«Я выбираю свободу…»
«Я выбираю свободу…»
Первым серьезным звоночком о начале гонений власти на поющих поэтов стало дело Александра Аркадьевича Галича (1918–1977).
А. Галич в Новосибирске.
Этот человек входил в избранный круг культурной элиты СССР — был обеспечен, знаменит, не раз выезжал за границу. Что же заставило его сломать привычный и спокойный жизненный уклад, отказаться от материальных благ и прочих радостей, доступных успешному советскому кинодраматургу? Он сам когда-то ответил на этот вопрос.
«Популярным бардом я не являюсь. Я поэт. Я пишу свои стихи, которые только притворяются песнями, а я только притворяюсь, что их пою. Почему же вдруг человек немолодой, не умея петь, не умея толком аккомпанировать себе на гитаре, все-таки рискнул и стал этим заниматься? Наверно, потому, что всем нам слишком долго врали хорошо поставленными голосами. Пришла пора говорить правду. И если у тебя нет певческого голоса, то, может быть, есть человеческий, гражданский голос. И, может быть, это иногда важнее, чем обладать бельканто…»
С начала 60-х годов зазвучали его первые песни: «Облака», «Мы похоронены где-то под Нарвой», «Красный треугольник». Сначала он исполнял их под фортепиано.
Но однажды его друг, журналист Анатолий Аграновский, сказал: «Саша, твои стихи нужно петь под гитару, так они разойдутся везде».
В 1968 году в новосибирском Академгородке состоялось первое и, как оказалось, последнее легальное выступление Галича на советской сцене.
Вспоминает очевидец событий — писатель Леонид Жуховицкий[41]:
«Галича я прежде не видел, не пришлось. Теперь, увидев, был, пожалуй, разочарован. И хоть выделить его из толпы прилетевших бардов оказалось просто — он был куда старше остальных — я все же переспросил кого-то из сведущих, он ли это? Подтвердили: да, он.
Образу бесстрашного литературного воителя, сложившемуся у меня к тому времени, реальный Галич не соответствовал. Крупный, лысоватый, усы, тяжелое умное лицо. Скорей уж доктор наук или, например, хирург, или умный, но пьющий преподаватель провинциального института. Гитара в чехле, которую он, как и прочие, держал в руках, с ним плохо вязалась: инструмент молодежный, а ему было где-то к пятидесяти.
Похоже, и Александру Аркадьевичу поначалу было не по себе на юном празднестве, он молчал, держался в сторонке и вообще среди румяных и лохматых коллег выглядел старшеклассником, из-за педагогической неувязки сунутым временно в группу приготовишек. Впрочем, в плане творческом так примерно и было. Среди участников фестиваля оказалось несколько человек одаренных и удачливых, впоследствии получивших большую известность — а, скажем, Юра Кукин и тогда уже ее имел. Но Галич-то был не одарен или талантлив, он был великий современный поэт, и все мы вокруг это понимали. Конечно, слово потомков впереди: может, причислят поэта к лику классиков, может, вскорости забудут — их дело. Но суд потомков бессилен отменить вердикт современников. В шестидесятых и семидесятых годах двадцатого века Галич был в России великим бардом…
К счастью, вечером длинного и редкостно насыщенного первого новосибирского дня я увидел другого Галича.
Что это были за песни, говорить не стану — нынче настоящий, не урезанный Галич хорошо известен, а там был именно настоящий, „избранный“ Галич, вся его классика. Помню, лишь одна песня прозвучала бледно: единственная о любви. Что поделаешь — в большинстве своем даже очень крупные поэты не универсальны. У кого некрасовский талант, у кого есенинский…
Мы молчали. И не только потому, что после отточенных песенных слов любые свои прозвучали бы убого. Было невозможно представить себе только что услышанные стихи на официальной советской сцене.
Видимо, Галич тоже почувствовал это и решил нам помочь.
— Смотрите, ребята, — сказал он, — песен много, можно выбрать те, что поспокойнее.
Концерты в Академгородке и в нескольких городских залах шли каждый день. Ажиотаж был фантастический. Помню расписание в одном из залов: первый концерт в полдень, потом в четыре, потом в восемь, потом в полночь. Видимо, нечто похожее было и в других местах. То ли с ужасом, то ли с гордостью рассказывали, как перед ночным концертом в огромном зале кинотеатра выломали дверь.
Александр Аркадьевич выступил только один раз: дальше власти стали стеной. Фестиваль — ладно, но чтобы без Галича.
Однако без Галича все равно не получилось. Его песни стали „показывать“ на вечерах другие барды — ближе всего к первоисточнику получалось это у тогдашнего президента клуба самодеятельной песни Сережи Чеснокова, физика из Москвы, худенького парня, спокойного, вежливого и бесстрашного. Да и сам Галич пел, пожалуй, каждый день. Ведь помимо официальных, то есть платных концертов, были иные: для ученых, для актива, для организаторов, для социологов, проводивших дискуссию по проблемам бардовской песни.
…Галич, наконец, обрел нормальную компанию, без которой российскому человеку никакая слава не в радость. Он подружился с Юрой Кукиным. Кукина я до фестиваля не знал, хотя песни его слышал, и они мне не нравились, кроме одной, знаменитой
„Люди посланы делами, люди едут за деньгами,
Убегают от обиды, от тоски.
А я еду, а я еду за мечтами,
За туманом и за запахом тайги“.
Остальные песни грешили сентиментальностью, и Кукин заглазно представлялся мне бледным тонкошеим молодым человеком со сладким голоском и женственными чертами. Оказалось, все наоборот: коренастый крепыш с хриплым голосом и криминальной физиономией. При этом Юра действительно был сентиментален и профессию имел — учить детей фигурному катанию. Пел он стоя, поставив ногу на низкую скамеечку и наклонясь вперед. Обаяние его было бесконечно, я орал и хлопал вместе с залом. Все-таки бардовская песня — совершенно особое искусство, ее нельзя разложить на составные, надо только слушать, причем в авторском исполнении. Тут не слова главное и не музыка — личность, на девяносто процентов личность. Юра и рядом с Галичем оставался личностью, они быстро перешли на „ты“, „Юра — Саша“, ходили вместе, и лица их обычно были сильно румяны, боюсь, не только от горячих споров об искусстве…
И как же перепугались власти! Впрочем, не зря! Новосибирск показал, какой взрывной, будоражащей силой, каким воздействием на слушателя обладал немолодой лысоватый человек с обычной гитарой. Больше колебаний не было: Галичу перекрыли все пути, кроме одного — в глухое безвариантное диссидентство. Он не уходил во внутреннюю эмиграцию — его отправили во внутреннюю ссылку без права переписки с народом.
Кстати, вскоре после Новосибирского фестиваля, буквально недели через две, проявил себя загадочный четвертый микрофон: началась полоса неприятностей. Задела она и нас и других участников смотра самодеятельной песни — у меня, например, закрыли две уже принятые книги. Но, насколько помню, никто ни о чем не пожалел. В конце концов, за все положено платить. Ведь целую неделю мы были свободными людьми. Нам выпало счастье участвовать в последнем, предельно нерасчетливом и, возможно, именно потому удачном арьергардном бою „оттепели“ — впрочем, может быть, это была первая атака еще далекой перестройки? А главное, мы надышались поэзией Галича на многие годы вперед.
Я уже написал, что Новосибирский праздник вольной песни сыграл особую роль в жизни Галича. Да, вот так вышло, что это было единственное — подумать только, единственное! — его публичное официальное выступление на родине. Первое и последнее. Лишь один свободный глоток воздуха перепал великому барду в любимой стране…»
* * *
Недолго Александру Аркадьевичу было суждено наслаждаться иллюзорной свободой.
Чуть больше месяца спустя ветеран войны Николай Мейсак опубликовал в «Вечернем Новосибирске» (от 18.04.1968 г.) статью, отрывки из которой мне хочется привести.
Ведь такие документы эпохи и есть живая история.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.