Хождение в народ

О том, как проходила пропаганда революционных идей народниками среди основного населения России, можно отчасти судить по воспоминаниям А.О. Лукашевича, одного из рядовых участников «хождения в народ».

Он приехал из Херсона в Петербург летом 1873 года и поступил в Технологический институт. В общество чайковцев Александра Лукашевича приняли благодаря рекомендации, полученной им от Ф.В. Волховского, который еще с конца 60-х годов участвовал в революционных кружках.

У чайковцев Лукашевич обычно встречался с Купреяновым, Д.А. Клеменцом, А.Я. Ободовской (Сидорацкой), С.С. Синегубом, С.Л. Перовской и Л.Э. Шишко. Они вели пропаганду среди рабочих в нескольких петербургских фабрично-заводских районах. Эти убежденные народники произвели на него сильное впечатление самоотверженностью, энергией, простыми товарищескими отношениями.

Не раз, приходя в одну из их квартир, он видал пропагандистов-лекторов после беседы в какой-нибудь артели. Они с воодушевлением сообщали товарищам об успехах своей работы и о том, какими дельными пропагандистами становятся, в свою очередь, наиболее активные заводские и фабричные рабочие.

Иногда приходили и сами рабочие. Появлялся на столе самовар, а к нему сухари да сырая репа из ближайшей овощной лавки. Такое скромное застолье вызывало веселье. Нередко деловые совещания прерывались шутками, фантастическими проектами, смехом.

Лукашевич еще в Херсоне задумал «уйти» в рабочие и заняться просвещением народа где-нибудь в Центральной России. Этот план одобрили. Его познакомили с молодыми людьми, желавшими поступить так же. Среди них были гимназист из Воронежа Владимир Богомолов и еще два его земляка.

С ними скоро сблизилась компания бывших юнкеров Михайловского артиллерийского училища. Эти молодые люди восхищались декабристами и были настроены радикально. Сообща они устроили две мастерские: кузнечную и слесарно-столярную, где принялись осваивать ручной труд.

Несмотря на дружеские отношения с Лукашевичем, чайковцы не торопились посвящать его в свою деятельность и не сообщали ему о других подобных кружках в Петербурге, Москве и некоторых университетских городах. Конспирацию они сохраняли строго.

Однажды на одном из собраний он увидел новое приметное лицо. Незнакомец своим возрастом (около тридцати лет) и окладистой русой бородой (что, вероятно, и стало основанием для его псевдонима – Бородин) выделялся между всеми собравшимися. Большой ум и необыкновенная доброта чувствовались в его словах и взгляде. Несмотря на простую одежду, он производил впечатление переодетого профессора. Как позже выяснил Лукашевич, это был выдающийся ученый, князь Петр Алексеевич Кропоткин.

Через некоторое время, присмотревшись к Лукашевичу, чайковцы постановили принять его в свою среду, ознакомив с основами их организации. Впрочем, многие дела кружка он уже знал, о других догадывался. Но такое доверие, оказанное ему, юноше, он счел великой честью, которую ему еще надо заслужить.

Мастерские начали функционировать только в начале 1874 года, когда в Петербурге усилилось брожение среди учащейся молодежи. Происходили шумные многолюдные сходки. На них горячо обсуждались всевозможные вопросы – от политических до личных, связанных с поведением при выступлениях против существующего режима. Порой все это переходило в перебранку или пустые словопрения.

Занятый устройством мастерских и работой в них, Лукашевич редко и без особой охоты посещал такие сходки. Но отчасти именно благодаря ним пополнялись ряды желающих идти в народ, чтобы от слов перейти к делу. Устоявшиеся кружки чайковцев и, например, бакунинского направления, группировавшиеся около Ф.Н. Лермонтова (рано арестованного и умершего в тюрьме), высылали на сходки своих представителей, которые или выступали на них лично, или только направляли вербовку, учитывая данные прений.

Началось движение 1874 года, которое охватывало значительную часть учащейся молодежи, откликнувшейся на призывы. Правда, последовали и ответные меры властей: аресты чайковцев. Потерпели урон и учебные мастерские народников: одновременно с чайковцем Н.Л. Чарушиным был арестован и один из «мастеровых» – юноша Владимир Богомолов. Серьезных улик против него не было, однако Третье отделение собиралось «пристегнуть» его к предстоящему процессу над революционерами.

«Я до сих пор, – писал А. Лукашевич, – через 32 года не могу забыть сильного потрясения от ареста Владимира Александровича Богомолова, с которым я подружился на общей работе. Он и по возрасту очень подходил ко мне и чем-то напоминал товарищей по херсонскому кружку, среди которых у меня остались близкие друзья… Его арест я почувствовал как глубокое личное горе. Мне, еще не испытавшему тогда тюремного заключения, представлялось глубоко трагическим его положение там, за решеткой, в полной власти врагов.

Удар в моих глазах усугублялся тем, что товарищ был оторван от дела в момент приготовлений, когда он не успел, как следует даже и приступить к делу. Я пытался вообразить себе, какую муку должен испытывать этот умный, симпатичный, преданный делу юноша, этот любимый всеми товарищ… Вот он не успел и первого шага сделать и уже, как говорится, помер без покаяния… Меня стала неотступно преследовать мысль, что такая же злая участь, какая постигла его, ежеминутно грозит и каждому из нас. Завтра, быть может, сегодня, сейчас и мы будем изъяты, выхвачены – тоже “без покаяния”… Это настроение передалось и другим, и под влиянием его мы решили ускорить наш поход, не ждать уже, когда мы будем “готовы” для пребывания в народе, для пропаганды в его среде, – не ждать, а отправляться скорей, скорей, пока нас – ничего не успевших еще сделать – не забрали и не засадили в каменный мешок, как Богомолова, которого не суждено уже было никому из нас увидеть.

Он погиб трагически: был доведен до самоубийства пыткой одиночного заключения, продолжавшейся для него около двух лет. Он был, вероятно, первою жертвою в страшном по числу загубленных жизней, тогда еще совсем новом петербургском Доме предварительного заключения».

Шесть человек, включая Лукашевича, стали готовиться к выходу в народ. Они передали кузницу и слесарно-столярную мастерскую другому, вновь сформировавшемуся кружку народников. Подготовку к революционной пропаганде проводили основательно, почти как военную операцию, сначала решив провести рекогносцировку, как писал в своих воспоминаниях Лукашевич, «на театре будущих военных действий… именно она, эта рекогносцировка должна была доставить более надежные данные для будущего похода. Было решено разбиться попарно. Пары формировались, конечно, по личным симпатиям, и со мной в паре оказался один из артиллеристов – Давид Александрович Аитов, с которым я сошелся всего ближе и с которым после ареста Богомолова работал вместе и в кузнице, у одного горна».

Они выбрали себе Владимирскую губернию; другие две пары (из бывших артиллеристов) – Костромскую и Нижегородскую. Они считали, что население именно этих губерний должно быть типичным для всего великорусского племени. Перед отъездом каждый наблюдал некоторое время прибывающих в Петербург и выезжающих из него рабочих, намечая для себя образцы для подражания: надо было иметь безукоризненную внешность, быть «своим среди чужих». Выбирали соответствующий полушубок, головной убор, котомку, рукавицы. Когда все необходимое было куплено, заготовлено и налажено, они простились с наиболее близкими друзьями, получив от них сердечные напутствия с пожеланиями всяческого успеха, «побед».

7 марта 1874 года Лукашевич и Аитов выехали из Петербурга по Николаевской железной дороге. На другой день доехали без всяких приключений до уездного города Клина, откуда по заранее обдуманному маршруту было решено продолжить путь пешком, направляясь через Дмитров на восток, в давно уже намеченную Владимирскую губернию. В вагоне они сразу затерялись в тесноте, шуме и гаме среди серой рабочей массы. По примеру окружающей публики расположились спать под скамейками, не снимая полушубков. Никаких особых трудностей и неудобств не испытали. Напротив, было приятно наконец-то отдохнуть от суеты и напряжения последних сборов и проводов.

Оказавшись на улице маленького деревянного города, молодые люди вдруг отчетливо осознали, что оказались в какой-то другой цивилизации. Они чувствовали себя пришельцами, плохо понимающими нравы и обычаи местных жителей. Казалось, они здесь, как белые вороны, которых каждый распознает с первого взгляда: мол, это не местные крестьяне, а переодетые студенты, у которых под новенькими полушубками и простонародными картузами скрыты враги правительства, а в котомках спрятаны запрещенные листовки или даже бомбы.

Из Клина сразу же отправили письмо своим товарищам, сообщая о благополучном прибытии на место. Адрес необходимо было написать чернилами, и для этого пришлось зайти в аптеку. Если бы фармацевт, с готовностью одолживший «перышко» одетому в полушубок молодому «мужичку», полюбопытствовал взглянуть на конверт, то увидел бы на нем не совсем обыкновенный адрес: «Его сиятельству, князю Петру Алексеевичу Кропоткину». (В том же марте месяце Петр Алексеевич был выслежен шпионами и арестован. Но письмо было послано 8 марта и дошло исправно.)

Выяснив, где дорога на Дмитров, они тотчас отправились по ней и остановились только на ночлег в какой-то бедной деревушке. Встречаясь с прохожими, старались смотреть им прямо в глаза и иметь самый обыкновенный вид. Первый ночлег в избе тоже сошел вполне благополучно.

Неопытность в общении с «простыми людьми» и полнейшая непрактичность сказались уже на первых порах. Особенно ясно это проявлялось в неумении поддерживать разговор при неизбежных расспросах каждый вечер, когда приходилось устраиваться на новый ночлег. Крестьяне очень неохотно пускали в дом прохожих. Пешие гости вызывали у них подозрение. Те, кто был чуть-чуть побогаче, прямо отказывали в ночлеге или без всяких пояснений, или кратко и бесцеремонно высказывались о нечистых на руку всяких прохожих.

В самые бедные избы пускали, но почти везде только после тщательных расспросов: откуда идут и куда направляются и с какими намерениями. Нельзя было заранее сговориться о том, как отвечать, и не раз это приводило к путаным ответам. Признав товарища более находчивым, Лукашевич предоставил ему возможность отвечать на вопросы, а сам преимущественно отмалчивался.

Когда они в первый раз услышали всегда повторявшийся потом вопрос «чьи будете?», то не поняли, о чем идет речь, как будто с ними заговорили на незнакомом языке. Слово «чьи» звучало как наследие времен крепостного рабства. Потом уже сообразили: спрашивают, из какого уезда или какой волости родом прохожие.

Постепенно горожане-студенты осваивались со своей новой ролью. Особенно хорошо чувствовали себя по утрам, выйдя на простор из душной избы и освобождаясь от напряженного состояния «ряженых», вынужденных говорить на непривычном для себя «деревенском языке». На каком-нибудь повороте глухого проселка они принимались обсуждать революционные программы, вспоминая питерские сходки.

«Мы были, – писал Лукашевич, – счастливы в эти минуты своею молодостью, здоровьем, избытком энергии и сознанием добросовестно исполняемого серьезного долга. К тому же была ранняя весна – солнышко еще не сильно пригревало, но хорошо и весело освещало придорожные пейзажи и золотило по утрам видневшиеся вдали из-за зарослей главы скромных сельских храмов… По этим колокольням мы старались ориентироваться, справляясь о названиях сел и деревень по карте Главного штаба – десять верст в дюйме, – запасливо прихваченной в Петербурге. Но существовал в это время у нас серьезный повод для огорчения: мы уже перешли границу между Московской и Владимирской губерниями, а не находили нигде работы. Между тем именно этот «экзамен» мы считали самым важным и трудным, и, только выдержав его, каждый из нас мог питать более или менее основательную надежду па полное слияние с народом хотя бы в будущем. Здесь… мы скоро поняли, до чего незрелой была наша петербургская «кабинетная» манера решать вопросы. Там мы воображали, что стоит нам лишь захотеть работать, и работа явится сама собой. На деле оказывалось иначе; работу вообще бывает трудно найти в местностях, какова намеченная нами, откуда и «свой лишний народ» расходится на заработки по всей России. А в то время, когда мы там странствовали, т. е. незадолго до праздника Пасхи, и вовсе некстати было искать там работы: добрые-то люди как раз, наоборот, к Пасхе брали расчет и уходили на родину. Это и было нам высказано где-то уже в Александровском уезде, когда мы в сотый раз заявили, что ищем работы».

С приближением Пасхи хождение по дорогам из села в село в поисках работы становилось все более непонятным для местных жителей. Да и манеры их вызывали подозрение. Ведь в Центральной России они действительно чувствовали себя иноземцами. О религии и обычаях местного населения они имели только самое общее представление. Лукашевич был уроженцем Таврической губернии, а его родители были католиками; Аитов, сын интеллигентного магометанина, родился и вырос в Оренбурге. Оба не знали, как вести себя во время праздника Пасхи. Поэтому решили обсудить вопрос: не уехать ли на время в Москву?

Казалось бы, что тут обсуждать? Если грозит опасность, то почему бы не избежать ее? Однако они сомневались: не будет ли это проявлением трусости, отступлением от принятого плана. Решили не рисковать, чтобы избежать провала, и временно прервать хождение.

Вообще к себе они относились строго. Например, старались обходиться той пищей, которой их потчевали крестьяне за несколько копеек – черным хлебом и пустыми щами. А в городе они привыкли есть более или менее сытно, употребляя мясо и рыбу. Вот и задумались: допустимо ли им поесть хотя бы селедку? Между тем молодые организмы при серьезной работе – непривычной ходьбе – требовали чего-нибудь существенного.

В конце концов искушение победило. В ближайшей сельской лавчонке была куплена пара сельдей, и они устроили веселый «пир» у большой дороги. Такое чревоугодие обосновали логически: «Если селедки продаются в убогих лавчонках и в больших количествах на всех базарах, очевидно, их покупает не аристократия. Следовательно, народ иногда ест их, а потому можно и себе изредка позволять такую роскошь».

В уездном городе Александрове на железнодорожной станции им сообщили, что поезд в Москву будет только поздно ночью, и не позволили остаться ожидать его, довольно грубо выпроводив из помещения. На дворе было холодно, и моросил дождь. Пришлось вернуться в город и там переждать где-нибудь от обеда до ночи. Идти на постоялый двор было опасно: там спросят паспорта, а у них они фальшивые, хотя и неплохо сделаны. Решили пересидеть в трактире.

Потребовав обычным порядком «две пары чаю» и вынув из своих узелков запас черного хлеба, принялись, не спеша, угощаться. За соседним столом громко разговаривали двое. Один из них был хозяином этого заведения, а другой только что окончил какую-то работу при трактире и теперь выпивал и закусывал. Не умея разговаривать во всеуслышание да и опасаясь проговориться, народники главным образом молчали, только изредка обмениваясь впечатлениями вполголоса.

Через некоторое время они заметили, что хозяин трактира и его собеседник недружелюбно поглядывают в их сторону. Дело этим не ограничилось. Когда, расплатившись за чай, пришельцы остались сидеть за столом, по их адресу начали раздаваться нелестные замечания, а потом начались расспросы, более напоминающие допрос. Спрашивали, разумеется, «чьи» они, куда идут и «за каким случаем». Они назвались слесарями, работавшими на фабрике в Киржаче, где на самом деле никогда не были. На вопрос, а где у них инструмент, Аитов ответил, что на фабриках слесаря работают хозяйским инструментом.

– Они, должно, и вправду мастера, только по другой части, – сказал работник, обращаясь к хозяину. Он явно намекал, что это профессиональные воры.

Судя по всему, два безбородых и безусых парня, да еще оба черноволосые, более похожие на цыган, чем на жителей Центральной России, да еще в новеньких белых полушубках, каких, вероятно, в том уезде не носят, возбудили серьезные подозрения. Тем более говор и ответы невпопад. В России едва ли не в каждой губернии говорили на свой лад и «чужаков» быстро распознавали.

Ситуация становилась все более тяжелой. Теперь уже было бы небезопасно просто встать и уйти. Как поступить? А тут после переговоров вполголоса с хозяином неугомонный работник опять обратился уже прямо к Лукашевичу:

– Так ты, говоришь, был в Киржаче?

– Был…

– А сколько там церквей?

Пришлось отвечать наугад, что называется, с бацу:

– Пять!

Этот ответ взволновал и хозяина. А работник провозгласил с торжеством:

– Вот и видать, какие «мастера»!.. Одна там всего церковь, и никогда не было больше одной. Вы не то что в Киржаче, знать, и близко от него не были!

Он был очень разгорячен и готов был броситься в драку. Но хозяин, избегая серьезного столкновения, внушительным тоном посоветовал незваным гостям уходить сейчас «подобру-поздорову из трактира, пока до полиции дело не дошло».

– Ну и уйдем! – сказал Аитов с напускным спокойствием.

Они деловито забрали свои котомки и палки и, не торопясь, вышли из трактира. Неугомонный местный «следователь» напутствовал их словами: «От трудов праведных не наживешь палат каменных!» Вероятно, намекал на слишком новые полушубки у подозрительных пришельцев.

По дороге на вокзал Лукашевич захотел изорвать лист десятиверстной карты, которая в случае ареста и обыска могла послужить уликой против них. Ему казалось, что за ними сейчас же снарядят погоню. Однако ее не было.

Добрались до вокзала, сели в поезд и без происшествий добрались до Москвы. Несмотря на некоторые ошибки, они были довольны, что смогли провести разведку, и хотя в конце похода их приняли за воров, но все-таки не за переодетых студентов.

…Этот бесхитростный рассказ – свидетельство того, насколько был труден путь, который избрали народники. Слишком велика была поистине многовековая пропасть между образованными горожанами и крестьянами. Даже «баре», подобные князю Петру Кропоткину, воспитанные еще при крепостном праве, были лучше знакомы с бытом и нравом «простого народа», чем большинство студентов (не считая поначалу немногих разночинцев).

Высочайшие достижения великих русских писателей, ученых, композиторов, художников ХIХ века в значительной мере определялись тяжелым положением народных масс. Абсолютно честный, совестливый и подлинно благородный князь Петр Кропоткин, когда ему предложили должность секретаря Русского географического общества, ответил отказом. Он выбрал революционную деятельность. А ведь он зарекомендовал себя серьезным ученым, сделал крупные открытия и любил науку.

Кропоткин писал: «Кто испытал раз в жизни восторг научного творчества, тот никогда не забудет этого блаженного мгновения. Он будет жаждать повторения. Ему досадно будет, что подобное счастье выпадает на долю немногим, тогда как оно всем могло бы быть доступно в той или другой мере, если бы знания и досуг были достоянием всех». И дальше:

«Но какое право имел я на все эти высшие радости, когда вокруг меня гнетущая нищета и мучительная борьба за черствый кусок хлеба? Когда все, истраченное мною, чтобы жить в мире высоких душевных движений, неизбежно должно быть вырвано изо рта сеющих пшеницу для других и не имеющих достаточно черного хлеба для собственных детей?..

Все эти звонкие слова насчет прогресса, произносимые в то время, как сами делатели прогресса держатся в сторонке от народа, все эти громкие фразы – одни софизмы. Их придумали, чтобы отделаться от разъедающего противоречия».

Вот от этого гнетущего противоречия и стремились избавиться наиболее совестливые молодые интеллигенты-шестидесятники ХIХ века, ставшие народниками. Они были, конечно, наивными. Но ведь и доблестный рыцарь Дон Кихот был по-детски наивен. А разве нельзя упрекнуть в наивности Иисуса Христа, вышедшего с проповедью любви к тем, многие из которых позже кричали «распни Его!»…