16. НА СВОБОДУ
16. НА СВОБОДУ
Всем прибывшим комсомольская пересылка была прекрасно известна, и прибытие-убытие дело привычное. Но действительность оказалась значительно хуже. Вместо того, чтобы просто завести в зону и распустить по баракам в свободное плавание, нас даже в зоне провели под конвоем в здание камерного типа и набили в камеры так плотно, что, не то чтобы получить место на нарах, но даже на бетонном полу негде было устроиться лежа. Пришлось устраиваться привычным способом: я уселся на свой фанерный чемоданчик, нашедшийся напарник стал передо мной на колени и положил голову на мои колени, а я положил голову ему на спину. И оба заснули.
Поспал я немного. Загремели засовы, металлический голос прокричал: «Кравцов, с вещами на выход!» и мы с надзирателем идем по зоне.
— Куда идем? — спрашиваю.
— Сейчас узнаешь.
Подходим к какому-то зданию, светятся два окна, надзиратель открывает дверь, говорит мне: «Вот сюда и заходи, а я пошел!» и уходит.
Я захожу и «О, Боже!» вижу Костю Толубко, с которым я когда-то крепко дружил на какой-то колонне (сейчас уже не могу вспомнить, кем тогда он работал).
Мы обнялись, и он начинает мне рассказывать, а я начинаю понимать, почему с нами, прибывшими на освобождение и которых уже вообще можно не охранять, обошлись столь жестоко. Имеется приказ строго проверять всех освобождающихся на предмет наличия у них лагерной одежды, отбирать все лишнее, а новое заменять на бывшее в употреблении. Поэтому и загоняют всех прибывающих на освобождение в камеры, чтобы изолировать их от остального населения пересылки. И избежать таким образом всяких обменов, продаж и так далее.
Большинство освобождающихся было в лагерной одежде, почти всегда в новой, потому что начальство рабочих колонн всегда шло навстречу людям, идущим на свободу. А вот здесь эту новую одежду нужно было у них отбирать или заменять на поношенную.
Таким образом, работы по оформлению вещевых карточек «сдал, получил» было очень много, а работники бухгалтерии, все вольные женщины, не желали ни одной лишней минуты потрудиться после окончания рабочего дня. Вот Костя и помогал в этой работе, а, увидев меня в списке прибывшего этапа, решил и меня приспособить к такому же занятию вместо сидения (не лежания) в тесной и грязной камере.
Он спал здесь же в бухгалтерии на столах и решил походатайствовать перед главбухшей обо мне, тем более что ему оставалось что-то еще дней пять, а помощник, да еще такой шустрый, как я, все равно был им нужен.
Мы с Костей сфотографировались вместе, и эта фотография сейчас передо мной. На ней написано «За 12 дней перед освобождением», ибо к тому времени я уже знал конец моего срока — 28 декабря 1952 года.
Через пару дней он уехал на волю, а я остался вместо него.
Процедуры последнего унижения заключенных проводились следующим образом. Надзиратели приводят группу зеков человек в двадцать с вещами, причем при выводе из камеры их предупреждают, что в эту камеру они не возвратятся. Женщина-бухгалтер вещевого стола произносит перед ними такую речь: «Передо мной ваши карточки. Сейчас я по очереди прочитаю каждому из вас, что за ним числится. Если у кого-то в вещах есть что-то, что не указано в карточке, тот сейчас же сдает это лишнее на склад. Точно так же все сдадут на склад все вещи первого срока и получат бывшие в употреблении. Не бойтесь, вещи будут хорошие. Сейчас никто вас обыскивать не будет, но химичить не советую. Все равно на выходе вас будут шмонать по всей программе, и если обнаружится отличие от карточки, любого такого задержат на день-два для переоформления. Кому это надо? По- моему, ни вам, ни нам».
Какой это был удар для тех, кто уже считал себя на свободе? Почти у каждого было что-то припрятано, и с этим теперь надо было распрощаться. Не все могли ехать домой, где тебе могли найти и рубашку, и кальсоны, не у всех были эти самые дома и семьи, и каждая тряпка была такому дорога. Не у всех были деньги, не все работали как мы на нефтепроводе. У кого денег не было, билеты покупали за счет МВД, а у кого деньги были, тому билеты покупали за его счет. Так что вполне можно себе представить, какой гнев, какое раздражение вызывали все эти действия у освобождающихся. Это же что за государство, что за власть, которая у людей, просидевших в адских условиях шесть, восемь, десять лет, кто за дело, а кто ни за что, и которые идут на волю, а многие в неизвестность, отбирает последние (точнее, предпоследние) подштанники.
Моей обязанностью было, когда такую очередную группу, опять же в сопровождении надзирателей, подводили к складу, и начинались обмен, сдача и прочее, вносить изменения в вещевую книжку. А сколько при этом было всякого крика и немыслимой ругани, так это ни в сказке сказать, ни пером описать.
Из всякого шума может выйти что-нибудь полезное. Как-то мне послышалось, что кто-то проговорил, что он намеревается ехать в Циммермановку, и я немедленно разыскал его. Это был действительно мой товарищ по намерениям. Он был автомехаником, работал в Циммермановке в ремонтных мастерских и, как и я, возвращался туда, чтобы работать там же, уже вольнонаемным.
Мы разговорились и решили держаться вместе. Он освобождался на два дня раньше меня, у него были знакомые на автобазе Нижне-Амурлага в Комсомольске, и он хотел ожидать на этой базе автомобильной оказии на Циммермановку, а до этого на несколько дней надеялся получить там приют, и обещал устроить это все и для меня.
Это была большая удача. Никакого регулярного движения по льду Амурья в то время не существовало, нужно было бы самому искать возможности для такой поездки, а в гостиницу с моим (будущим) паспортом меня бы не пустили. На железнодорожном вокзале постоянно проводились милицейские обходы для выявления освободившихся, но не уехавших вовремя граждан. А я как раз к таким и относился.
Прошло несколько дней. Мой товарищ уже вышел. Вот-вот должен был наступить мой день. Мой день. Я знал, что при выходе из зоны каждый день происходили эксцессы по поводу одежды, но о себе никаких беспокойств у меня не было: в моей карточке у меня были записаны только белье и портянки, а это не отбирали, даже если оно было новейшее.
День наступил. Но не наступил. Меня завели на вахту. В уголке за столиком сидит сотрудник спецчасти; я вижу, как он разложил атрибуты моей свободы: паспорт, справка об освобождении, билет от Комсомольска-на-Амуре до станции Лабинская Северо-Кавказской железной дороги и пачечка денег.
Обыск проходит нормально, с карточкой все в порядке. Все, думаю, через пять минут я на воле. Не получилось.
— Снимай валенки.
— Валенки за мной не числятся.
— Значения не имеет. Снимай.
— Это не лагерная обувь.
— Что, умный шибко? Снимай или иди назад, в зону.
— Это не лагерная. Не видишь, что ли?
— Тебя что, в шею вытолкать? Иди в зону, ждут люди.
Против лома нет приема. Я привел свою начальницу, бухгалтера вещевого отдела, которая заявила, что в карточке заключенного Кравцова валенки не числятся, а надетые на его ноги валенки не лагерного образца, но это не помогло.
Канитель эту не буду описывать. Только вмешательство главного бухгалтера (видимо, через начальника пересылки) спасло мои черные валенки, но это стоило мне бешеной нервотрепки и потери времени: вместо 28-го меня выпустили только 30-го, а все это время я терзался мыслями, не уехал ли уже мой напарник механик.
Итак, 30 декабря 1952 года я вышел с вахты комсомольской пересылки в черных валенках и с маленьким фанерным чемоданчиком в руке. Иду по улице. Сколько же это лет я не ходил по улицам? Иду, иду, и вдруг побежал, сам не знаю, почему. Одумался, остановился, огляделся вокруг и пошел дальше нормальным шагом. Но все равно поймал себя на том, что слишком часто оглядываюсь.
По указаниям, полученным мной ранее, я нахожу автобазу. Захожу на территорию, а у самого кошки скребут: уехал или не уехал? Территория огромная, где искать? В отделе главного механика мне говорят: здесь он, к вечеру придет. Приходит, оба радуемся, объясняет: в городе делает покупки, чтобы завтра, на Новый год, устроить пьянку здешним своим приятелям. У меня есть полторы тысячи рублей, я тоже включаюсь в расходы. Но на завтра у меня есть одна неотложная забота: идти на вокзал и продать билет. Мне он обошелся в шестьсот с чем-то рублей. За сколько продам, не знаю.
Василий (я удосужился до сих пор не узнать его имени) устроился на ночевки в бытовых помещениях. Разумно. Днем здесь моются, раздеваются, одеваются, а ночью — сухо, тепло, лавки широкие, хотя и не очень мягкие. Но терпимо.
Утром на железнодорожном вокзале я продал билет за триста рублей и долго бродил по улицам города. В магазинах народу битком, все-таки 31-е декабря, Новый год. Но и на базу идти не хотелось — там вовсю готовилась пьянка, а я до таких удовольствий не охотник.
Попраздновать все же пришлось, и я с невероятным трудом отбивался от предложений «еще по рюмочке» от уже порядочно нагрузившихся участников попойки. Зато завтра уже на работе никого не было, Василий слегка опохмелился, и мы еще погуляли по городу.
4 января мы выехали на студебеккере из Комсомольска. Внимательный читатель насторожится: к этому времени в СССР студебеккеров не должно быть. Правильно. Студебеккеры поставлялись Америкой по ленд-лизу и после окончания войны должны быть возращены Америке. Я помню, как еще на нефтепроводе студебеккеры отправлялись в Комсомольск, где реконструировались, рихтовались, подкрашивались и отправлялись эшелонами во Владивосток, где, по слухам, американцы прессами превращали их в кубик металла и грузили на суда. Их представители разъезжали по крупным автобазам, чтобы Советский Союз не прятал автомобили, были они и в Комсомольске. А по Нижнее-Амурлагу был секретный приказ прятать студебеккеры в самую дальнюю тайгу, куда ни один американец не добрался бы, потому что своей автомашины с такой проходимостью в СССР еще не было.
Вот на таком, видимо, спрятанном студебеккере мы и ехали до Циммермановки по льду Амура. Мы сидим в отапливаемой кабине, и путешествие вроде бы не сулило никаких неудобств. Однако без происшествий не обошлось. Зимнюю дорогу по льду не назовешь хорошей, и попадаются встречные машины с какими-нибудь неполадками или просто застрявшие в снегу или в ледяных ухабах. Тогда на Дальнем Востоке не существовало водителя, который бы не помог другому водителю в каких-нибудь нехороших обстоятельствах. А наш могучий студебеккер для многих видов помощи был очень подходящей машиной. Мы останавливаемся, наш водитель выходит из кабины, оба водителя обсуждают ситуацию, а мы с Василием, легко одетые, потеряли за одно открывание дверцы всю накопленную теплоту, сидим и дрожим. Так было три раза.
Уже темнело, когда мы въехали в Циммермановку. Я в ней не был и ничего о ней не знал, но Василий был здесь как дома; мы зашли в гостиницу (для своих), и нам были предоставлены койки, даже не поинтересовавшись, кто мы такие и зачем пришли.
Сразу с утра я отправился разыскивать Александрянца, но нашел не его, а жену — грузинку Сулу с ее маленьким сыном Жориком. Они жили в маленькой клетушке, и Сулла всячески уговаривала меня ждать Жору, но я решил отправиться прямо в Управление 3-го отделения, которое располагалось в большом двухэтажном рубленом здании. Вообще наше строительство превратило заштатное село Циммермановку в населенный пункт почти городского вида, даже был построен клуб-кинотеатр вполне приличный.
Я разыскал ЧНТЗ и самого Казьмина, и если сказать, что я был окатан ушатом ледяной воды, то это еще слабо сказано. Казьмин сообщил мне, что никакой должности по линии ЧНТЗ он мне предоставить не может, причем никакой причины он мне не указал, а расспрашивать его и требовать каких-то объяснений я не считал возможным.
Вечером в квартире у Жоры мы долго обсуждали это событие, но никакого подходящего объяснения найти не смогли. Жора сообщил, что ссылка на отсутствие вакансий абсолютно несостоятельна, так как буквально в ближайшие дни начнется уже планово намеченное отбытие новых колонн дальше по трассе, а это означает и необходимость большого количества новых назначений, в том числе старших нормировщиков. При этом он предположил, что Казьмин опасается меня как возможного конкурента, но мне что-то не верилось в такую версию.
Как бы то ни было, вопрос о моей судьбе сводился к дилемме: уезжать или оставаться. У Жоры мнение категорическое: никуда не уезжать, если не берут в нормировщики, идти в бухгалтера. Это меня смущает, я уже почти три года не работаю в бухгалтерии, многое забылось, а главное — здесь совсем другая система учета. На Амгуни железную дорогу строил ГУЛАГ, получал финансирование из бюджета, а потом готовую дорогу передавал Министерству путей сообщения. Здесь же дорогу строило МПС, а ГУЛАГ только предоставлял рабочую силу, которая оплачивалась по нарядам, которых я понасочинял бесчисленное множество. Часть инженерно-технического персонала считалась работниками МПС, часть — работниками ГУЛАГа, а бухгалтерия была общая, но составляла два баланса со множеством документов по взаимоотношениям между ведомствами. С этими делами я был совершенно незнаком.
Существовал еще один нюанс. Занимая должность нормировщика, я становился работником МПС (и это было бы записано в трудовой книжке), а бухгалтера становились работниками ГУЛАГа. Ясно, что первый вариант был для меня гораздо предпочтительней.
Но делать было нечего, и я постепенно отступал перед эмоциональным нажимом Александрянца. Я уже согласился подавать заявление, но только на должность рядового бухгалтера, а потом, через пару месяцев, я уже буду готов и на старшего.
— Ерунда, — кричал Жора, — я тебя за два дня натаскаю по новым для тебя делам, и ты будешь ничуть не хуже других. Послезавтра идем вместе к главбуху.
Так и сделали. Главный бухгалтер 3-го отделения старший лейтенант Василий Васильевич Анучин (из военнопленных) поговорил со мной минут двадцать и дал согласие. Колонна, на которую я должен быть назначен, еще не существовала, и Анучин посадил меня в своем кабинете (я понял, что как желание присмотреться ко мне) и я начал трудиться по материалам годового отчета за 1952 год. В чем-то я еще ориентировался плоховато, и вечерами Жоре приходилось объяснять мне что-то новое, но считал я на счетах здорово, и всякие ведомости по перекрестному подсчитыванию получались у меня быстро и точно. Я даже иногда развлекался, считая на счетах под ритмы известных песен. Анучин как-то подошел ко мне во время такого концерта, подумав, что я просто отдыхал в это время, но увидел, что я одновременно и подсчитываю огромный столб цифр, удивился и сказал: «Ого». Одним словом, авторитет я у него заимел.
Через три дня я получаю назначение на должность старшего бухгалтера на еще не существующую колонну, на место, где будет построена железнодорожная станция Хальджа, по одноименной речке. Напутствие перед отъездом мне выдал сам Кричевский, который узнал меня по той истории с кривыми трубами и удивился, что я с производственной работы ухожу на бумажки. Меня так и подмывало рассказать ему мою историю с Казьминым, но я быстро решил, что начинать работу с кляузы не очень удобно.
В отделе кадров мне поставили штамп с огромной цифрой «2», что означало разрешение проживать и работать во второй запретной зоне, в которую входил весь Дальний Восток, сам паспорт сразу отобрали и выдали мне бумажку, которую все называли «собачьей справкой». Человека с такой справкой не мог никто задержать, арестовать, обыскать и прочее. Для всех этих мероприятий в МВД существовало собственное подразделение, именуемое «оперчекотделом». Слава Богу, мне с ним сталкиваться не пришлось.
Я назначался старшим в группе из четырех человек, и мне дали список этих гвардейцев: я, заведующий техническим хозяйством Кузембай Тулеубаев, прораб Володя (фамилии не помню), а четвертый (как тут не сказать: гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда сойдется) — старший экономист Константин Калашник, а я даже не знал, что он тоже освободился.
Всю свою бригаду я обнаружил в той же гостинице. Как я до сих пор не увидел Костю, сам понять не могу. Как мы с Костей обрадовались. Вступаем в новый, по сути дела неизвестный нам (а мне особенно) мир, и хорошо, если рядом с тобой надежный друг.
Утром мы получили аванс и отправились в путь. Зимник до Хальджи еще не доходил, и мы доехали до колонны, где он заканчивался. Мы разместились в будке из неошкуренных бревен, где проживало еще пятеро таких же бедолаг, как и мы. Встретили они нас приветливо, и мы кое-как ухитрились расположиться в этой будке для сна.
Мы знали, что работы по прокладке зимника дальше к Хальдже ведутся интенсивно, и не думали, что надолго здесь задержимся. Однако здесь случилось происшествие, в котором я едва не потерял свою молодую жизнь, очень, между прочим, для меня драгоценную.
На следующий день в этой нашей тесной будке состоялась грандиозная пьянка, уж не помню, по какому случаю: или был день рождения одного из хозяев будки, или просто в честь прибытия благородных гостей.
Для меня такие пьянки в незнакомой компании — сущее наказание. В знакомой компании, где все знают, что я ни капли не беру в рот хмельного, все обходится нормально, а с незнакомыми — прямо беда. Здесь, например, все толпой уговаривали меня «хоть глоточек», потом угрожали вылить налитое за шиворот, и кончилось тем, что я под хохот участников сам вылил полстакана спирта за собственный воротник, и все от меня отстали.
Однако главные события этих суток были впереди. В самый разгар веселья обнаружилось, что спиртного больше нет, а все участники считали, что до полного счастья им еще далеко. Мгновенно появилось предложение смотаться в ближайший леспромхозовский поселок, до которого было километров девять-десять, и добровольцами на этот подвиг оказались все, тем более что лошади на колонне были.
Пришлось вмешаться мне. Отправляться верхом на лошади пьяному человеку при тридцатиградусном морозе было, по-моему, безрассудной затеей, но отговорить от этого разгоряченную компанию мне не удалось. Безо всякого желания я заявил, что поеду сам, и мое заявление было встречено с бурей восторга.
Буквально через три минуты мне подвели оседланную лошадь, и я помчался галопом в желанном направлении. А еще минут через пять я понял, какую большую ошибку я допустил. Я сел в седло в обыкновенных суконных брюках, и, по-моему, любой человек догадался, что может в первую очередь замерзать у человека, сидящего враскорячку в седле. Вот так было и со мной, и у меня постепенно стала зреть мысль, не приведет вот этот тридцатиградусный мороз к прекращению славной казачьей фамилии. Возвращаться было поздно, и я пытался хоть немного подогревать опасное место, как-то подтыкая под него полы полушубка, которые уже через полминуты выскакивали оттуда.
До лесопункта я добрался, изрядно замерзший и весь целиком, и кое-где особенно. В таких лесопунктах магазин располагается в одной хате с продавщицей, и она отпустит спирт в любое время дня и ночи. Спирт был в чекушках, и я на веревке, данной продавщицей, повесил на себя гирлянду бутылочек, как гранатометчик, и отправился в обратный путь.
Чтобы хоть чуть согреться и в особенности согреть беспокоящее меня место, я решил минут пятнадцать-двадцать пройти пешком и двинулся по дороге, ведя лошадь в поводу и позвякивая бутылками. Ночь была не очень темная, уже не помню почему. Согревание мое шло плохо, и я уже решил садиться в седло, чтобы побыстрее добраться до тепла, как вдруг заметил слева, недалеко от дороги, большое черное пятно, которое, как мне показалось, двигалось. Первая мысль — медведь-шатун, самое злобное, самое свирепое существо в здешней тайге, и в секунду я сбросил с плеча ружье и снял его с предохранителя. Вторая мысль — если медведь, то почему моя лошадь ведет себя так спокойно?
Что же это такое? Сообразить никак не могу, а нужно же было что-то предпринимать. Осторожно, держа ружье наизготовку, подхожу ближе и ближе. Что вижу? Под огромным корнем вывороченного дерева спит мужик, держа в руке повод лошади, а лошадь из-за натянутого повода низко наклонила голову, вследствие чего силуэт черного пятна был таким не угадываемым.
Трясу его, а он мычит и вставать не собирается. Мужик он некрупный, но втащить его на лошадь я не в силах. Я и так, и этак, но сил у меня явно недостаточно. Наконец я додумался делать это постепенно, то есть сначала втащил его по корням немного повыше, а потом все-таки перевалил его на седло ногами по одну сторону, а головой по другую.
Я пошел по дороге, держа повода лошадей и все время поддерживая моего приятеля, который постоянно норовил сползти с седла. А это означало, что шел я медленно, а замерзал все больше, в особенности после некоторого разогревания в результате погрузочных работ.
В рассказах часто пишут «мороз крепчал». А он действительно крепчал, и это беспокоило меня все больше и больше. Я не мог сесть в седло и не мог ускорить движения, а начал замерзать сильнее. Что-то уже совсем нехорошее начало шевелиться в душе. Неужели вот так и закончу жизнь свою? Попутчика своего крою всем своим богатым лексиконом, но хорошо понимаю, что бросить его я не могу, а мои регулярные встряски пока результата не дают.
Таким вот плохим ходом с такими вот плохими мыслями я добрался до поворота с дороги на просеку, которую рубили и сегодня, а это означало, что здесь были костры и могли быть остатки горячих углей под пеплом. Это внушало мне кое-какие надежды, видеть остатки костров я не мог и перешел на нюх. И почти сразу запах дыма учуял. Раскопав первое кострище, раздуть огонь я не смог, но на втором обнаружил под пеплом красные уголечки, и скоро уже заплясали веселые огонечки.
Я уложил своего приятеля на еловое ложе возле костра и устроился сам, оживил костер горелыми обрубками, и у меня уже был добротный костер. Можно было подавать сигнал, и я дважды выстрелил, раздумывая: если они все будут в помещении, то могут и не услышать выстрелов. Но через несколько секунд я услышал ответные выстрелы, а потом — много выстрелов, которые были ближе и ближе.
Наша пьяная компания примчалась на санях с шумом и гамом, и меня с приятелем с почетом привезли в нашу будку, после чего веселье продолжалось с прежним размахом, а я ухитрился все-таки улечься где-то, почти под столом, и заснул.
Утром этот мой спасенный лесоруб, оставив в знак благодарности половину бывшего при нем спирту спасителям, то есть всей нашей компании, уехал домой.
На следующий день мы четверо выехали на Хальджу.