ГЛАВА II

ГЛАВА II

В марте семь тысяч шестьдесят шестого года и Москву прибыло новое ливонское посольство.

Рыцарь Гергард Флемминг с любопытством и тревогой выглядывал из оконца санного возка.

Зима была затяжной. Снег еще не сошел. Столица восточного варвара Ивана, бревенчатая, заваленная сугробами, только-только просыпалась. И в холодном утреннем воздухе, в безлюдии и тишине высокие стены Кремля, его мощные башни казались особенно грозными и недобрыми.

— Да смилуется над нами бог! — внятно сказал над ухом Флемминга Генрих Винтер.

Третий из послов, Валентин Мельхиор, сидел, не шевелясь и плотно сжав сухие длинные губы.

Поручение, данное им, было неблагодарным и тяжелым. Все сроки выплаты дани истекли. Но — увы — платить никто не хотел. Выплата вообще означала бы полное разорение страны. И послам надлежало просить, чтобы царь хотя бы уменьшил размер дани. Снизил ее с гривны до деньги.

Провожая послов, гермейстер Фирстенберг требовал:

— Торгуйтесь! Оттяните время! Командор Кетлер уже заключил в Вильне союз с королем Сигизмундом-Августом. Если нам удастся нанять войска, мы выстоим. Но оттяните время!

Гергард Флемминг не сомневался, что им удастся уговорить московских бояр пойти на уступки.

Валентин Мельхиор был настроен безрадостно и оптимизма Флемминга не разделял.

— Вы полагаете, что русские круглые дураки? — невесело спрашивал он послов. — Ошибаетесь. Они дерзко обманули нас с грамотой Плеттенберга, и на уме у царя не мир, а война. Вспомните царского посла Терпигорева…

Воспоминание о Терпигореве было не из приятных. Восемь месяцев назад он прибыл к дерптскому епископу и для начала озадачил того странным подарком от царя — преподнес для чего-то епископу шелковую татарскую епанчу, двух гончих собак да кусок вышитого узорами сукна.

Епископ смотрел на дары в полной растерянности. Они были явно не по чину. В них таилась какая-то издевка. Вдобавок русская выжловка присела в епископской зале и напустила на пол лужу…

Келаря Терпигорева поспешили поблагодарить и отправить отдыхать, а лающий подарок отдали на псарню.

Но царский посол долго не нежился. На следующий день явился в магистрат и в кратчайшей речи из полутора десятков слов потребовал, чтобы епископ и гермейстер привесили свои печати к подписанной посольством Брокгорста грамоте.

— Ждать не буду, — сказал посол. — Недосуг мне ныне.

И, не дожидаясь ответа, не поклонясь, ушел. В магистрате все пришли в смятение. Член епископского совета Якоб Краббе уныло твердил:

— Теперь нас все равно или разграбят, или сделают невольниками!

Бюрггермейстер Берг в долгой речи пытался доказать, что надо выполнить все требования цари.

— Иначе нас принудят выполнить их силой! — сказал он.

Канцлер епископа Юрген Гольцшир резко оборвал и осадил Берга:

— Молчите! Вы лучше рассуждаете о льне и козьих шкурах! Ограничьтесь ими… А я полагаю, что поступить следует так: печати к грамоте привесить, но денег не платить. Внесем это дело в имперскую камеру. Римский император уничтожит все, что мы здесь постановили. Ясно? Мы позовем посла, прочтем ему, передавая грамоту, свою протестацию, объясним, что не можем соглашаться окончательно на выплату дани без согласия императора, нашего верховного ленного государя. И пусть он с этим уезжает!

Совет Гольцшира пришелся всем по вкусу. Германскому императору тотчас настрочили просьбу направить в Москву имперское посольство дли защиты ливонских интересов. И, очень довольные найденным выходом, призвали Терпигорева.

Тот принял грамоту, но когда тотчас стали зачитывать по-латыни протестацию, громогласно прервал чтение.

— Это чего один толкует, а другие пишут?

Терпигореву объяснили, в чем дело.

Московский посол побагровел и набычился.

— А какая печаль моему государю до императора? Дали мне грамоту, и довольно с вас. И нечего тут разговаривать. А не станете платить дани — царь сам ее соберет!

Пихнул грамоту в карман и, похлопывая по нем, добавил:

— Этого ребенка надо калачом кормить и молоком поить. Вырастет, много добра принесет… Так вы, советники, глядите! Припасайте денег!

И ушел из залы.

Грубиян! Варвар! Наглец!

Да, вспоминать о Терпигореве было неприятно. И все же Флемминг возразил Мельхиору.

— Дорогой друг! Вы же знаете, что угрозы — одно, а война — другое. Кроме того, вам не хуже, чем мне, известно, что московские бояре против вторжения в наши владения. Даже Адашев!

— Видите ли, — горько улыбнулся Мельхиор, — помимо наших доброжелателей в Москве, есть и доброжелатели царя в Дерпте. А кроме всего прочего, не забывайте, что Русь не Польша. Царь последнее время почти не слушает приближенных…

Посольский поезд уже втягивался на Троицкую площадь. как его остановили какие-то конные.

Оказалось, послам не велено въезжать в Кремль. Им надлежит остановиться на посольском подворье за городом.

Когда возок потащился обратно, Мельхиор спросил:

— Видите?

Флемминг выругался. Генрих Винтер уныло переводил взгляд с одного на другого.

— Будем надеяться, что нам хотя бы не откажут в вине! — наконец проговорил и он.

***

Царь стоял у зарешеченного окна, смотрел на заснеженную площадь. Слушал густой, вкрадчивый голос Сильвестра, советовавшего припугнуть ливонцев еще раз, но войны но начинать, и в душе у него нарастало раздражение.

Доводы были не новы. Все то же запугивание крымцами, Литвой и Польшей.

Сильвестр умолк. Иван Васильевич резко обернулся, уперся взглядом в Адашева.

— А ты?

— Государь! — Алексей Адашев поклонился. — Война с Ливонией неразумна.

— Ты, Курбский?

— Я бы воевал крымцев, государь.

— Ты, Курлетев?

— Согласен с князьями Андреем и Адашевым, государь.

— Ты, Репнин?

— Негоже нам немцев дразнить и свейского короля, государь.

— Ты, Ряполовский?

— Море Свейское нам ни к чему, государь.

Иван Васильевич гневно раздувал ноздри большого носа. Глаза сузились, стали похожи на татарские глаза Глинских.

— Упорствуете?! Мудрыми почитаете себя?! А в чем ваша мудрость?! Сейчас ливонцы бессильны. Войска у них нет. Хан же с неурядицами покончил, да и все едино, турки или поляки на помощь ему придут! Утянемся в степи, все полки потеряем, а здесь миг упустим! Если же Ливонию взять, в крепостях засесть, кто нам страшен? Литва? Польша? Они никак вон на сеймах об единении не договорятся! И не полезут они в нашу распрю! Знаю, что Сигизмунд поддержку Кетлеру обещал, да это все слова. У королишки сил нет своих подданных обуздать! Где ему тягаться со мной?! А свейский король помнит, что бит был, тоже не сунется.

— Истинно молвил, государь! — льстиво сказал Григорий Захарьин.

Его поддержал старый боярин Басманов, враг Адашева:

— Прав ты, государь!

— Прав, прав! — поддакнул друг Басманова князь Вяземский.

Адашев презрительно покосился на них.

— Дозволь еще слово молвить, государь!

Широкое лицо Адашева от волнения пошло пятнами.

— Лесть — дурной советчик. Не внимай голосу ее! Еще раз молю: рассуди, государь! У поляков и немцев — одна вера. Им заступаться за рыцарей не зазорно. А в поддержку хана Сигизмунд-Август открыто не выступит. Как ему оправдаться перед миром в заступничестве за поганых? Связаны руки будут у Сигизмунда в Крыму. За нас же все православные украинные христиане, какие от католиков стонут, подымутся!

— Истинно, — сказал Сильвестр.

— То ложь, государь! — воскликнул Басманов. — Украинные казаки все воруют против тебя. А смерды украинные не воины. И недостойно царю у холопов заискивать!

— Дурак ты, боярин Федор! — застучал посохом Сильвестр. — Пошто судишь о том, чего не ведаешь?!

— Заступись, государь! — возопил Басманов. — Не позволяй попу меня поносить!

Вспыхнула перебранка.

— Молчите! — закричал царь, и от напряжения на висках его вздулись жилы. — Молчите, велю!

Он ждал упорных возражений и теперь, когда возражения последовали, лишним раз убедился, что и Сильвестр, и Адашев, и другие ближние не оставили намерения навязывать ему свою волю.

Не хотят, не хотят, проклятые, чтобы царь сам правил!

Хотят, чтобы подчинялся им!

Все на старый лад повернуть!

Только оттого и против войны с Ливонией восстали.

Так не будет по-ихнему! Не будет!

От ненависти к поперечникам Ивану Васильевичу даже дышать стало трудно.

— С гермейстером и епископом миру не быть! — хрипло сказал в наступившей тишине царь. — От своего не отступлюсь. Не позволю рыцарям смеяться надо мной… Не позволю! Слышите?! Послов не приму! Пусть едут обратно! А вам, бояре, мое слово — готовьте рать!

— Государь… — заикнулся было Адашев.

— Молчи! Будя! — стискивая кулаки, крикнул Иван Васильевич. — Больно смел стал! Сам послов отправишь! Ну?!

Сильвестр, Адашев и Курбский переглянулись.

Адашев и Курбский поклонились без готовности. Старик Басманов с трудом скрывал ликование.

Но нахохлившийся Сильвестр наставительно промолвил все же:

— Помни, государь! Сам решил…

— И ты помни, поп, что самодержец я, чтоб самому решать.

— Самодержец ты, государь, поелику от прочих государей не зависишь. Царь, советами пренебрегающий, слаб есть. Царь Давид не послушал свой сиглит, и чуть не погиб народ израильский.

— Ты грозишь? Грозишь? — зловеще и тихо спросил Иван. — Мне грозишь?

— Не грожу, а к разуму твоему взываю.

— Мой разум тверд. Тверже твоего, поп! Ты вот о Давиде молвил, а я другое скажу: горе граду тому, коим мнози обладают! Я же обладать буду один! Вот мой сказ! Уходи! Не потребен ты здесь!

Сильвестр поднялся с места, поклонился царю и в молчании пошел прочь из палат.

Иван Васильевич обвел лихорадочным взором оставшихся.

— Поняли вы, бояре, волю мою?

— Поняли, поняли, батюшка царь! — первым ответил Басманов.

***

Из всех надежд ливонских послов сбылась только надежда Генриха Винтера: в вине им не отказали. Но на следующий же день известили, что царь их не примет, и велели покинуть Москву.

— Это невозможно, господа! — быстро расхаживая по отведенным послам покоям, волновался Гергард Флемминг. — Мы не можем вернуться с таким ответом! Надо хотя бы повидаться с нашими людьми! Попытаться воздействовать на бояр!

— У ворот стоит стража, — кивнув на окно, меланхолически возразил Мельхиор. — И мне сообщили, что совет с боярами уже состоялся. Царь заявил, что слушать их не намерен.

Флемминг круто повернулся к нему.

— Вы убеждены, что сведения верны?

— Абсолютно.

Флемминг ударил кулаком по столешнице и грубо выругался.

Вскоре после отъезда послов бирючи, громыхая в бубны, объявили на московских площадях и перекрестках государев запрет торговцам ездить в Ливонию.

Московские гости оторопели и растерялись. Слухи о войне слухами, а сама война — иное дело.

У иных в Ливонию ушли обозы. Другие были связаны с ливонцами кредитами. Третьи уже вложили многие деньги в закупки кожи, шерсти, соли для ливонских городов. Куда теперь девать товар?

***

С весны в Москву начали сгонять ратников. Проследовали мимо города, правясь на Новгород, татары бывшего казанского царя Шиг-Алея — несколько десятков тысяч всадников в собачьих малахаях, на низкорослых мохнатых лошадках. Прошла луговая черемиса, мордва, чуваши. Иные конные, большинство пешие, все с луками и копьями.

В июле двинулись к западным границам стрелецкие полки. На телегах везли за стрельцами пищали, волокли пушки, свинец и порох.

Ратники из крестьян вздыхали:

— Эх-ма! Без нас хлебушек посеяли, не нам его убирать!

Стрелецкие женки голосили.

Враз выросли цены на хлеб и на мясо, на мед и на крупу, на холсты и на рухлядь. К иноземным товарам и вовсе хоть не подступайся! Вдесятеро против прежнего пошли, а потом и вовсе исчезли.

И в ноябре притихший московский люд, боясь пропустить хоть слово, слушал, как кричат с крыльца Земского приказа дьяки, читая православным грамоту царя и государя всея Руси, Белые и Малыя, Ивана Васильевича ливонскому гермейстеру, дерптскому епископу и архиепископу рижскому и всей Ливонии.

В стылом воздухе медленно парили первые снежинки. Воронье над Кремлем каркало по-зимнему печально и настырно. Изо ртов у дьяков валил пар.

Руки, державшие листы, краснели, как обваренные.

Вытянув шею, Иван Федоров, замешавшийся в толпу москвичей, слышал:

«…И так как вы божий закон и всякую истину оставили, не помышляете о крестном целовании и презираете нашу милость и милосердие, то мы рассудили при помощи божией правды и вашей неправды, оказанной великому кресту, мстить вам и наказать за ваши беззакония. И если по воле божьей с обеих сторон кровь прольется, то не по нашей вине, а по вашей неправде то станется!

Мы, христианский государь, не радуемся пролитию невинной крови: ни христианской, ни неверной. Познайте вашу неправду. Мы извещаем вас о нашей великой и могущественной силе сею грамотою нашею, которою объявляем вам войну!..»

В толпе крестились, вздыхали, плакали.

А кремлевские колокола звонили празднично, звонко, не умолкая.

***

Уже отъехали из Москвы царские воеводы князь Курбский, князья Куракин и Бутурлин, боярин Алексей Басманов и Данила Адашев, когда из Ливонии опять прибыло спешное посольство.

Побросав дела, ремесленный московский люд, купцы и гости бежали смотреть, как едут ливонцы в Кремль, в посольскую избу.

Крестились.

— Господи! Авось сговорятся! Авось без войны обойдется!

К концу дня стало известно: бояре согласились взять дань только за три года, с тем чтобы ливонцы впредь выплачивали государю тысячу венгерских золотых беспереводно. Но потребовали тотчас уплатить полагающиеся за три года сорок пять тысяч талеров. У ливонцев же денег с собой нет. Их опять отсылают назад. Послам передали слова царя, что теперь он сам пойдет собирать дань.

Иван Федоров зашел к Михаилу Твердохлебову. У Твердохлебова сидели несколько гостей и немец Ганс Краббе.

Присев на краю застолицы, отпивая мед, Федоров слушал торопливые, сбивчивые речи купцов.

— А я, братья, так разумею, — сказал хозяин Михаил Твердохлебов. — Выручать нам ливонцев надо.

— Знамо, хорошо бы! Святое бы дело совершили! — поддержали купцы. — Да что можно-то?

— Можно! — встав с лавки, отрубил Михаил. — Знаете, за ливонскими купцами никогда добро не пропадало. Стало быть, надо мошной тряхнуть. Соберем эти сорок пять тысяч талеров, дадим послам под расписку да еще и прибыток получим.

— Сорок-то пять тыщ — легко сказать! — поежился Игнат Шумов, ведущий торговлю хлебом.

— Ну, сгнои зерно-то в амбарах! — рассердился Михаил. — Или на аглицких гостей рассчитываешь?

— Какой на них расчет! Сколь они вывозят-то! У меня мыши больше сгрызут!

— Так чего же ты?!

— Больно много…

— О, вы совершите великое, угодное богу дело, не допустив войны! — встрял в разговор Краббе. — Воина очень, очень плохо!

Иван Федоров усмехнулся.

— Ишь, Михаил! Вы с немцем в одну дуду ныне дудите!

— Погоди! отмахнулся Михаил. — Немец, немец! Не в нем дело!.. Ну, как решим, братья? Соберем деньги?

— Выходит, придется собрать! — прокряхтел тучный Борис Козел, скупщик льна и шерсти. — Вернут небось… А без торговлишки оскудеем.

Забыв и яства, купцы принялись судить, кому сколько следует дать денег, Заспорили. Зашумели. Ганс Краббе откланялся, исчез.

Иван Федоров отозвал хозяина.

— Пойду я, Михаил. Ох, негоже творите. Смотри.

— Чем негоже? — удивился тот. — Али война лучше?

Но тут же взял Федорова за руку.

— Слышь, Иване, не толкуй ни с кем пока. Мы к завтрему сами государю доведем свои раздумья. Как решит уж… Не скажешь, а?

— Мне-то что? — недовольно пожал плечами Федоров. — Но уж и ты знай — я ваших дел не одобряю. Прощай.

…Московские купцы за один день выложили необходимую для уплаты ливонского долга сумму.

Однако царь запретил передать эти деньги ливонским послам. Через тех же адашевских людей стало известно: поступок купцов Ивана Васильевича разгневал.

— Худо! — сказал потемневший от тревог Михаил Твердохлебов. — А в грамоте-то царской написано, что крови проливать не хотим… Врешь! Хотим! Давно уж к сему готовились!

Иван Федоров был смущен.

В грамоте, верно, писалось о миролюбии.

— Поди, боится царь, что опять обманут его ливонцы! — не очень уверенно, но все же возразил он Твердохлебову.

— Какой еще обман, когда деньги — вот они! угрюмо ответил тот. — Оставь уж!