XIII
Дом Бегичевых. – Орден по ошибке. – Мой первый дебют в качестве театрального рецензента. – Итальянская опера. – Импресарио Морелли. – Московские поклонники итальянских див. – Дебют тенора Станьо. – Школьнические выходки Бегичева. – Горькая развязка модного романа.
Не могу не сказать еще нескольких слов о доме Бегичева, бывшего в то время инспектором репертуара московского Малого театра и имевшего по службе большое влияние, благодаря громадному состоянию своей второй жены, вдовы миллионера Шиловского.
Несмотря на то что описываемый момент относится к самому концу шестидесятых годов, когда крепостное право давно отошло в область предания, – жизнь в доме Бегичевых всем складом своим напоминала самое широкое и бесшабашное время отжившего роскошного барства и являлась почти анахронизмом среди окружавшей среды.
Жили Бегичевы в одном из домов, оставшихся после покойного Шиловского, и занимали его весь, несмотря на то что в нем было что-то около 27 или 28 комнат. С ними в то время жили два сына Бегичевой от первого ее брака, и молодые Шиловские, которым в то время было одному семнадцать, а другому девятнадцать лет, вели ту же широкую барскую жизнь, не останавливаясь ни перед какими тратами и ни перед какими фантазиями. У каждого из молодых людей были отдельные лошади и экипажи, свои кучера и конюхи и свой отдельный штат прислуги. В общем это являло собой нечто почти невероятное. Лошадей на конюшне было что-то пятнадцать или семнадцать, а всей прислуги с поварами и камердинерами насчитывалось до тридцати человек, к которым еще прикомандировывались являющиеся на дежурство казенные капельдинеры от театра.
За стол не садилось меньше двадцати человек ежедневно, а в дни особых празднеств и до ста человек, и громадные апартаменты без тесноты вмещали всю эту многочисленную публику.
Денег проживалось неимоверно много, и никто сам не мог бы дать отчета, сколько и куда он тратил. Порядка в доме не было никакого, хотя об этом порядке с утра до ночи с криком заботилась бывшая подруга и компаньонка Марьи Васильевны, старая девица Языкова, воевавшая со всеми и не достигавшая этим никакого результата. Деньги лились рекой, прислуга была распущенна донельзя, и весь склад жизни вполне оправдывал прозвание Бедлама, каким награждала бегичевский дом вся современная Москва.
Так, за роскошными и дорогими обедами, за общим столом, рядом со старшим Шиловским нередко сидел его бульдог, подвязанный салфеткой, а музыка и пение за столом не прерывались никогда. Пели в доме все, и старший Шиловский, унаследовавший от матери своей и ее громадный музыкальный талант, и ее чудный голос, и ее художественную передачу самых характерных музыкальных произведений, с самого начала обеда принимался уже напевать все слышанные им новые мотивы, со второго блюда уже вскакивал и приносил гитару, которой владел в совершенстве, а к концу обеда не только в полном разгаре были все сольные нумера, но и импровизированный хор зачастую принимал участие в программе.
Все это, вместе взятое, представляло собою совершенно оригинальную, несколько эксцентричную, но не лишенную симпатичности картину.
Вообще вся жизнь этой семьи сложилась очень оригинальным… чтобы не сказать сильнее, образом. На пустяки деньги лились рекою, а на кровное дело их никогда недоставало!.. На счетах, представлявшихся к оплате в контору молодых Шиловских, фигурировало по пятидесяти модных тросточек в один весенний сезон – ясное свидетельство, что брали их в счет Шиловских все, кому не лень было руку протянуть, и в то же самое время жалованье многочисленной прислуге задерживалось по нескольку месяцев.
Кстати, не могу не припомнить очень забавный эпизод, вполне характеризующий всю нелепость практиковавшихся в доме порядков.
У Марьи Васильевны был в Петербурге у Аничкова моста громадный каменный дом, в котором числился управляющим какой-то мелкопоместный дворянин, сосед Бегичевой по какому-то имению, малый юркий, ловкий, но ничего собою не представлявший. Никаким особым доверием он облечен не был, даже денег с жильцов получать не имел права и прямо только «числился», но фактически не был управляющим. В доме в числе квартирантов жил старший секретарь персидского посольства, и когда было объявлено о приезде в Петербург персидского шаха, никогда до тех пор в России не бывавшего[341], то Марья Васильевна обратилась к своему мнимому управителю с поручением всеми силами провести идею о пожаловании ее мужу Владимиру Петровичу Бегичеву ордена Льва и Солнца[342]. Левушка – имя, под которым был всем известен мнимый управляющий, – взялся исполнить желание Марьи Васильевны и получил обещание веской награды за успешное достижение цели.
– Ну вот, батя, мы с тобой и кавалерами Льва и Солнца будем!.. – заранее радовалась и праздновала Марья Васильевна, обожавшая мужа. – Вот у нас с тобой такой орден будет, какого у никого почти нет!..
Бегичев выражал сомнение в успешности Левушкиных хлопот, но тот как нарочно сообщал из Петербурга о вполне успешном ходе дела… и оставалось только ждать…
«Персидский жилец», как называл его Левушка, потребовал какого-то ремонта, и Левушка, согласившись на все его требования, при этом ловко ввернул просьбу об ордене. Тот обещал положительно и записал подробно имя, отчество и звание Левушки, чтобы немедленно уведомить его об успехе дела… Марья Васильевна уже и орден заранее присмотрела и приторговала… и каково же было ее удивление и разочарование, когда она получила из Петербурга от растерявшегося вконец Левушки уведомление о том, что «персидский жилец» все перепутал и что орден Льва и Солнца исходатайствован был не Бегичеву, а самому Левушке…
Владимир Петрович хохотал как сумасшедший. Молодые Шиловские тоже немало потешались, но Марья Васильевна чуть не занемогла от гнева и досады… и новый «персидский кавалер» был немедленно отрешен от должности с запрещением когда-нибудь явиться на глаза разгневанной барыне. Куда девался впоследствии злополучный Левушка, я не знаю, но ни Льва, ни Солнца Бегичев так и не узрел до дня своей кончины, последовавшей много лет спустя. Вдали от жены, с которой он расстался и на призыв которой даже перед кончиной не откликнулся, несмотря на то что находился в то время в самом стесненном положении…
Все еще довольно солидное состояние свое Марья Васильевна завещала старшему сыну Константину Шиловскому, который все-таки умер почти в нищете, и после его смерти уже дети его или, точнее, один из его сыновей получил крупное наследство от рано и быстро умершего Владимира Степановича графа Васильева-Шиловского, получившего графский титул путем женитьбы на графине Васильевой, последней представительнице рода графов Васильевых… Сохранилось ли хотя это состояние, или и оно пошло прахом, – я сказать не умею!.. В общем, какой-то фатум тяготел на этих десятках и сотнях тысяч и настоящим образом не пользовался ими никто!..
Я с Бегичевым встретилась и познакомилась впервые, как с инспектором репертуара московского Малого театра, в сезон 1868 – 1869 года, когда я в первый раз выступила в ответственной роли театрального рецензента в серьезных и в высшей степени авторитетных в то время «Московских ведомостях».
Это была светлая пора газеты, и, руководимая в литературном отношении Катковым и управляемая в смысле администрации П. М. Леонтьевым, газета держала свое почетное знамя на высоте, какой ни одна почти газета не могла достигнуть впоследствии.
Театральный фельетон мне был передан по совету старика Пановского, и на трудном в то время поприще театрального рецензента мне пришлось сменить С. П. Яковлева, составившего себе впоследствии и громкую известность, и крупное состояние в торговой сфере печатного дела как устроитель и основатель нескольких обширных типографий, но как рецензент оставлявшего желать очень многого.
Дебютировала я большим и серьезным разбором исполнения одной из крупных пьес Мольера, и мой дебют, – о котором я уже упоминала, – оказался очень удачным.
Катков сразу передал мне не только сцену Малого театра, но также и оперу, как русскую, так и итальянскую[343].
Труппа последней, в то время хотя и оплачиваемая казенной дирекцией, составлялась, по поручению самой дирекции, доверенными от нее лицами, как бы импресарио по доверенности. В сезоне, о котором идет речь, роль такого импресарио доверена была итальянцу Морелли, юркому и ловкому человеку, производившему на меня впечатление еврея.
Морелли, при составлении труппы, очевидно, руководился не одною только заботой дать публике хорошие голоса и угодить ее слуху, но и об органе зрения тоже позаботился и привез, при знаменитой и вполне безукоризненной певице Арто, еще и легендарную, но почти безголосую красавицу Фертуччи и пленительную миниатюрную Бенатти с личиком фарфоровой куколки и густыми контральтовыми нотами в голосе.
В угоду московским дамам Морелли пригласил молодого и в то время мало известного тенора Станьо, оставившего по себе не столько воспоминания искусного певца, сколько репутацию красавца-мужчины.
Пел Станьо самым заурядным образом, но он так умело носил костюм и был во всех костюмах так безукоризненно хорош собой, что успех его был обеспечен с первого его появления на сцене.
В этой же труппе находился и прекрасный баритон Падилла, впоследствии женившийся на Арто.
У Арто была масса поклонников, во главе которых стоял биржевой маклер Элларов, бессменно влюбленный во всех иностранных примадонн и составивший себе в этой оригинальной сфере довольно прочную известность.
Какая бы новая труппа ни приезжала в Москву, – говорю, конечно, исключительно об иностранных талантах, так как отечественных певиц Элларов не признавал, – он непременно встречал примадонну на дебаркадере с роскошным букетом цветов, озабочивался приисканием ей роскошного помещения, охотно принимал на себя довольно крупные подчас издержки, дополнял убранство помещения кружевными занавесами, коврами, портьерами и делал все это в большинстве случаев совершенно бескорыстно, так как был исключительно, почти невероятно, безобразен.
За миниатюрной Бенатти, с первого ее выхода на сцену, стал усердно ухаживать очень в то время молодой богач К. Шиловский, а в красавицу Феруччи без ума влюбился московский аристократ Толмачев, повсюду следовавший за ней как тень.
Это рьяное, усердно подчеркиваемое поклонение подало повод к остроумному четверостишию, экспромтом сказанному графом Соллогубом, всегда своей едкой и умной сатирой подчеркивавшим чужие слабости.
Увидав из окна промчавшуюся мимо коляску Толмачева, жившего в собственном доме на Пречистенке, расположенной очень далеко от квартиры, занимаемой красивой итальянкой, по соседству с Большим театром, Соллогуб с напускным пафосом воскликнул:
Как молния из тучи,
Как гром из облаков,
С Пречистенки к Феруччи
Несется Толмачев!
Весь состав этой труппы, впервые попав в Россию, ни слова не понимал по-русски.
Их можно было в их присутствии ругать и отчитывать как угодно, и ежели это сопровождалось приятной улыбкой на лице, то и с их стороны это вызывало такую же приветливую улыбку.
На одной из таких школьнических выходок мне лично пришлось присутствовать, и этот комичный, но вместе с тем и очень неловкий эпизод живо остался у меня в памяти.
Итальянцы еще не дебютировали…
Шла одна из первых репетиций, и В. П. Бегичев, бывший тогда инспектором репертуара, пригласил меня вместе с его женой приехать послушать «закрытый дебют» новой труппы.
Он знал, что итальянские певцы и певицы неспособны, как наши соотечественники, петь в четверть голоса и что к концу репетиции они обязательно «разойдутся» и запоют во весь голос, в особенности в присутствии нового начальства.
Мы поместились в царской ложе бенуара у самой сцены, и предвидение Бегичева тотчас же оправдалось на деле.
К концу первого действия опера уже шла, что называется, «во всю».
Репетировался «Бал-маскарад»[344], назначенный на второе представление для дебюта красавицы Феруччи, и она, сильно напрягая свой небольшой голосок, ужасно волновалась на сцене.
Кроме заботы о голосе, ее, как оказалось, озабочивал еще и костюм.
Согласно контракту, певицы могли требовать от дирекции только «костюмы», «городские» же платья обязаны были иметь свои.
Экономная и до скупости расчетливая, как все итальянцы, Феруччи понимала выражение «городские платья» в самом узком смысле этого слова, подразумевая под этим только то, что имелось готовым в ее гардеробе.
Случилось так, что легкого белого платья, ни разу не надеванного, у нее не было, а ни в чем бывшем в употреблении она для первого дебюта своего выходить не хотела.
Оставалось или заказать новое платье на свой счет, или попытаться затребовать его от дирекции в качестве необходимого «костюма».
Феруччи выбрала последнее. Она по окончании акта подошла к рампе и, почтительно раскланявшись в ответ на приветливые аплодисменты жены Бегичева, известной певицы-аристократки Шиловской, обратилась к сидевшему вместе с нами в ложе Бегичеву и по-французски стала просить, чтобы платье ей было сделано от дирекции.
Тут же на сцене был и режиссер Савицкий, ни слова не понимавший по-французски.
Бегичев приветливо наклонил голову в знак согласия, улыбнулся певице своей красивой, обаятельной улыбкой и, обращаясь из ложи к Савицкому, громко сказал:
– Вот, голубчик, эта… платья себе казенного требует!.. Находит, вероятно, что ей за ее красивое рыло все должны угождать… Провались она совсем!.. Надо сделать, чтоб отвязалась!.. Скажите там в мастерской, чтоб сняли мерку и приготовили. Да ничего особенного чтоб не делали… Так, самое простое белое платье… А то она (опять следует несколько сильное выражение) разохотится и пойдет всякий день требования заявлять! Ведь они привыкли в чужой карман залезать… а уж в русский-то сам Бог велел!..
Все это было произнесено с самой милой, самой обаятельной улыбкой…
Феруччи пристально следившая за выражением лица начальника, тоже обаятельно улыбалась и рассыпалась в благодарности, когда Бегичев, по окончании своеобразного монолога, обратился к ней со словами:
– Tout sera fait, comme vous le desirez, mademoiselle! Votre desir est une loi pour nous! (Все будет в точности исполнено. Ваше желание – для нас закон.)
Мы, сидя в ложе, едва удерживались от смеха. Жена Бегичева, уйдя в глубину ложи, делала ему оттуда отчаянные знаки… А он-то рассыпается!.. Он-то улыбается во всю ширину своего легендарно-красивого лица!..
Со Станьо, отличавшимся своей поистине образцовой «недалекостью», Бегичев проделал еще более крупное школьничество.
Заметив, что М. В. Бегичева, несмотря на свои уже далеко не молодые годы, не прочь пококетничать с красивым итальянцем, он пригласил Станьо к себе обедать и, усадив его рядом с собою за столом, принялся его тихонько уверять, что невозможно оказать его жене большего внимания, как выучить наскоро русскую фразу и по-русски поблагодарить ее за обед.
Надо сказать, что Марья Васильевна, прекрасно сохранившаяся, была очень полна и сильно тяготилась этой полнотой.
Она заметила, что Владимир Петрович – так звали Бегичева, – сидя на противоположном конце стола, весь обед что-то нашептывает бестолковому красавцу Станьо, но что именно, ей и в голову не приходило…
За обедом, кроме успевшего войти в моду красивого тенора, было еще человек двенадцать или пятнадцать обычных посетителей, в числе которых по раз навсегда установившемуся обыкновению были: П. И. Чайковский, Н. Г. Рубинштейн, князь Голицын, адъютант Козлов, два или три русских оперных певца, молодые Шиловские, две старые институтские подруги Бегичевой, сестры Языковы… все люди свои, но тем не менее составлявшие довольно многочисленную публику…
– Владимир Петрович, что ты там устраиваешь? – не без тревоги осведомилась Марья Васильевна, зная страсть мужа ко всякого рода школьничеству.
– Ничего, положительно ничего! – откликнулся тот. – Станьо вот все по-русски учиться желает!
– И пускай его учится!.. Тебе-то что?
– Да ровно же ничего… Конечно, пускай его учится…
А Станьо тем временем, приложив палец ко лбу, все что-то про себя бормочет, как это делают дети, когда учат наизусть трудные уроки.
И вот, когда обед был окончен и все поочередно стали подходить к хозяйке дома, чтобы поблагодарить ее, Станьо с самодовольной улыбкой приблизился и, оглядываясь на отошедшего в сторону Бегичева, подмигнул ему и ясно и отчетливо хватил на всю громадную залу, заменявшую столовую:
– Спасибо, тольстий дуризша!..
Невозможно передать подавляющий эффект, произведенный этим «милым вниманием».
Марья Васильевна положительно остолбенела…
«Толстая дурища», очевидно, было в глазах Станьо комплиментом.
Владимир Петрович, очень неразборчивый в выборе своих шуток, падал от хохота… Молодежь тоже фыркала, бессильная преодолеть порывы невольной веселости, а придурковатый тенор опешил совершенно и стоял, видимо, весь охваченный удивлением, что внимание его так мало оценено…
В общем, Станьо очень дурно отплатил Бегичевым за их широкое, барское гостеприимство и, уезжая обратно, в Италию, сманил и увез с собой жившую в их доме молодую девушку, близкую родственницу Марьи Васильевны, почти усыновленную Бегичевыми.
Впоследствии бедняжке пришлось вернуться в Россию, но уже с ребенком на руках, навсегда лишившись широкого и благодетельного гостеприимства некогда близкого ей родственного дома. Поставленная в безвыходное положение, она подкинула ребенка к воротам Бегичевского дома, где, по словам стоустой молвы, его уже заранее ожидали и где он был принят и окружен самым нежным попечением.
Что сталось с ним впоследствии, я не знаю, как не знаю и того, жива ли некогда такая хорошенькая и жизнерадостная Варенька Гурова.
Слухи носились, что после невольной разлуки с ребенком она поступила на провинциальную сцену, вынесла много неудач и в непосильной борьбе с угнетавшей ее судьбой пристрастилась к чарочке.
Все, кто ее прежде знал, искренно о ней пожалели. Это было милейшее, симпатичнейшее создание, погибшее жертвой беспощадного каприза придурковатого модного красавца…
Что касается Станьо, то он умер сравнительно очень недавно, богатым человеком и счастливым семьянином.
Чужое горе, очевидно, пошло ему впрок. Впрочем, умственно и нравственно это была такая отрицательная величина, что к нему и относиться строго нельзя.
На Станьо как нельзя более оправдывалась та поговорка, которая гласит: «Глуп, как тенор».