Письмо 141 <30 декабря 1927 г.> Цветаева – Пастернаку
С Новым Годом, дорогой Борис, пишу тебе почти в канун, завтра не смогу, п.ч. евразийская встреча Нового Года происходит у нас, следовательно —
Вчера – годовщина дня смерти Рильке, а сегодня мне с утра – впрочем, успела еще на рынок – пришлось ехать в госпиталь – резать голову. Теперь буду жаловаться: подумай, Борис, моя чудная чистая голова, семижды бритая, две луны отраставшая – пушистая, приятная и т. д. – и вдруг – нарыв за нарывом, живого места нет. Терпела 2 с лишним недели, ходила в кротости Иова, но в конце концов стало невтерпеж. – 10 или 12 очагов сгуст<ившейся> боли. Лечебница на краю света, ехала, одним Парижем, час, ждала два, в итоге – не прививка, на которую не имею возможности, ибо 10 дней леж<ать> чуть ли не в 40-градусном жару – а буйно и внезапно взрезанная голова. Ехала домой, как раненый, совсем особое ЧУВСТВО бинта – рамы бинта, что-то и от летчика и от рекрута, во всяком случае лестно. Так мужское во мне было удовлетворено. Причина 1) трупный яд, которым заражена вся Франция (2 миллиона трупов), 2) малокровие, еще гнуснее и точнее: худосочие. Посему тотчас же по возврате в Мёдон, только зайдя домой проведать, полетела в аптеку за рыбьим жиром детям. – Для чего рассказ? Перекличка с Рильке (вспомни Мальте) – Новый Год и бинт, Новый Год и госпиталь, окраина и, проще – его собственная смерть: умер ведь пожр<анный> белыми шариками.
Что еще? Новый Год евразийский, дружественный, но не мой. Мой – твой.
Ездила с книгой Рильке, читала в вагоне, в метро, в приемной, после такого чтения хоть кожу сдирай – не крикнешь. Впрочем, я терпеливая, дубовая. Знаешь ли ты, как мне когда-то мать в пылу рвения (9 лет воспаления легких) пришила к коже <вариант: прошила с кожей> компресс и только на другой день, снимая, обнаружила. – Чего же ты молчала? – Я думала, что так надо. Чувство стыда боли. Отец этому чувству – Дьявол.
Но довольно о <оборвано>