ГЛАВА IX

ГЛАВА IX

Марфа плакала, повалясь головой на стол.

Иван Федоров угрюмо спросил:

— Станешь сказывать, кто обидел, ай нет?

Марфа катала голову по столу, не признавалась.

— Бабы или опять поп?

Марфа проголосила:

— Не дал мне причастия-я-я!.. Гулящей при всем народе обозвал!.. А тебя чернокнижником!

— А, сатана!

Иван рванулся с лавки. Марфа, забыв плакать, испуганно ухватила за рукав кафтана.

— Не ходи! Пожалей!

Он высвободился, заметался по избе. Пальцы сжимались в кулаки. В висках клокотала пьяная от гнева кровь. Марфа снова зарыдала. Он не выдержал, гаркнул: «Замолчи!» Схватил шапку, грохнул дверью, зашагал куда глаза глядят.

Уже давно жизнь его стала адом.

Ванюшку дразнили и колотили большие соседские ребятишки. Окрестные бабы, те самые, что когда-то Марфу жалели, плюют в ее сторону, обзывают нехорошими словами. На него самого косятся… За то, что не в законе он с Марфой? Так он ли один не в законе живет? И кому ведомо, что живет он с нею? Или за то, что с Акиндином и прочем пьяной братней писцовой не хороводится? За то, что с Гаспаром Эверфельдом немецкий язык учит? Что на Литейном дворе знакомство с пушкарями свел, руки сжег и стравил, над булатными буквами трудясь?

Иван Федоров шел и шел. Ноги сами несли к Водяным воротам, прочь из города, от людей.

Люди!

Чем платили они за Иванову жажду творить для их добро?

Митрополит последнее время остыл к печати.

Поп Григорий подлости творит. Это не иначе как он с Акиндином слухи пускают, будто Иван латинскую веру познает и хочет латинскими книгами православных смущать.

Дураки! А как же латинские книги не сбирать да не рассматривать! У кого же печати учиться? У одного Макария-черногорца? Слов нет, искусен он, да и немцы не лыком шиты…

А недавно к Ивану Висковатому приказ позвали. Со стрельцами водили, как вора. Стыд! Говорят, умный он, дьяк Висковатый, Сам языки знает, книжник. А тут пристал: пошто с немцами и фряжскими гостями водишься? Верно ли, что язык вызнать хотел немецкий?

Врать пришлось. Сказал, что с митрополитова ведома сие творил. Ради искусства книжного.

Отпустили. Но Висковатый пригрозил:

— Смотри у меня! Сведаю, и если лгал, на дыбе завертишься!

Вот тебе и умный дьяк! И государю близкий!

Эх! Даже Маруша Нефедьев, на что участлив, и тот охладел. Все советует:

— Брось печать! Велят если, сотворим. И я не отстану. А самому наперед лезть не гораздо!..

Ни одной души близкой.

Тоска.

Или впрямь внять Марфиным мольбам, махнуть на все рукой да уехать куда-нибудь, где никто не знает тебя? Венец с ней принять. В попы деревенские поставиться. Жить, как люди живут… Вон уж сын подрос. О нем тоже подумать надо.

Уехать… Все бросить…

***

Четвертый день, прихворнув, он не выходил из дому. Иногда поднимался с постели, прибредал к столу, где была сложена бумага, ножи и резцы, перебирал их, но за дело не брался. Попробовал однажды резать доску — пальцы не слушались. Голова заболела.

Лежа, слушал Марфины уговоры.

— Хочешь — к тебе в Новгород воротимся. Чай, помнят там. Избу поставим. Писать будешь… А хочешь — и в Казань поеду, Ваня. Сам же ты сказывал — звали туда, к Гурию, писцом. Не обидят, поди… А как ладно заживем-то! Уж я из сил выбьюсь, а обихожу тебя с сынком! Обихожу, Ваня!

Иван тоскливо молчал, рассматривая знакомые узоры потолочных досок.

— Будешь ты жить тихо, в почете, в достатке… И я успокоюсь, Ваня. Ведь извелась! Извелась! На улицу выйти не могу! Пожалей!

— Будет… — тихо просил Иван. — Знаю… Дай оздороветь…

В сенях зашаркали. Охнула в передней избе Марфа.

Иван Федоров привстал.

В горницу, улыбаясь, влезал рыжий Маврикий.

— А я тебе радость принес.

— Давно я от тебя радостного не слышал… Говори. Подивлюсь.

— Да разве я чем тебя огорчал?.. Что ты! А радость такая: митрополит зовет.

— Чтой-то вспомнил обо мне владыка?

Маврикий укоризненно потряс бородой.

— Не гордись, не гордись, Иване!.. Не звали: других дел хватало. А теперь твоему черед пришел. От государя гонец был, и от игумена Артемия чернец прислан. Надо тебе да Маруше Нефедьеву ко Святой Троице сбираться.

— Это зачем?

— Пойдете к Максиму Греку… Повелел государь печатню на Москве устроить. Так Максим расскажет, как творить сие.

Иван Федоров не помнил, как слез с постели.

— Государь?.. Печатню?..

— Двор печатный велено строить. А вам вызнать у Максима фряжское мастерство.

— Маврикий! Самую великую радость ты принес! Самую великую! А ведь я и литеры начал лить… С пушкарями… Господи! Наконец!

***

После ухода Маврикия он бросился к Марфе.

— Слышала?! Слышала?!

Марфа глядела на него погасшим взором.

— Да ты не рада, что ль?!

Не ответила.

— Ничего не понимаешь! Ничего! Эх!

Он оделся, через силу побрел к Маруше, от Маруши — к Твердохлебовым, на другой день схватился в пушкарскую слободу к новым знакомцам Петру и Захару, с которыми пытался отливать первые буквы.

Ликовал. Забыл о всех невзгодах. И вскоре с Марушей на митрополитовых конях поехал в монастырь Святой Троицы.

— Приглядывай за Ванюшкой! — сказал он, наспех прощаясь с Марфой. — Скоро ворочусь.

***

— Для начала сделайте пунсоны. Булатные буквы. Ими пробьете формы для литер — матрицы. Ясно ли?

— Так, так, ясно! — улыбался Иван Федоров. — Это я уже зачал делать.

Максим Грек посмотрел на присланного из Москвы русого писца.

— Сам?

— Я, слышь, вызнал от иноземцев, что перво из булата буквы делают, ну, с нашими литцами потолковал, попробовали…

— Вышло?

— Не больно хорошо, но вышло. Вот скажи, из чего по матрицам буквы лить?

— Попробуй свинец или олово.

Максиму все больше нравился живой писец Иван. Приехавший с ним второй писец, Маруша, был внимателен, но делом не горел. Не ему суждено было, видно, печатные книги вводить.

— Ты нигде не бывал, кроме Руси? — спросил Максим Ивана Федорова.

— Нет. Не довелось.

— И никогда не видел, как печатаются книги?

— Нет, не видел.

— Жаль. Тебе было бы легче…

Максим вздохнул и стал объяснять устройство печатного станка. Он говорил про верхнюю, давящую доску — пиан, про четырехугольную раму для бумажных листов — тимпан, про бруски марзаны, вкладываемые в наборные формы там, где следует оставить пропуски и поля, про составы типографских красок и про то, как набивать краску на литеры.

— Дивная память у тебя! — восхищенно сказал Иван Федоров. — Нам так не упомнить сразу. Дай запишем!

Он заставил Максима повторить объяснения, записал каждое слово, попросил нарисовать вид станка и его частей.

— Сыщите людей добрых и многих, — посоветовал Максим, отдавая чертеж. — Печатайте на нескольких станках сразу. А работайте так. Один должен у рычага стоять, другой литеры краской смазывать и листы подкладывать. Листы не складывайте. Наперед сушите. Иначе краску смажете. Хорошо бы на теплом воздухе их провевать…

— Сделаем!

Максим кивнул. Спросил, знают ли писцы языки. Огорчился, что не знают.

— Латынь и особливо греческий вам надо выучить! — настаивал он. — Книги-то переводятся с греческого. Не худо и сверять, ошибки в переводе не вкрались бы!

— Митрополит и другие ученые мужи помогут! — сказал Маруша.

— На других нечего надеяться! Сами учитесь! Ваше дело сие!

Иван, потупясь, разгладил на колене кафтан.

— Не больно жалуют у нас ученье… Я вот учился, да к дьяку Висковатому сволокли. Велели бросить.

— Доведу митрополиту и царю! Не может печатник греческого не знать! Не может!

***

Иван и Маруша провели в Святотроицком монастыре три дня. Напоследок поклонились мощам преподобного Сергия Радонежского и, условясь с Максимом Греком, что дадут знать, как примет их новости митрополит, поехали к себе в Москву.

Оставив коней и телегу в Конюшках, пешими добрались до города. У Марушиной избы расстались. Но не отошел Иван Федоров и десятка шагов, услыхал Марушин голос:

— Подойди!.. Твой Ванька у нас… Ушла Марфа-то…

— Куда ушла?

Маруша медлил.

— Навовсе ушла, — наконец молвил он. — Наказала Ольге, чтоб не искали. С богомолками, слышь, собралась… В монастырь.

***

В этот самый час Максим Грек, стоя на коленях в Троицком соборе перед дивной иконой Андрея Рублева, молился богу, чтоб даровал он успехов русским печатникам, чтоб сделал жизнь их легкой и радостной, не такой, как была жизнь его друга венецианского типографа Альда Мануция, вечно мыкавшегося в нужде и печалях.

Мирно теплились свечи, и лики на иконе были исполнены светлой грусти.