XXXV

XXXV

A. Н. Островский. — Его причуды и мнительность. — Юмор и остроумие Островского. — Его рассказы. — Пристрастие к друзьям. — Дружба с Бурдиным. — Представление «Воеводы». — Анекдоты про Островского — Островский в должности управляющего московскими театрами. — Пробные великопостные спектакли. — Рассказ Андреева-Бурлака.

Я искренне любил и уважал Островского, не только как писателя, поражавшего своим огромным талантом, но и как человека. Он совершенно заслуженно слыл милейшею личностью и имел массу обожавших его друзей, в особенности в театральном мире, Обладая мягким, отзывчивым сердцем и оригинальным умом, Александр Николаевич на всякого производил неотразимо-симпатичное впечатление, переходившее обыкновенно вскоре же в привязанность к этому доброму, ласковому и всегда снисходительному человеку.

Островский был причудником. Его причуды впоследствии перешли в капризы, которые иногда делали его несносным… Самою резкою чертою его характера была мнительность, очень часто надоедливая и до приторности скучная. Вечно он жаловался на всевозможные болезни, кряхтел, стонал и морщился, и в большинстве случаев, конечно, совершенно напрасно. Страдание от мнимых болей у него в конце концов вошло в привычку, и он никогда не отказывал себе в удовольствии «хвастнуть нездоровьем», как шутя про него говорили. Своим постоянным недомоганием он точно рисовался, напрашиваясь на сочувствие, в котором, разумеется, не было недостатка.

В своих обыденных сношениях с людьми и в разговорах Александр Николаевич проявлял неподдельный юмор, отличался остроумием и, как собеседник, был незаменим. Его рассказами, выхваченными прямо из жизни и переполненными сатирическими замечаниями, можно было заслушаться. По этим рассказам лучше всего можно было судить, какою громадною наблюдательностью владел покойный драматург.

Отрицательною стороною его характера было пристрастие. Люди, которых он любил, были безупречны и беспорочны. Актеры, к которым он питал приязнь, были гении, и никто в противном его не мог разубедить. Правда, находили на него минуты, когда он отрешался от своих убеждений, но это было мимолетно. Нечаянно вырвавшийся порыв негодования скоро рассеивался, и Александр Николаевич вновь становился искренним поклонником своего приятеля или друга.

Это пристрастие, обусловленное мягкостью его сердца, часто мешало успеху лучших его пьес. Например, покойный актер Бурдин пользовался таким расположением Островского, что на петербургской сцене почти все новые произведения Александра Николаевича впервые шли по желанию автора непременно в его бенефис, причем лучшие в них роли беспощадно гибли от игры самого бенефицианта. Иногда драматург сознавал артистическую несостоятельность своего друга, но не имел силы воли и характера отказать ему в «своем расположении»…

За это Бурдин окружал драматурга услужливостью и угодливостью, подкупающе действовавшей на Островского. Бурдин старался предупредить всякое желание его и брал на себя все хлопоты и заботы «по проводке пьесы», как через цензуру, так и через все другие мытарства. С Александром Николаевичем он был на ты и сильно этим кичился перед товарищами.

Единственный, кажется, раз в своей авторской практике Островский изменил Бурдину и ни за что не решился отдать ему главной роли старика купца в своей комедии «Сердце — не камень», которая, замечу кстати, шла по обыкновению в его же бенефис. Как против этого Бурдин ни протестовал, но Александр Николаевич настоял-таки на своем. Назначив эту спорную роль мне, он наметил своему другу другую, менее ответственную. Бурдин покорился, но в день своего бенефиса он внезапно захворал, так что за него играл другой. Таким образом бенефис был без бенефицианта, о чем своевременно и был извещен Островский.

Мне не раз приводилось быть очевидцем, как Александр Николаевич при первых представлениях своих пьес волнуясь расхаживал за кулисами и вслух высказывал неудовольствие на Бурдина. Помню я, как при первом представлении «Воеводы» в Мариинском театре Островский возмущался Бурдиным, изображавшим молодого, лихого парня Дубровина. Сердито морщась и нетерпеливо пожимая плечами, Островский почти метался за кулисами и, не сдержав волнения, быстро вошел в одну из уборных, где находилось несколько актеров, и проговорил, ни к кому не обращаясь:

— Ах, Федор, Федор!..[32] Что он делает?.. Так играть невозможно… невозможно… положительно невозможно… Что он делает?! Боже ты мой милостивый!..

Высказавшись таким образом, он немедленно удалился опять на сцену.

Г. Н. Жулев («Скорбный поэт»), бывший немного навеселе, сосредоточенно выслушал тираду драматурга и, когда тот скрылся за дверь, многозначительно произнес ему вслед:

— Что, брат, не нравится?.. Коробит!!! А кто виноват? Сам. Поменьше бы дружил с Федором-то, не кушал бы его пирогов… Не был бы этот самый Федор твоим другом, и пьесы бы шли лучше!..

Бурдин же, однако, не унывал. Отчаянно играя новые роли в пьесах Островского, он в антрактах ловил в кулисах кого-нибудь из неучаствующих в спектакле молодых актеров и задавал им такие вопросы:

— Смотрите, юноша, пьесу?

— Да, смотрю.

— Ну, что? Как?

— Комедия превосходная.

— A у меня… как идет роль?

— Очень хорошо! — следует ответ смущенным голосом.

— Тепло?

— Да тепловато…

— Сердечно?

— Очень…

— То-то же… вы смотрите, что дальше будет!.. В последнем действии я придумал совсем новый, небывалый эффект…

Что Островский был весьма пристрастный человек, доказательством этого может послужить множество красноречивых фактов.

Так, например, однажды кто-то заметил ему, что он не совсем удачно назначил роли в комедии «Красавец-мужчина», во время постановки ее на московской сцене.

— Чем же это, по-вашему, не удачно? — спросил он, по привычке подергивая плечами.

— Помилуйте, Александр Николаевич, заглавную роль красавца вы поручили Садовскому?! [33]

— Ну, так что же?

— Как что? Садовский превосходный актер, но не на подобное амплуа… Да, наконец, какой же он красавец?

— А чем же он, по вашему, не красавец?

— Конечно, наружным видом… Он очень мил, симпатичен, но не красавец…

— Что вы со мной спорите!? Неужели я не знал, кому поручить роль?! Ведь Миша мой крестник…

Против этой аргументации идти было нельзя, и оппонент поневоле согласился с доводом крестного папаши.

Почти так же он убедил в Петербурге режиссера, который, при возобновлении на сцене Александринского театра «Бедность не порок», роль Любима Торцова не отдал прежнему ее исполнителю, Бурдину, а поручил другому актеру.

— Почему же не Федя играет Любима? — спросил Александр Николаевич. — Это его роль, он должен ее играть, нельзя обижать старого заслуженного актера…

— Бурдин стал слабым на ноги… за последнее время он шибко хворать начал… Такую большую роль теперь ему страшно поручить, того и гляди — споткнется…

— Это ничего не значит! Конь о четырех ногах, и то спотыкается!

Против этого так же трудно было протестовать, и расслабленный Бурдин вновь выступил в своей любимой роли.

Из анекдотических рассказов Островского мне помнится один весьма характерный.

— Повадился ко мне ходить какой-то молодой человек, — рассказывал Александр Николаевич, — и просить моих советов и указаний относительно того, как сделаться драматургом… Ко мне вообще таких молодых людей очень много является в Москве. Я им всегда обыкновенно советую выжидать удобного случая. «Это, говорю я им, само свыше налетит, ждите очереди»… Но только этот, про которого я речь веду, был надоедливее всех. Написал он какую-то сумбурную комедию и представил ее мне для оценки. На досуге я просмотрел ее, и оказалась она никуда не годной: ни складу, ни ладу, просто одна глупость. Является он ко мне за советом с робкой, печальной физиономией. Жаль мне вдруг его стало, я и говорю:

— Ну, батюшка, сочинение ваше прочел, и ничего не могу сказать вам утешительного… Комедия очень слаба, так что и исправлять ее невозможно…

— Как же быть-то? — спрашивает он, уныло опустив голову на грудь.

— Да как быть? — отвечаю. — Если не побрезгуете моим добрым советом, то вот он: оставьте все это и займитесь чем-нибудь другим…

— Да чем же-с? Я, ей Богу, не знаю..

— Женитесь, что ли, — говорю ему шутя, — это все-таки лучше.

Ушел. Месяца через два является опять.

— Что вы? — спрашиваю.

— Я, говорит, исполнил ваше приказание.

— Что такое? Объяснитесь толком, я вас не понимаю…

— Вы мне велели жениться, — я женился…

Я просто рот разинул от изумления. Глупость моего собеседника превзошла всякие смелые ожидания.

— Ну, что ж, поздравляю, — говорю. — Давай вам Бог счастья…

— И вот еще новая пьеска, только что написал…

— Вот тебе раз! Да ведь я вам советовал жениться нарочно, чтоб отвлечь вас от писательства, а вы все-таки продолжаете стремиться к литературе.

— А я-с думал, что вы нарочно заставляли меня жениться, чтоб у меня пьесы лучше выходили…

— Ну, уж коли вы так рассудили, то делайте, что знаете, а мне теперь ваших произведений читать некогда. Извините.

«Только таким образом я и отделался от этого непризнанного собрата по оружию», — закончил свой рассказ Александр Николаевич.

Пришел к Островскому знакомый и, не застав его дома, вошел в квартиру и стал дожидаться его возвращения. Слуга Александра Николаевича сказал ему, что барин обещался скоро приехать. Минут через пятнадцать действительно вернулся домой драматург и, войдя в переднюю, спрашивает лакея:

— Никто не был?

— Какой-то господин вас дожидается…

— Кто такой?

— Не могу знать… Неизвестный!

— Чего ты врешь! «Неизвестный» только один и есть в опере Верстовского «Аскольдова могила», но он до меня никаких дел не имеет.

Во времена существования московского артистического кружка Островский был его частым посетителем. Однажды подходит к нему там провинциальный актер из категории «посредственностей» и здоровается с драматургом, который, будучи всегда приветливым, на почтительный поклон его ответил вопросом:

— В Москву за песнями? Погулять да отдохнуть к нам пожаловали?

— Да. Хочу взглянуть на ваших знаменитостей, — насмешливо проговорил актер, — надо нам, провинциалам, от ваших хваленых гениев позаимствоваться…

— Доброе дело! — спокойно заметил Александр Николаевич. — Но только вряд ли усвоите что-либо. Мудрено от талантов позаимствоваться…

— Ну, уж и мудрено!

— Да вот кстати я расскажу вам, какой со мной сегодня случай произошел. Нанял я к кружку извозчика. Попался дрянной. Лошаденка дохлая, еле ноги волочит. Стегал он ее, стегал, ругал, ругал, а она не обращает ни малейшего внимания на его энергичное понуканье и даже, точно нарочно, тише пошла. Я и говорю ему: пора бы твою клячу на живодерню, для извоза она не годится, на хлеб себе с ней не достанешь.

— Это верно, — ответил извозчик, — подлости в ейном карахтере много. Уж чего я на ней не перепробовал: и ласку, и кормежку хорошую, и кнутовище здоровое, а ей хоть бы что, ничем не пронять. Сколько разов я ее на бега водил, чтобы, значит, поглядела на рысаков да переняла бы с них проворство, но и эхо она без всякого внимания оставляет.

Актер, конечно, повял намек и поспешил скрыться.

В конце своей жизни, как известно, Александр Николаевич получил важную административную должность. Его поставили во главе управления московскими императорскими театрами. Однако, ему не суждено было долго занимать этот пост: он неожиданно скончался в своем костромском имении.

Несмотря на свой ум, доброту и приязнь к артистам, им многие были недовольны во время его кратковременного начальствования. Островский всю жизнь свою прожил «вольным» человеком, никогда нигде не служил, и поэтому немудрено, что к своим служебным обязанностям приступил крайне неумело, неловко, что ставилось ему в вину. Действительно, многие распоряжения его были странны, но к ним нельзя было относиться строго, принимая во внимание его неопытность, которая в механизме театрального дела несомненно играет первенствующую роль.

Первое, с чего начал Островский свою деятельность, было то, что он облачился в форменный виц-мундир и фуражку с кокардой. Затем устроил себе в доме дирекции особую приемную комнату, посреди которой поставил громадный стол и покрыл его красным сукном.

Когда его кто-то спросил:

— К чему это вы, Александр Николаевич, надели на себя не идущий к вам виц-мундир и с красным околышем фуражку? Вас никто не привык видеть в таком странном одеянии.

Он серьезно ответил на это:

— К чему?! Я удивляюсь вашему вопросу… Я ведь теперь человек официальный.

Бывая в Москве, я часто посещал Островского. Во время его «управления театрами» мне случилось гостить в Белокаменной продолжительное время. Однажды он спрашивает меня между прочим:

— Поди, вы частенько встречаетесь с артистами?! Не слыхали ли чего? Что говорят? Довольны ли мной?

— Кажется, довольны, все вас очень любят, но за некоторые распоряжения по вашему адресу шлются упреки и осуждения.

— За какие же это? Любопытно… Я, кажется, ничего такого еще не сделал…

— Да вот, например, говорят, что вы с оперными не совсем справедливы.

— В чем же это я несправедлив? Это для меня новость!

— Говорят, что вы незаслуженно и жестоко поступили с певцом N., уволив его в отставку. Вы почему-то нашли его лишним, между тем, по общему отзыву, это был полезный и добросовестный труженик, да и получал-то он в сущности гроши.

— Так ведь его оклад понадобился для прибавки другому…

— Вот за это-то больше и негодуют. Обижая одного, вы делаете другому ни за что, ни про что прибавку.

— Вот это мне нравится! — вдруг заволновался Александр Николаевич. — Я несправедлив! Да кто же может быть справедливее-то?.. Прежде чем упрекать меня, недовольные мною спросили бы лучше: много ли я прибавил X.? Он получал девять тысяч рублей, а я ему для округления накинул только одну тысячу… Разве ж, это для него много?.. При девяти тысячах одна — пустяки… Да, кроме того, за него очень уж просил меня Рубинштейн. A как ему откажешь?! Вот вы и поймите, какова логика у нерассудительных людей! Им-то легко меня обвинять, а побыли бы в моей шкуре, не то б запели…

По инициативе Островского, в Московском Малом театре были учреждены ежегодные пробные спектакли во время съезда провинциальных актеров Великим постом. Александр Николаевич очень охотно допускал всех и каждого до этих так называемых «закрытых» дебютов.

Я гостил в Москве как раз в самый разгар пробных спектаклей, когда «испытывали свои малые силы на большой сцене» чуть ли не все захолустные премьеры и премьерши, собирающиеся в Белокаменной постом на обычный актерский рынок.

Как-то Островский говорит мне:

— Вы бы заглянули в театр, полюбовались бы на дебютантов…

— А разве это интересно?

— Еще бы! В будущем многообещающие…

— А в настоящем?

— Стараются быть многообещающими…

— Бываете ли сами-то на этих представлениях?

— Нет…

— Почему?

— Надоело.

— Чем же?

— Безобразие.

— А будет ли кто из них принят?

— Нет.

— Так зачем же давать им дебюты?

— Очень уж просят… Из сострадания…

— Из сострадания? Какого сострадания?

— Пусть поразвлекутся постом… Это даже, может быть, от кутежа отвлечет тех, которые пить люты…

Островскому нравилось напускать на себя болезненный вид. Он делал страдальческие гримасы, охал, стонал и в этом доходил до того, что верил самому себе в страшном недомогании. Это была вечная слабость знаменитого драматурга, впрочем, очень невинная и ни для кого не беспокойная.

На репетиции своих новых пьес Островский часто приезжал совсем едва двигавшимся, с неизменною жалобою на свою застарелую хирагру[34]. Бывало, подойдет к нему кто-нибудь из артистов и, вглядываясь в его недовольное лидо и в нервное подергиванье плеч, сочувственно спросит:

— Как ваше здоровье, Александр Николаевич?

Островский начнет еще более пожимать плечами, бессильно опустит руки, склонит голову на бок и тихим, жалобным голосом ответит:

— Извините, сейчас ничего не могу вам на это сказать… спросите немного погодя… ночью же было худо…

Александр Николаевич любил играть в «винт». За картами он был всегда разговорчив, и забавные выражения, одно другого лучше, типичнее, так и слетали с его языка. Для партнеров это было большим наслаждением. Сдадут ему, бывало, плохие карты, он начнет усиленно пожимать плечами и ворчать:

— Что же это такое? Что вы мне сделали?.. Это не карты, а слезы… да-с, слезы и ничего больше… Ни одной представительной физиономии, — все какие-то аллегории. Для гаданья, может быть, они и очень хороши, и приятны, и насчет интереса многое говорят, а для винта совсем негодящие.

Проигрывая игру и отдавая штраф противникам, Островский частенько восклицал не без сердца;

— Боже мой! Что же это такое?.. Как я хорошо играю и… как при этом несчастно. Удивительно, необъяснимо, ужасно!

Когда-то давно на сцене Большого театра в Москве произошел за кулисами крупный скандал: какая-то служившая при гардеробной француженка-портниха за что-то разобиделась на одного из администраторов и во время энергичного с ним объяснения забылась до того, что нанесла ему оскорбление действием. Конечно, она была уволена, делу не дали огласки, но на всех дверях в обоих казенных театрах немедленно вывесили объявление: «на сцену вход посторонним лицам строго воспрещается».

Вскоре после этого Островский приезжает в Малый театр с кем то из артистов на считку своей новой пьесы. Входит с актерского подъезда [35] и наталкивается на объявление. Перечитав его два раза, он удивленно спрашивает своего спутника:

— Это что же такое? Никогда прежде ничего подобного не бывало? Почему это?

— Это вызвано скандалом, случившимся в Большом театре. Вы ведь знаете, что там наделала строптивая портниха?

— Как не знать, — знаю, очень хорошо знаю… Но только по-моему это не резонно, подобное объявление ни к селу, ни к городу. Ведь бьют-то свои своих, за что же посторонних-то не пускать?

Покойный актер Вас. Ник. Андреев-Бурлак рассказывал мне, как однажды Островский делал ему выговор за одну актрису, дочь известного литератора П., служившую под режиссерством и распорядительством Бурлака в частном Пушкинском театре [36]. Следует заметить, что эта барышня не обладала ни красотой, ни дарованием, и к довершению всего была лишена ясного произношения.

— Как же вам не стыдно, Василий Николаевич, обижать талантливую и милую девицу, да еще к тому же дочь известного и уважаемого литератора? — сказал недовольным тоном Островский. — Мне родитель ее на вас жаловался, и это меня сильно тронуло. Вы буквально ничего не даете ей играть.

— Право, я в этом так мало виноват, — начал защищаться Андреев-Бурлак. — В новых пьесах она не появляется по желанию авторов, которые ни за что не хотят назначить ей роли, благодаря ее недостаткам, а старые пьесы, в которых она могла бы играть, не дают сборов, да и времени нет для репетирования их.

— Что за вздор! У нее нет никаких недостатков…

— А некрасивая наружность? А картавость?

— Все-таки, если бы вы захотели, так могли бы из уважения к ее отцу дать ей возможность хоть изредка фигурировать на сцене. Кроме того, по-моему, она не без дарования, даже с огоньком, да и собой премиленькая…

— Затем разговор перешел на другие вопросы. Перед самым уходом Бурлака Островский спросил:

— Ну, что новенького в театре?

— Да вот намереваемся поставить вашу драму «Бесприданница». Не угодно ли будет пожаловать к нам на репетицию и на представление.

— С удовольствием. Мне, признаться, давно желалось, чтобы вы поставили ее у себя. А кто будет играть Ларису? На нее нужна хорошая исполнительница, — это сложная роль.

— Да вот кстати: можно будет поручить ее дочери П.

Островский, позабыв недавние свои упреки Бурлаку, вдруг нервно стал пожимать плечами и сердито воскликнул:

— Да что это вдруг с вами сделалось? С ума сошли, что ли? Как же можно такую ответственную роль поручать П-й! Она хоть и дочь уважаемого литератора, но физиономия-то ее какова? Да еще и картавая… Если вы действительно намерены отдать ей Ларису, так я не только не приеду, но убедительно прошу вас и вовсе не ставить моей драмы…

Так Александр Николаевич был не тверд в своих убеждениях.