ГЛАВА IV

ГЛАВА IV

Наступал 1573 год. Речь Посполитую раздирали споры. Литовские магнаты все же решились пригласить на королевский престол царя Ивана. Впрочем, за избрание царь должен был заплатить Ливонией, Полоцком и некоторыми другими пограничными городами. Иван колебался. Польские же магнаты прочили в короли французского принца Генриха Валуа. Франция была далеко, ссор с ней не существовало, французской короны Генрих при жизни короля Карла получить не мог, а личность его не оставляла желать ничего лучшего: принц любил женщин и собак, к государственным же делам имел стойкое отвращение.

В бурные годы междуцарствия католическая церковь пошла на мир с протестантами, с лютеранами, кальвинистами, антитринитариями, со всеми, кого клеймила именем «диссидентов».

Она могла позволить себе эту роскошь: шляхта уже была сыта реформами, а если где-нибудь еще и пыталась выступать против засилья официальной религии, то крестьянство и городские низы ее не поддерживали. Им шляхетская борьба за землю ничего не сулила.

Теперь пристальный взор католических кардиналов и епископов устремился на православную паству.

Присоединенные к Речи Посполитой южные и восточные области Литвы, населенные в основном православным людом, объединялись в борьбе против новых насильников вокруг греческой церкви.

Отстаивая религию предков, измученные народы Белоруссии и Украины отстаивали само право на существование.

Столетие спустя этой борьбе суждено было вылиться в открытые могучие движения крестьянского и мелкого городского люда.

А сейчас эта борьба только начиналась, но наиболее дальновидные из католических политиков — иезуиты — уже беспокоились, замечая первые искры будущего пожара.

И там, где они могли эти искры потушить, — тушили.

***

Хмурый декабрьский день. Над застывшей Вислой, над вмерзшими в лед прибрежными сваями, над застывшими улицами и площадями — низкое, словно графитом натертое небо. В стылом безветрии на Краков падают одинокие колючие снежинки.

Королевский замок Вавеле, стоящий на высоком холме, кажется погруженным в сумерки.

Впрочем, и впрямь уже смеркается. Что поделаешь? Декабрь!

Кардинал Станислав Гозий медленно отворачивается от высокого стрельчатого окна. Медленно пересекает покои, опускается в кресло перед камином, протягивает к огню руки.

— Кстати, — спрашивает он у своего собеседника, тучного старца, непрерывно перебирающего крупные гранатовые четки, — кстати, кто такой Иероним Виттенберг?

Старец — католический епископ королевского города Львова, — не переставая перебирать четки, вопросительно взглядывает на кардинала.

— Виттенберг? Право, ваше высокопреосвященство, вы задаете трудный вопрос… Впрочем, простите… Виттенберг?.. Не имеете ли вы в виду львовского аптекаря Виттенберга?

— Я имею в виду именно его… Что вы знаете о Виттенберге?

Епископ медлит.

— Он не католик, ваше высокопреосвященство. Он лютеранин. Я до сих пор мало им интересовался.

— Напрасно… А знакомо ли вам имя Мартина Сенника?

— О да, ваше высокопреосвященство. Какая жалость, что столь известный трудами врач не исповедует истинной веры… Но Сенник — житель Кракова, ваше высокопреосвященство.

— К сожалению, да.

Молчание. В камине с треском рушится полено. Кардинал неторопливо подгребает выскочившие из-за решетки угольки.

— Святая церковь, говорит кардинал, — святая церковь не знает дел малых и больших. Все дела для нее равно значимы, если служат укреплению на земле власти его святейшества папы.

Молчание. Собеседники осеняют себя крестным знамением.

— Аптекарь Иероним Виттенберг, близко знакомый с врачом Мартином Сенником, в свой недавний приезд в Краков прибыл не один, — продолжает кардинал. — Он прибыл с московским друкарем Федоровым. И при посредстве Сенника этот друкарь получил у нашего фабриканта Лаврентия бумагу для печатания православных книг. Вдобавок получил ее в кредит… Вы знаете об этом?

— К сожалению, впервые слышу, ваше высокопреосвященство… Но что можно сделать? Ведь Лаврентий, кажется, схизматик.

— Это не имеет значения. Следовало перекупить бумагу. Он предпочел бы наличные деньги… Впрочем, поздно. Я тоже узнал о случившемся очень поздно…

Ровно горит огонь. Под сизой золой — прозрачный накал.

— Мне чрезвычайно горестно, — произносит епископ, — чрезвычайно горестно, что во Львове появилась схизматическая печатня, в то время как наши книги в городе не печатаются…

— Об этом надо подумать, — отвечает кардинал. — Я приглашу к себе типографщика Николая Шарфенберга. Если потребуется, святая церковь поможет ему открыть типографию и во Львове… Но сейчас речь о другом. Деятельность Федорова опасна, ваше святейшество. Его книги могут принести неисчислимое зло.

— Я понимаю, ваше высокопреосвященство…

— Схизму надо искоренить! Душами людей должны безраздельно владеть мы, римская церковь! Иначе не одной Польше — всему существующему порядку вещей грозит гибель…

— Но следует ли озлоблять население?

— Озлоблять?.. О нет! Население здесь ни при чем!.. Но вам следовало бы позаботиться о пресечении дружбы Федорова с нужными ему людьми… Найдите способы.

— Понимаю, ваше высокопреосвященство.

— Да, кстати… В каком цехе записан Федоров?

— Полагаю, что он в единственном лице представляет собою цех друкарей.

— Но ведь создание печатни предполагает не только труд печатника, но и труд литейщиков, столяров, возможно, граверов?

— Гравировать, кажется, печатники могут сами, ваше высокопреосвященство.

— А делать станки?

— Полагаю, что нет.

Кардинал Станислав Гозий, один из самых ярых иезуитов не только Польши, ворошит кочергой в камине, и там взвивается веселый вихрь золотистых искорок.

— А скажите, ваше святейшество, вы интересовались причинами появления Федорова во Львове?

— Кажется, он прекратил работу у гетмана Ходкевича…

— Нет, нет!.. Вы знаете, почему он покинул Московию?

— Гнев великого князя?

— Скорее духовенства… Вы, конечно, не читали московский Апостол. Напрасно. Весьма любопытная книга… Она рассчитана на чернь.

— Я впервые слышу, ваше высокопреосвященство…

— Да, любопытная книга! Знатные люди на Руси считают Федорова еретиком… Неплохо было бы, чтобы схизматики во Львове узнали об этом. Понимаете? Он для схизматиков еретик, и вдобавок ему предстоит работать в цехе…

Епископ пропускает между пальцами гранатовое зерно четок.

— Я всегда вдохновляюсь, осчастливленный беседой с вами, — говорит епископ. Какое счастье, что вы с нами, ваше высокопреосвященство!

Кардинал Гозий не ошибался. Иван Федоров, подчиняясь существующим обычаям, вынужден был записаться в цеховую общину как печатник. Иначе бы он не имел права создавать книги. Прежде чем записаться в цех, Федоров должен был не только показать свои книги, но и продемонстрировать свое искусство гравера. В конце концов при помощи православных старшин он был признан мастером и получил разрешение от городского совета печатать книги.

Сын Федорова вступил в цех переплетчиков.

— Чудно, ей-богу! — сказал Федоров. Выходит, мы в разных цехах теперь с сыном и вроде как чужие!

— Таков закон! — возразил Иван Бильдага. — Да и сыну твоему не хуже, по-моему… Вот уже сейчас работу дают.

Впрочем, сетовать было и некогда. Все с помощью того же Бильдаги он заказал винт для станочного пресса, металлический тимпан, приобрел свинец к олово и в сарае снятого дома отлил взамен попортившихся и утерянных букв новые.

Приятель Бильдаги Мартин Голубникович, занимающийся, помимо прочих дел, торговлей книгами, взялся свести Федорова с людьми, которые могли бы оказать помощь в приобретении бумаги.

Федоров познакомился с аптекарем Виттенбергом, чрезвычайно живым и любопытным человеком, а через него с краковским врачом Мартином Сенником, автором многих медицинских сочинений, последователем Гиппократа, знатоком философии Аристотеля, имеющим связи в самых различных кругах общества.

Воспитанный в Италии, Мартин Сенник отличался широтой взглядов, и его, протестанта, ничуть не коробила дружба с православным христианином, в рисунках и гравюрах которого Сенник открыл недюжинный талант.

Сенник взял на себя труд убедить и убедил бумажного фабриканта Лаврентия дать Федорову в кредит нужное количество бумаги.

Лаврентий согласился на это, так как условия кредита были чрезвычайно выгодны. К 1574 году Федоров обязался выплатить ему шестьсот злотых. Продавай Лаврентий бумагу за наличный расчет, он не получил бы более четырехсот злотых. Впрочем, Федорова сделка вполне устраивала. По его подсчетам, после продажи задуманного выпуском Апостола он, раздав долги и выплатив Лаврентию сумму кредита, должен был получить не менее двух тысяч злотых чистой прибыли.

Тогда можно было бы работать, ни от кого не завися!

Не привыкнув сидеть без дела, обладая навыком в ремеслах и любя работу, Федоров почти все, что можно было, делал сам.

Закупив столярный инструмент, сторговав отличные дубовые бруски, он, не ожидая, пока принесут металлические части, принялся мастерить станок.

Неторопливо, дорожа материалом, понимая, как много выгадывает, не наняв лишнего человека, Федоров пилил, строгал, ошкуривал бруски.

Из-за зимних холодов работать приходилось в доме.

Однажды, размечая доски, он услышал стук. Не снимая передника, не стряхивая стружек, он крикнул:

— Входи!

Порог переступили пятеро. Двух Федоров знал: столяр Иоанн Кавка и водопроводный мастер Григорий. Трое других ему были незнакомы. Иоанн Кавка назвал их: столярный мастер Фома Сикст, часовых дел мастер Генрих Пфлаум и мастер шорных дел Стась Виленский.

По встревоженному виду Кавки и усиленному подмаргиванию долговязого Григория Федоров сообразил: гости пришли неспроста и не к добру.

Между тем кривой Фома, обратясь к спутникам, заявил:

— Улики налицо! Все слишком очевидно!

— Ты погоди! — нахмурился Федоров. — Словами-то не кидайся. Пошто пожаловали?

Фома, ухмыляясь, смотрел в сторону. Генрих Пфлаум нахмурился. Григорий кашлянул. А Стась Виленский, потрогав усы, объяснил:

— Пан друкарь! Старшинам цеха поступила на вас жалоба. Вас обвиняют в нарушении цеховых законов. Мы пришли, чтобы проверить справедливость обвинения… Будьте любезны сказать, что это за доски?

— А почему я вам объяснять должен? Или я не волен делать, что хочу?

Генрих Пфлаум, с пыхтением нагибавшийся за рубанком, повертел его в руках, поставил на место и сказал в пространство:

— Очевидно, русскому мастеру неизвестны законы. Я бы хотел, чтобы их объяснили его единоверцы…

Федоров посмотрел на Кавку и на Григория.

Кавка сокрушенно развел руками.

— Видишь, какое дело… — начал он. — Столярничать-то тебе нельзя.

— Как это «нельзя»? С чего вдруг?

— Да, вишь, такой порядок… Ты печатник — ну, значит, печатай. А столярные там или другие работы делать сам ты не можешь.

— Еще как могу! Лучше ваших столяров сделаю! — Да ведь ты не к столярному цеху приписан!

— Ну так что?

Фома Сикст нашел нужным прервать объяснение:

— Я считаю факт нарушения цеховых законов установленным.

— По неведению мастера! — вступился Кавка.

Прошу учесть, что по-неведению!

— Не имеет значения! — возразил Сикст.

— Как не имеет? — воспротивился Григорий. — Имеет!

Стась, шорник, глядел то на одного спорщика, то на другого. Генрих Пфлаум поддержал Кавку и Григория:

— Неведение мастера облегчает вину.

Полное лицо Сикста пошло пятнами.

— Не присваивайте себе прав цеховых старшин! Наше дело — установить нарушение. А оно установлено. Никто не посмеет отрицать, что друкарь сам делал столярные работы!

— Погоди, погоди! — прервал Сикста Иван Федоров. — Не кричи. Дайте в толк взять, что вам нужно.

Ему объяснили, каждый мастер имеет право заводить только тот инструмент, который нужен именно ему; каждый мастер может делать только те операции, какие определены уставом цеха. Валяльщики шерсти, к примеру, могут только валять шерсть. Красить ее могут только красильщики.

— Даже работы следует производить в определенном порядке, — важно заявил Генрих Пфлаум. — Пожалуйста. Седельники сначала полируют седла, а потом красят. Но не иначе. Нет! Порядок есть порядок!

— Так я не суконщик и не седельник, слава тебе господи! — сказал Федоров. — По-вашему рассуждать, так один должен литеры лить, другой матрицы ладить, третий станок мастерить, а четвертый только на рычаг нажимать?

— Именно так! — без тени усмешки подтвердил Сикст, и остальные мастера согласно кивнули. — К сожалению, книгопечатание — новое дело. Очевидно, старшинам предстоит навести справки, как поступают в прочих городах.

— Ну, я привык по-своему работать! — заявил Федоров. — Узнавайте не узнавайте, а мешать я себе не позволю.

Через час к нему прибежал Иван Бильдага.

— Очень плохо! Очень плохо! — твердил Бильдага. — Не надо было признаваться, что ты готовил части для станка! Ты знаешь, что тебе грозит? В лучшем случае — штраф злотых в двести! А станешь спорить — из цеха исключат, книг не дадут печатать!

Федоров понял, что дело действительно плохо.

— Догадываюсь, откуда ветер дует, — сказал Бильдага. — Почуяли, что дело выгодное, хотят заставить тебя на них работать.

— Как это?

— Да так! Одни цехи всегда старшие, другие младшие… Столяры и задумали, видно, тебя к себе приписать. Ну, тогда худо! Они начнут и материал закупать, и цены устанавливать, и прибыли.

— Уж тогда литейщикам больше с руки со мной знаться!

— Не знаю. А столяры, вишь, хлопочут.

— Что ж делать?

Они отправились к аптекарю. Виттенберг принял беду Федорова к сердцу, он тотчас дал дельный совет: просить держать собственного столяра.

Федоров не преминул воспользоваться советом Виттенберга. Однако столярный цех резко воспротивился желанию печатника.

Тогда опять же по совету Виттенберга Иван Федоров внес дело на рассмотрение городского совета.

— Городской совет и старшины цехов всегда на ножах, — объяснил Виттенберг. — Цехи не любят советников. Пытаются наложить лапу на их права и доходы, а советники восстают против исключительной самостоятельности цехов. Увидишь, городской совет решит дело в твою пользу.

Аптекарь оказался прав. 26 января 1573 года городской совет города Львова постановил, что друкарь-московитянин Иван Федоров, нуждающийся в различного рода столярных работах, хоть и не имеет права держать собственного столяра, но может нанять такового у какого-либо мастера.

Столярный цех выразил протест против такого решения.

Тогда городской совет по просьбе Федорова обратился в Краков, к тамошним типографам Матвею Зибенанхеру и Николаю Пренцине с просьбой разъяснить, как надлежит поступить в подобном случае.

Уже 31 января пришел ответ. Из Кракова сообщили, что типографы у себя столяров не держат, но согласно обычаю нанимают их на нужное время.

На основании полученного ответа городской совет подтвердил свое первоначальное решение.

Не тут-то было! Столярный цех заявил, что решению не подчинится и мастеров Федорову не даст.

— Ничего не понимаю! — пожимал плечами Виттенберг. — Поговорите со столярами, исповедующими вашу веру. Может быть, они что-нибудь объяснят.

Но Иоанн Кавка, виновато улыбаясь, сказал, что сам ничего не понимает. Старшины цеха как один постановили не давать Федорову столяров.

— И ты не дашь?

— Как же я пойду против цеха? Меня выгонят, лишат работы…

Иван Бильдага, заручившись согласием Федорова, пытался действовать при помощи подарков. Подарков у него не приняли, а Фома Сикст начал угрожать скандалом.

Вдобавок поползли слухи о том, что Ивана Федорова изгнали из Москвы как еретика.

— Что ты ни говори, а без врагов истинной веры тут не обошлось! — волновался Федоров. — Нет, тут кто-то воду мутит! Сорвать печатание хочет! Ладно! И мы не лыком шиты!

С удвоенной энергией завершая работу над станком, Федоров для начала вновь обратился в городской совет. На этот раз он просил дать ему возможность пригласить столяра со стороны.

Он успел собрать станок и приступил к печатанию Апостола, когда 7 декабря 1573 года городской совет разобрал просьбу. Было решено, что Федоров может пригласить столяра со стороны, но обязан записать того к какому-либо мастеру, и уже от мастера нанять сроком на полгода.

— Благодарю господ советников! сказал Федоров, выслушав решение. — Я так и поступлю.

— Цех не согласится и на это! — заявил Фома Сикст.

— В таком случае городской совет обратится к королю! — закричал на Фому председатель совета. — Мы научим вас уважать постановления!

— Цех тоже обратится к королю! — отпарировал Сикст.

***

Федоров слушал перебранку с отсутствующим видом. Пока совет и цех станут жаловаться друг на друга, он вне опасности. А печатание идет днем и ночью…

Старшины столярного цеха еще раз пытались сунуться в дом к Ивану Федорову. Но теперь печатник был начеку и просто-напросто не пустил их на порог.

Не щадя сил, работал Федоров эту зиму. Даже в Москве он так не трудился и не уставал. Но решалась судьба типографии, решалась судьба православных печатных книг, и станок стучал по восемнадцать-двадцать часов в сутки.

Понимая, что помощи одного сына недостаточно, Федоров, пользуясь правом шляхетства, нанял себе слугу — безземельного Львовского мещанина Василия Мосятинского.

Он взял Мосятинского к себе в дом на все готовое, обязался кормить и одевать его, платя сверх того по пять злотых в месяц, на условии, что тот станет выполнять все поручения Федорова.

Существо крайне унылое, полусонное, оживлявшееся только за едой и при виде денег, Василии Мосятинский все же сходил за батырщика и за сушильщика.

Ценой неимоверных усилий, нечеловеческого напряжения Ивану Федорову удалось к 15 февраля 1574 года завершить печатание Апостола с московских матриц.

Книгу он закончил обширным послесловием, в котором рассказал о своем вынужденном отъезде из Москвы.

Федоров писал, что должен скитаться по чужим странам из-за невежд, умышлявших на него ереси, и отводил обвинение в том, что бежал от православного государя — надежды славян.

Это было лучшей отповедью тем, кто продолжал распространять слухи об еретичестве Федорова.

— Ну, теперь торговать поезжай, — сказал Федорову Иван Бильдага. — С прибылью будешь!

— Прежде о должке подумать надо, — пошутил Федоров.

— О каком должке? Кому?..

Федоров достал из сундучка кипу исписанных листов. Бильдага по слогам прочитал:

— Грам-ма-ти-кия… Чего это?

— Тот самый должок мой. Начало письменного и книжного учения. По Ивану Дамаскину составил. Пока не напечатаю, негоже и о прибылях думать… Эх, Иван, что толку в книгах, коли народ грамоты не знает? А народ ее хочет знать. Или забыл, как деньги для меня давали? Ну, а я никогда не забывал, для кого сил не щажу. Ведь истины тогда только восторжествуют, когда каждый пахарь, каждый мастеровой познают глубину их. А для того надлежит обучить народ грамоте. Сие начало начал.

— Да когда же ты успел сочинить все?

— Успел вот. Гляди. Вот таблицы букв, вот слогов… Спряжения на каждую букву… Примеры залога страдательного, примеры, как слова значения меняют, когда ударение изменишь… А вот слова с титлами… За ними молитва азбучная… Завершаю же все молитвами и изречениями царя Соломона да посланиями апостола Павла о пользе обучения и воспитания… Ладно ли долг возвращаю, скажи?

Бильдага благоговейно смотрел на букварь.

— Мудр и благочестив ты, Иван, — сказал он. — Воистину труд твой — подвиг…

Букварь Федорова вышел объемистым, в восемьдесят страниц. На последних листах первопечатник опять обратился к читателям.

«Возлюбленный и чтимый христианский русский народ греческого закона, — писал Федоров. — Не от себя написал это немногое, но от учения божественных апостолов и богоносных отцов и от грамматики преподобного отца Иоанна Дамаскина, сократив до малого, сложил для скорого обучения детей. И если труды мои окажутся достойными вашей милости, примите их с любовью. А я охотно готов потрудиться и над другими угодными вам книгами, если даст бог по вашим святым молитвам. Аминь».

Федоров умалял свои заслуги. Но истинному христианину подобало смирение, а указание на Иоанна Дамаскина должно было помочь избегнуть возможных нападок на самовольное обращение с текстами…

Букварь удался. Было совершено большое, полезное дело.

***

Новые книги, как две капли воды походившие на московские, были сложены частью у Федорова, частью у Виттенберга, частью в обширных подвалах дома Ивана Бильдаги.

Одну книгу Федоров преподнес епископу Гедеону Балабану, несколько отдал в православные Львовские церкви.

Священники приняли дар несколько растерянно, епископ поблагодарил весьма сухо.

Известие, что московский друкарь закончил работу над первой книгой, сразу облетело весь Львов.

Федорова стали замечать богатые купцы и мещане, дотоле не замечавшие его.

Однако Федорову вновь нужны были деньги.

Доверив продажу части книг тому же Виттенбергу, задумал сам объехать ближние города, а потом податься с Иваном Бильдагой в Молдавию и Валахию, где, по утверждению Бильдаги, он мог бы взять за книги хорошую цену в монастырях, а заодно поискать книги черногорца Макария.

У самого Бильдаги денег было в обрез.

— Попробуй поговорить со своим соседом Сенькой-седельником, — сказал Бильдага. — На самых знатных панов работает. У него деньги водятся.

Федоров сомневался в успехе, но Сенька-седельник, державший двух подмастерьев, осмотрев запас книг, полистав Апостол, спросил лишь:

— Сколько надо?

Федоров заранее прикинул, что понадобится, чтобы сразу уплатить и Лаврентию, шестьсот злотых. На всякий случай он попросил семьсот.

— Пиши расписку, — просто сказал Сенька. — Дело божеское. Дам. Но вернуть сразу по возвращении.

Так и договорились.

Федоров отослал четыреста злотых Лаврентию, а сам с Иваном Бильдагой отправился в путь.

Был он утомлен, но радовался, что книги его придут к христианам.

И они в самом деле пошли и в Польшу, и в Литву, и в Москву.

Но одна не двинулась дальше Кракова.

Дальше дворца кардинала Гозия.

Кардинал, рассмотрев Апостол, присланный краковским епископом, своими руками сжег книгу.

А потом долго задумчиво смотрел в растворенное окно.

Слишком долго для человека, просто любующегося закатом солнца за Вислой.