистного ему бала.

Но Марья Васильевна так легко не отказывалась от своих фантазий.

Все знали и слышали, что Чайковский будет в маскараде в ее парижском костюме, и раз пущенный слух должен был оправдаться.

– Подай сюда костюм! – нетерпеливо крикнула она и, почти вырвав все из рук оторопевшего Чайковского, стала, вещь за вещью, показывать ему, что после чего надевается. Он апатично смотрел на всю эту процедуру, и когда Марья Васильевна, по окончании всех своих манипуляций, спросила его, понял ли он, он серьезно и совершенно спокойно ответил, что ровно ничего не понял.

– Оставь, Марья Васильевна, – успокаивала ее старшая из сестер Языковых, особенно с ней дружная. – Ты видишь, что Петр Ильич вовсе не желает в кружок!

– Нет, врет, поедет! – своим притворно-тривиальным тоном крикнула Марья Васильевна. – Уж ежели я говорю, так поедет!

И, обращаясь к Чайковскому, она сказала:

– Ну, слушай, Петька, вот что я сделаю! Я сейчас пойду и оденусь сама в этот костюм, и когда я буду одета, то Фанни на мне покажет дураку Алешке, что после чего надевается! Понял?..

И, не дожидаясь ответа, она вышла, уводя за собой свою Фанни, нагруженную подробностями костюма.

Спустя короткое время она появилась вновь, уже вполне закостюмированная, с характерной маской старой ведьмы на лице. Специально сделанный по мерке опытным и умелым костюмером, исполненный из лучшего материала, костюм был так характерен, так безукоризненно хорош, что мы все ахнули от восторга при появлении Марьи Васильевны с традиционным, очень, впрочем, элегантным помелом в руках.

– Теперь понял? – спросила она, сбрасывая с себя маску и поочередно объясняя присутствовавшему при этом камердинеру, что после чего должно надеваться.

– Так точно!.. – нетвердо отвечал он.

– Ровно он ничего не понял, – вмешалась в разговор старшая Языкова. – И никогда этот костюм ни на ком в мире не будет так сидеть, как сидит он на тебе, а потому мой тебе совет не раздеваться и ехать в нем в Артистический кружок. Никто тебя там не ждет, никто, стало быть, и не узнает, а с твоим умом и с твоей находчивостью ты прямо всю залу заинтригуешь!

В первую минуту Марья Васильевна наотрез отказалась от такого, по ее мнению, несообразного предложения, но мы все так единодушно принялись уговаривать ее, что под конец она начала колебаться.

Ее останавливал только вопрос о том, в каком костюме поедет в таком случае Чайковский.

– Я вовсе не поеду!.. – обрадовался он возможности лично не участвовать в шумном собрании. – Поезжайте вы.

– Вот глупости! Все знают, что ты собирался.

– В таком случае я поеду домой и фрак надену.

– И опять спать завалишься?.. – покачала головой Бегичева.

– Ну ей-богу же нет…

– Не ври!.. Уж ежели я решусь действительно поехать, то вот как мы с тобой сделаем. Я останусь в этом костюме, а ты надевай мое домино. Моя любая черная юбка с треном тебе будет впору, а домино так полно и широко, что оно впору всем в мире… Дам я тебе в руки мой черный веер, надену на тебя не полумаску, а настоящую сплошную черную маску, и поедем мы с тобой на бал!..

Чайковский попробовал отнекиваться, но один против всех он был бессилен устоять, и дело остановилось только за черными перчатками, которых на мужскую руку в доме не было.

Магазины были уже давно заперты. Пришлось с тем смелым упорством, какое Марья Васильевна вкладывала во все то, что она делала, стучаться, заставлять отпирать магазин среди ночи и втридорога платить за самую обыкновенную пару лайковых перчаток.

Но всевозможные тройные и четверные платы до такой степени вошли в обиход бегичевской жизни, что над этим вопросом никто положительно не задумывался, и в первом часу ночи Петр Ильич вошел к нам в залу, торжественно волоча за собой длинный трэн дорогого черного платья и лениво обмахиваясь дорогим веером из черных перьев с золотой инкрустацией. Он был так неподражаемо важен, так неузнаваем в этом костюме, что мы встретили его взрывом единодушных аплодисментов.

Марья Васильевна тоже была очень довольна. И затея ее удалась, да и перспектива неожиданной поездки на костюмированный бал, видимо, ей улыбалась.

Мы проводили их, и я осталась, обещав Марье Васильевне дождаться ее возвращения.

Мы дружно уселись втроем вокруг самовара, который по московскому обычаю почти не сходил со стола, велели затопить камин и принялись ждать рассказов о фестивале, так как Марья Васильевна, уезжая, обещала вернуться очень скоро.

Но час проходил за часом. Пробило уже три часа, пробило и четыре, а никто не возвращался…

Мы терялись в догадках.

Наконец в исходе пятого часа раздался сильный, порывистый звонок… Вслед за ним послышалось в передней громкое, мучительное рыдание, и Марья Васильевна, кутаясь в накинутый на голову оренбургский платок, поспешно прошла, почти пробежала в свою спальню…

За ней, бледный, как смерть, также быстро пробежал Владимир Петрович, но не в спальню, а в противоположную сторону, по направлению к кабинету, двери которого тут же быстро за ним захлопнулись.

Мы сидели растерянные, оторопелые, не зная, чем и как объяснить всю эту неожиданную сцену.

Никому было не до сна, и, несмотря на поздний, или, точнее, на ранний, уже утренний час, я порешила не уезжать домой, покуда не узнаю точно и подробно, в чем дело…

Только часа полтора спустя, когда все немного успокоились, мы узнали подробности этого тревожного вечера.

Дело в том, что Марья Васильевна отправилась вместе с Чайковским в карете и вместе же с ним вошла в зал собрания.

Все тотчас заметили оригинальный костюм ведьмы, и по залу пробежал одобрительный шепот.

Кто-то из посвященных в тайну предполагавшегося переодевания сказал, что под костюмом ведьмы скрывается П. И. Чайковский. За ним это повторил другой, за другим третий… и вскоре половина зала «знала», кто именно костюмирован ведьмой.

К Марье Васильевне подходили, шутливо хлопали ее по плечу, приветливо приговаривая:

– Петя!.. Как нарядился!..

Она молча отстраняла руку и шла вперед, зорко всматриваясь в встречавшиеся ей пары. Ее ревнивый глаз искал мужа и Никулину, но ни тот, ни другой не попадались ей навстречу.

А Петр Ильич тем временем спокойно и важно расхаживал вдоль по всем залам собрания и с особым достоинством обмахивался роскошным веером, шурша необъятным шлейфом своего дорогого платья.

– Петька, разбойник, чего ты так опоздал? – дергая Марью Васильевну за руку, прокричал над ее ухом адъютант Козлов.

– Петька! Пойдем шампанское пить! – дергает его с другой стороны молодой Голицын.

Марья Васильевна молча отмахивалась и продолжала свою инквизиторскую инспекцию, в то время как Бегичев в поэтическом уголке одной из маленьких зал тихо ворковал с Никулиной…

Между тем Петра Ильича, в числе прочих, встретила комическая артистка Акимова, хорошо знавшая роскошное и дорогое домино Марьи Васильевны, которое действительно можно было узнать среди сотни маскарадных домино.

Она, наткнувшись на ворковавшую парочку, поспешила поставить Владимира Петровича в известность о сделанном ею открытии.

– Владимир Петрович!.. Ведь Марья Васильевна здесь!.. Вы не видали?.. – сказала она.

Тот встрепенулся.

– Что за вздор! С какой это стати?.. Она никогда ни в кружок, ни в собрание не ездит…

– Уж я там не знаю, а только я сама ее видела!

– Что ж она без маски, что вы ее тотчас узнали?

– Напротив, даже не в полумаске, а в настоящей большой черной бархатной маске, и я узнала ее по ее кружевному домино. Она и приехала в одно время с Чайковским!.. Ведь это он ведьмой наряжен?..

– Он… Он!.. Ах, разбойник!.. – воскликнул Бегичев. – Подождите, я его разыщу, и достанется же ему от меня!.. И ведь выдумает же! Уж именно «нескладный», как его называет моя жена.

И, отправившись под руку с Никулиной на розыски мнимого Чайковского, он в одной из зал издали увидал подлинного Чайковского, одиноко сидящего на банкетке и мерными движениями выверенного метронома обмахивающегося своим неизменным веером.

– Верно!.. Верно!.. – шепнул он своей спутнице, глазами показывая ей на роскошное кружевное домино. – Вон моя благоверная сидит в одиночестве… непременно меня выслеживала… Ах, дурак Петька! Хоть бы предупредил меня, что проделает такую глупость!..

И, стараясь проскользнуть незаметным между снующими парами и тщательно укрываясь от взоров кружевного домино, Бегичев отправился разыскивать «ведьму».

Он настигнул Марью Васильевну в ту минуту, когда она, вооружившись картами, измененным, пискливым голосом гадала кому-то.

– Вот он, разбойник!.. – воскликнул Бегичев и вместе с красавицей-испанкой с мнимо угрожающим видом подошел к жене.

Та вздрогнула и, как потом она в слезах рассказывала, побледнела под своею маской.

– Петька, злодей!.. Что это ты наделал?.. – воскликнул Бегичев, тяжело опуская руку на плечо Марьи Васильевны. – Зачем это ты старую дуру мою сюда с собой притащил?..

Марья Васильевна молчала как убитая, стараясь удержать рыдания.

– Да чего ты молчишь-то, разбойник? – не унимался Бегичев. – Что ты воды, что ли, в рот набрал?.. Я тебя толком спрашиваю, что тебе вздумалось мою супругу с собой сюда привезти?.. Это, брат, такой сюрприз, какого я тебе век не прощу!.. А еще другом считаешься!..

Никулина бесцеремонно хохотала и нет-нет да и вставляла свое словцо.

Несчастная Марья Васильевна слегка оттолкнула рукой мужа и пошла в другую сторону.

– Еще толкается, разбойник!.. – крикнул ему вслед Бегичев. – Покажись только ты ко мне завтра… Я тебе это припомню!..

Но последних слов несчастная женщина уже не слыхала…

Она, по возможности овладев собой, прошла в большой зал и, пользуясь моментом антракта, принялась всем гадать и всех интриговать с такой находчивостью и с таким остроумием, каких в Чайковском никто никогда и не подозревал.

Через четверть часа таинственная ведьма уже была окружена целым сонмом заинтригованных ею адептов.

Бегичев, вновь уединившись с пленительной испанкой, ничего не знал и не слыхал и, вероятно, совершенно забыл бы об этом инциденте, ежели бы не Н. Г. Рубинштейн, который, подойдя к нему, заметил:

– Скажите мне, что сделалось с Чайковским?.. Он в полчаса наговорил в большом зале столько всего, сколько он, вероятно, во всю жизнь свою не наболтал!.. Всем гадает… предсказывает!.. Да ведь как остроумно! Я прямо не узнаю его…

– Маскарадное наитие! – рассмеялся Бегичев.

– Нет, воля ваша, тут что-то неспроста!.. – продолжал Рубинштейн.

– Что ж, заколдовал его кто-нибудь?.. Вот прекрасный сюжет для водевиля «Заколдованная ведьма»!.. Кстати, а жену мою ты не видал? – осведомился Бегичев.

– Нет, видел, но только издали, я не подошел к ней. Она что-то сердита… Все молча сидит и веером обмахивается…

– Вот нашла занятие! Стоило за этим в маскарад приезжать!..

– Да она вовсе не за этим, а затем, чтобы за нами следить! – рассмеялась Никулина.

– Ты что же, к ней вовсе не подойдешь? – спросил Рубинштейн.

– Подойду, коли увижу, да и то для того только, чтобы уговорить ее домой вернуться. Да где она?

– Вон… Вон она идет!.. – указал Рубинштейн. – Подожди… вот опять села… веером опять обмахиваться стала!..

– Подождите меня здесь, – тихо произнес Бегичев, передавая свою даму Рубинштейну и направляясь в ту сторону, где сидел Чайковский с своим неизменным веером.

– Марья Васильевна!.. – произнес Бегичев, опускаясь на стул рядом с Чайковским. – Что это тебе вздумалось в маскарад приехать?..

Чайковский молча отмахнулся от него веером.

– Что ж, ты мне даже отвечать не хочешь? – спросил Бегичев. – Поезжай домой!.. Ежели хочешь, и я с тобой поеду… Надоело здесь сидеть… скучно!.. Ходить, ходишь, как маятник, из угла в угол… Одурь берет!..

Чайковский продолжал упорно молчать. Бегичев начинал выходить из терпения.

– Да что же ты молчишь? Сердиться на меня, кажется, не за что… Во-первых, ты хорошо понимаешь, что я по обязанности службы приехал сюда, а во-вторых…

– Во-вторых, оставьте вы меня в покое, Владимир Петрович!.. – перебил его Чайковский своим ленивым, тягучим голосом. – Я вовсе не Марья Васильевна, а Петр Ильич!.. Неужели меня так трудно узнать?

Бегичев оторопел…

– Как… Петр… Ильич!.. Что такое?.. Я ровно ничего не понимаю!..

– Что ж тут такого мудреного?.. Марья Васильевна надела на меня свое домино и дала мне в руки свой веер!.. Я вот и сижу… И скука, я вам скажу, такая, что я уж раза два чуть не заснул!..

– Как… Марья Васильевна… на тебя… домино надела?.. А в костюме ведьмы-то кто же?!

– В костюме ведьмы она сама!.. – своим невозмутимо спокойным голосом ответил Чайковский, не подозревая, какой удар он наносит Бегичеву этим сообщением.

Бегичев вскочил с места бледный, как смерть…

– Как… сама! – еле мог выговорить он. – Да понимаешь ли ты, что ты наделал?!

– Нет, не понимаю… Ровно ничего я не наделал… – пожал плечами Чайковский. – На меня надели домино и привезли меня сюда… Я приехал… Мне велели ходить с веером в руках – я ходил… и до того соскучился, что больше этой скуки выдерживать не в силах и сейчас пойду, разыщу Марью Васильевну, чтобы она меня избавила от всей этой одуряющей путаницы!..

Но Бегичев уже не слушал его.

Он почти бегом пробежал в залу и, на ходу шепнув Рубинштейну, чтобы он проводил домой Никулину, сам пробрался сквозь густую толпу к окруженной слушателями находчивой ведьме, сумевшей всех заинтриговать своими остроумными предсказаниями.

Она увидала его и хотя умело измененным, но, очевидно, дрогнувшим голосом спросила:

– Что? И тебе не погадать ли, красавец?.. Не рассказать ли тебе горькой тайны, как честные мужья обманутых жен уму-разуму учат?.. Не поведать ли тебе, как иной раз и ведьмы старые в своих заколдованных пещерах горькими людскими слезами плачут?..

В голосе таинственной маски дрогнули настоящие, непритворные слезы…

Заинтригованная толпа обернулась в сторону Бегичева.

Он, весь бледный, мог только взволнованным голосом произнести:

– Поедем!..

И чуть не силой взял под руку жену.

Уехали они из маскарада вместе…

Какое объяснение произошло в карете и произошло ли какое-нибудь объяснение, я сказать не могу.

Знаю только, что в эту ночь никто в доме Бегичевых не ложился…

Марья Васильевна горько рыдала, запершись в своей спальне, куда не впустила никого из нас…

Владимир Петрович, бледный и взволнованный, до утра пробегал по залу, то заочно браня жену, то изливая гнев свой на ни в чем не повинного Чайковского, то поочередно упрекая всех нас, повинных в этом деле еще менее, нежели случайный герой всей этой эпопеи П. И. Чайковский, который долго не мог забыть этого водевильного quiproquo[467] с таким чуть не трагическим финалом!