Письмо 100 17 июля 1927 г. Пастернак – Цветаевой
Дорогой мой друг! Твое письмо пролежало ровным счетом две недели в городе. Не сердись, никто не мог знать, что заболеет брат, перестанет ездить сюда и что ему не придет в голову вложить письмо в новый конверт и сюда переправить. Ну и досталось же ему за это! Если ты даже и отомщена, я все еще не могу успокоиться. Когда вновь и вновь, по поводам, которым<и> густо покрыт весь мир и поросли дороги, и каждый из которых забывается в следующую же минуту, я вспоминаю и вновь измеряю бесконечностью was ich in Dir habe[93], мне, не считаясь с тобой, хочется прямо тебя спросить: скажи мне еще раз, что ты не выдумана, что ты – человек в юбке, что ты не заглавье редчайшей, обнимающей тысячу душевных повестей идеи, что ты не история счастья, первою из сказок рассказанная мне детством и потом поэтами и философами и потом собственным одиночеством в минуты его сильнейшей тоски по таком рассказе. Но ты скажешь, что именно все это ты и есть, о, я знаю, но ты недооцениваешь того, что у тебя есть адрес и руки, которые я без конца целую тебе за то, что их можно целовать, говоря этой нежностью так редкостно много. Ты существуешь. И не может быть положенья, при котором я мог бы почувствовать себя несчастным.
Ты совершенно права в своих объясненьях насчет Св<ятополка>-М<ирского> и сороконожки. И как права! Но ведь это такой милый, такой настоящий человек, такое достоянье наше в лице, что ради этого приходится чем-то и платиться, становясь и его достояньем, т. е. платиться именно тем, о чем ты говоришь. Я очень неловко это выразил, получилось что-то вроде расчета: а я хотел сказать о страдательном обороте исторического сродства (понимаешь?). Он прислал мне номер журн<ала> The London Mercury со своей статьей. Читала ты? Я, как и ты, верно, не можем принять greatest («first greatest») и second greatest[94], потому что это для нашей породы ничего не значит, точно так же как значило для иных все, мы об этом уже однажды списывались. Но много верного сказано о тебе и обо мне, – и я доволен. Ведь ты еще неожиданнее и оригинальнее меня, и еще труднее описать тебя. А он кое-чего достиг тут. Хвалю его робко, не зная еще твоего мненья, а то бы похвалил решительнее. Я уже писал тебе, как тут тебя знают. Не могу пожаловаться и я. Но от таких разборов вплотную, в стремленьи уловить суть, мы тут отвыкли, и я поражаюсь его глазу и глубокомыслию. Отн<осительно> меня сказано самое важное в указании о поэтическом опыте. Не сердись, если ты других мыслей. – Дорогая Марина, не жди от меня в ближайший год ничего стоющего, по статье (вот – сороконожка!). Приходится все еще зарабатывать из недели в неделю. Т. е. надо будет кончить Спект<орского> и в том случае, если я даже считаю этот жанр – категориально ложным. Ты знаешь, что все это значит. Обнимаю тебя, дорогая, незаслуженная!
Твой Б.
<На полях:>
Что это за птицеловы? Не знаешь ли ты их адреса и к кому обратиться? Кого они издают и кто они для меня, если ты их не знаешь?!