Письмо 197 <июль 1935 г.> Цветаева – Пастернаку
Дорогой Б<орис>, я теперь поняла: поэту нужна красавица, т. е. без конца воспеваемое и никогда не сказуемое, ибо – пустота et se pr?te а toutes les formes[169]. Такой же абсолют – в мире зрительном, как поэт – в мире незримом. Остальное всё у него уже есть.
У тебя, напр<имер>, уже есть вся я, без всякой моей любви направленная на тебя, тебе экстериоризировать меня – не нужно, п.ч. я все-таки окажусь внутри тебя, а не вне, т. е. тобою, а не «мною», а тебе нужно любить – другое: чужое любить.
И я дура была, что любила тебя столько лет напролом.
Но мое дело – другое, Борис. Женщине – да еще малокрасивой, с печатью особости, как я, и не совсем уже молодой – унизительно любить красавца, это слишком похоже на шалости старых американок. Я бы хотела бы – не могла. Раз в жизни, или два? – я любила необычайно красивого человека, но тут же возвела его в ангелы.
Ты был очень добр ко мне в нашу последнюю встречу (невстречу), а я – очень глупа.
Логически: что? ты мог другого, как не звать меня <оборвано>. Раз ты сам не только в ней живешь, но в нее рвешься. Ты давал мне лучшее, что? у тебя есть. Но под всеми твоими навязанными в любовь бабами – была другая правда: и ты со мной был – по одну сторону спорящего стола.
Я защищала право человека на уединение – не в комнате, для писательской работы, а – в мире, и с этого места не сойду.
Ты мне предлагал faire sans dire[170], я же всегда за – dire [171], к<отор>ое и есть faire:[172]задира этого дела!
Вы мне – массы, я – страждущие единицы. Если массы вправе самоутверждаться – то почему же не вправе – единица? Ведь «les petites b?tes ne mangent pas les grandes»[173] – и я не о капиталах говорю.
Я вправе, живя раз и час, не знать, что? такое К<олхо>зы, так же как К<олхо>зы не знают – что? такое – я. Равенство – так равенство.
Мне интересно всё, что было интересно Паскалю, и не интересно всё, что было ему не интересно. Я не виновата, что я так правдива, ничего не сто?ило бы на вопрос: – Вы интересуетесь будущим народа? ответить: – О, да. А я ответила: нет, п.ч. искренно не интересуюсь никаким и ничьим будущим, к<отор>ое для меня пустое (и угрожающее!) место.
Странная вещь: что ты меня не любишь – мне всё равно, а вот – только вспомню твои К<олхо>зы – и слёзы. (И сейчас пла?чу.)
Однажды, когда при мне про Микель-Анджело сказа<ли> бифштекс и мясник, я так же сразу заплакала – от нестерпимого унижения, что мне (кто я?, что?бы…) приходится «защищать» Микель-Анджело.
Мне стыдно защищать перед тобой право человека на одиночество, п.ч. все сто?ющие были одиноки, а я – самый меньший из них.
Мне стыдно защищать Микель-Анджело (одиночество) – оттого я и плачу.
Ты скажешь: гражданские чувства М<икель>-А<нджело>. У меня тоже были гражданские – т. е. героические – чувства, – чувство героя – т. е. гибели. – Не моя вина, что я не выношу идиллии, к к<отор>ой всё идет. Воспевать к<олхо>зы и з<аво>ды – то же самое, что счастливую любовь. Я не могу.
<Запись после письма:>
(Набросок письма карандашом, в книжку, на скворешной лестнице, в Фавьере, пока Мур спал. Письмо было лучше, но Б.П. конечно его не сберег.)