Глава шестнадцатая ПРОЩАНИЕ С ЛЮБОВЬЮ

Глава шестнадцатая

ПРОЩАНИЕ С ЛЮБОВЬЮ

Недостижимое счастье

В эти же годы, когда лирика не писалась, развязались и его юношеские любовные узлы, — впрочем, только первый развязался сам по себе, второй же был разрублен.

«Характер её, мягкий и любящий, покорный и открытый для выбора, увлекал его. Он, сопоставляя себя с нею, находил себя гадким, некрасивым, сутуловатым горбачом: так преувеличивал он свои физические недостатки. В неоконченной юношеской повести он в Вадиме выставлял себя, в Ольге — её…» — писал Павел Висковатый.

Она — Варвара Александровна Лопухина, «Варенька»…

«Выставлял» — наверное, слишком определённо сказано, всё-таки в романе Вадим и Ольга — родные брат и сестра, — и, хотя биограф не говорит здесь ничего о любовном чувстве Лермонтова к Вареньке, знал же он об этом. Похоже, ему важнее другое:

«Лермонтов относился к ней с такой деликатностью чувства, что нигде не выставлял её имени в черновых тетрадях своих».

Имени — не пишет, но то и дело набрасывает в тетрадях, рядом со стихами, профиль Вареньки. Рисует её портреты акварелью; сочиняя драму «Испанцы», изображает её в образе Эмилии.

С тех пор, как мне явилась ты,

Моя любовь — мне оборона

От гордых дум и суеты… —

эти строки Лермонтова посвящены Лопухиной, как и множество других, таких чудесных, как:

И сердце любит и страдает,

Почти стыдясь любви своей.

(1832)

Самые высокие по благородству, чистоте и глубине чувства стихотворения Лермонтова, такие как «Молитва» («Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…»), «Ребёнку», «Валерик», обращены к ней же, Варваре Лопухиной, — и написаны они годы спустя после её замужества.

Аким Шан-Гирей вспоминает:

«Будучи студентом, он был страстно влюблён, но не в мисс Блэк-айз (так звал Лермонтов Екатерину Сушкову. — В. М.), и даже не в кузину её (да не прогневается на нас за это известие тень знаменитой поэтессы) — (то бишь тень Евдокии Ростопчиной. — В. М.), а в молоденькую, милую, умную, как день, и в полном смысле восхитительную В. А. Лопухину: это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная».

Троюродный брат Лермонтова вспоминает её ласковый взгляд и светлую улыбку и как ребятишками (он был младше поэта четырьмя годами, а Вари — тремя) они дразнили девушку — за её родинку на лбу, без конца повторяя: «у Вареньки родинка, Варенька уродинка», «…но она, добрейшее создание, никогда не сердилась».

Он же был свидетелем исключительного события, происшедшего с Лермонтовым в юнкерской школе:

«…я имел случай убедиться, что первая страсть Мишеля не исчезла. Мы играли в шахматы, человек подал письмо; Мишель начал его читать, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: „вот новость — прочти“, и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В. А. Лопухиной».

Этот эпизод относится к весне 1835 года. Как раз в ту пору Лермонтов холодно, как по нотам, на глазах света разыграл свой «роман» с Екатериной Сушковой, а затем сам же о себе написал ей «разный вздор» в анонимном письме, не изменив почерка.

Елена Ган, двоюродная сестра Екатерины, вспоминает о скандале с этим письмом, «где Лермонтов описан самыми чёрными красками», — и сама же ещё больше сгущает эти краски: «…он обладает дьявольским искусством очарования, потому что он демон, и его стихия — зло! Зло без всякой личной заинтересованности, зло ради самого зла!..»

Этот мелодраматический фарс сильно подействовал не только на чопорную тётушку, воспитывающую девушку на выданье, — но и впоследствии на Владимира Соловьёва: философ попался на ту же удочку, если, конечно, сам не захотел попасться. И — заклеймил в Лермонтове его демоническую злобу «относительно человеческого существования, особенно женского». Личная месть кокетке выросла в глазах Соловьёва чуть ли не в преступление против человечности.

Но что же философ, зарывшись носом в землю, не заметил в Лермонтове неба — его чувства к Варваре Лопухиной? Ведь бесконечную чистоту этого чувства поэт выразил ещё восемнадцатилетним, в восклицании:

Будь, о будь моими небесами… —

и остался верен ему во всю жизнь!

«Раз только Лермонтов имел случай <…> увидеть дочь Варвары Александровны. Он долго ласкал ребёнка, потом горько заплакал и вышел в другую комнату», — вспоминал Аким Шан-Гирей.

В стихотворении «Ребёнку» (1840) есть такие строки:

                       …Скажи, тебя она

Ни за кого ещё молиться не учила?

Бледнея, может быть, она произносила

Название, теперь забытое тобой…

Не вспоминай его… Что имя? — звук пустой!

Дай бог, чтоб для тебя оно осталось тайной.

Но если как-нибудь, случайно

Узнаешь ты его, — ребяческие дни

Ты вспомни и его, дитя, не прокляни!

Это прощание с девушкой, которая всех глубже затронула его сердце и, наверное, всех лучше соответствовала тому, что Лермонтов вообще искал и надеялся обрести в женщине, было долгим, порой мучительным, а порой прекрасным, как вечерняя заря, — и оно продлилось до самой его гибели, отразившись множеством отблесков, красок, картин в его творчестве.

В женщине он искал идеала, не соглашаясь ни на что другое. Сколь трудно вообразить Лермонтова женатым, столь же трудно представить его отказавшимся от своей мечты. Всему на свете вопреки он желал встретить небесное на земле. Это, видимо, было его самым глубоким, потаённым и сильным желанием, — и, наверное, оттого ни в творчестве, ни в письмах, ни в воспоминаниях о поэте не осталось даже намёка о намерении жениться и жить, как исстари заведено.

Конечно, юнкерская, гусарская, а затем и кочевая воинская служба на Кавказе — всё это никак не располагало к правильной семейной жизни, но ведь, и мечтая уйти в отставку, Лермонтов ни малейшим образом не связывал её с домом. Дело упиралось в неразрешимый для него вопрос, который он как-то выразил одной простой строкой стихотворения:

Любить, но кого же?..

Звучит так, как будто бы вопрошается пространство, небо…

И силой ума, и глубиной интуиции Лермонтов, несомненно, осознавал, что личного счастья, в освящённом обычаями понимании, ему никогда не видать: слишком высоки были его требования к любви, к возлюбленной и к самому себе. Где же найдёшь божественную и обожествляемую девушку в обусловленном земными обстоятельствами мире, которая всей своей душой, всеми помыслами и чувствами, всей полнотой своей жизни была бы предназначена и принадлежала тебе?!.. И есть ли на свете такая?

А если же что-то не так, не в соответствии с идеалом, то

На время не стоит труда…

Даже всесильный Демон со своим могучим чувством, смирившийся и желающий только одного — преодолеть свою падшую природу и возродиться в любви к невинной и чистой земной девушке, не может ничего поделать и терпит крах.

Демон — небесный герой Лермонтова, спустившийся ради любви на землю. Земные же его ипостаси — это целая галерея в прозе и драматургии. Они меняют лишь имена, но не суть: Вадим, Владимир Арбенин из «Странного человека», Евгений Арбенин из «Маскарада», Жорж Печорин из романа «Княгиня Лиговская» и, наконец, Печорин из «Героя нашего времени». Все они в небесном желании своём разбиваются о землю, о земное.

Вечное — недостижимо; остаётся последняя надежда — на мгновенное.

Жорж Печорин в светской беседе признаётся своей возлюбленной, ставшей недавно княгиней Литовской:

«— Боже мой! что на свете не забывается?.. и если считать ни во что минутный успех, то где же счастие?.. Добиваешься прочной любви, прочной славы, прочного богатства… глядишь… смерть, болезнь, пожар, потоп, война, мир, соперник, перемена общего мнения — и все труды пропали!.. а забвенье? забвенье равно неумолимо к минутам и столетиям. Если б меня спросили, чего я хочу: минуту полного блаженства или годы двусмысленного счастия… я бы скорей решился сосредоточить все свои чувства и страсти на одно божественное мгновенье и потом страдать сколько угодно, чем мало-помалу растягивать их и размещать по нумерам в промежутках скуки или печали».

Под завывания метели…

17 января 1836 года Елизавета Алексеевна Арсеньева писала из Тархан своей родственнице Прасковье Александровне Крюковой:

«Я через 26 лет в первый раз встретила Новый год в радости: Миша приехал ко мне накануне Нового году. Что я чувствовала, увидя его, я не помню и была как деревянная, но послала за священником служить благодарственный молебен. Тут начала плакать, и легче стало. <…>

Письмо одно от тебя, мой друг, получила, а сама виновата, не писала, в страшном страдании была, обещали мне Мишыньку осенью ещё отпустить и говорили, что для разделу непременно отпустят, но великий князь без ваканции не отпускал на четыре месяца. Я всё думала, что он болен и оттого не едет, и совершенно страдала. Нет ничего хуже, как пристрастная любовь, но я себя извиняю: он один свет очей моих, всё моё блаженство в нём, нрав его и свойства совершенно Михайла Васильича, дай Боже, чтоб добродетель и ум его был».

Больше полугода бабушка была разлучена с внуком, — впервые в жизни!.. — и вот они снова вместе в родовом доме. Через четверть века с лишним — после новогодней трагедии, унёсшей мужа, Елизавете Алексеевне чудится в норове и повадках внука её покойный супруг.

Лермонтов отпросился в отпуск «для разделу» имения покойного отца со своими тётками, сёстрами Юрия Петровича, но сам этим делом, конечно, не занимался по своему совершенному равнодушию к «материальному»… Да и до того ли было ему, писавшему урывками, на перекладных — и наконец-то попавшему в родной дом, где свобода, уют и покой. Днём раньше, 16 января, он отправил в Петербург Раевскому послание, один вольготный тон которого лучше слов говорит, как хорошо ему дышится и пишется в Тарханах.

Письмо — что его разговор накоротке с другом Святославом, словно бы где-нибудь за чаркой и чубуком: прихотливо меняется настроение, рассказ обо всём сразу и по-гусарски пересыпан солёными словечками.

«…Я теперь живу в Тарханах <…> у бабушки, слушаю, как под окном воет метель (здесь всё время ужасные, снег в сажень глубины, лошади вязнут и <…> и соседи оставляют друг друга в покое, что, в скобках, весьма приятно), ем за десятерых, <...> не могу, потому что девки воняют, пишу четвёртый акт новой драмы, взятой из происшествия, случившегося со мною в Москве. О, Москва, Москва, столица наших предков, златоглавая столица России великой, малой, белой, чёрной, красной, всех цветов, Москва <…> преподло со мною поступила. Надо тебе объяснить сначала, что я влюблён. И что ж я этим выиграл? Одни <…>. Правда, сердце моё осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание. Теперь ты ясно видишь моё несчастное положение и как друг, верно, пожалеешь, а может быть, и позавидуешь, ибо всё то хорошо, чего у нас нет, от этого, верно, и <…> нам нравится. Вот самая деревенская филозофия.

Я опасаюсь, что моего „Арбенина“ снова не пропустили, и этой мысли подало повод твоё молчание. Но об этом будет!

Также я боюсь, что лошадей моих не продали и что они тебя затрудняют <…>

Объявляю тебе ещё новость: летом бабушка переезжает жить в Петербург, то есть в июне месяце. Я её уговорил потому, что она совсем истерзалась, а денег же теперь много, но я тебе объявляю, что мы всё-таки не расстанемся.

Я тебе не описываю своего похождения в Москве в наказание за твою излишнюю скромность, — и хорошо, что вспомнил об наказании — сейчас кончу письмо (ты видишь из этого, как я ещё добр и великодушен)».

«Излишне скромный» Раевский между тем шестью годами старше Мишеля… — и не скрывает ли поэт за показной грубостью нечто такое, о чём действительно не хочет говорить, даже другу?

По дороге в Тарханы он несколько дней пробыл в Москве — и видел Вареньку Лопухину, ставшую Бахметьевой. Свидание было недолгим, при посторонних, при муже — но тем сильнее, без сомнения, его взволновало. Ведь они не встречались с тех пор, как он уехал в Петербург, в юнкерскую школу, без слов пообещав принадлежать друг другу…

С год назад он получил известие о её замужестве; прочтя об этом в письме, так побледнел и изменился в лице, что напугал брата Екимку. Тогда же в письме Александре Верещагиной не сумел сдержать обычного хладнокровия, приличного светскому посланию: «…Она [г-жа Углицкая] мне также сообщила, что m-lle Barbe выходит замуж за г. Бахметьева. Не знаю, верить ли ей, но, во всяком случае, я желаю m-lle Barbe жить в супружеском согласии до серебряной свадьбы и даже долее, если до тех пор она не разочаруется!..» Письмо писано по-французски — и лишь одно слово d’argent поэт выделил курсивом. А это слово по-французски значит не только серебро, но и — деньги. Намёк более чем прозрачен: Варенька, выбрав Бахметьева, вышла замуж за деньги. А что деньги для Лермонтова!.. Брат Аким Шан-Гирей вспоминал: «…я редко встречал человека беспечнее его относительно материальной жизни».

Но и другое произошло в нём тогда. Глянул на Вареньку — и всё былое возродилось в душе. Негодование, горечь обманутого, презрение к какому-то заурядному постороннему человеку… и — любовь!.. потеря ведь только обостряет истинное чувство.

Не о том ли в письме?! Что-то сказалось — а что-то глубоко утаено, запрятано меж гусарских солёных словечек…

И что за новую драму пишет он в Тарханах? Большинство исследователей уверены: речь о пьесе «Два брата». Возможно, Лермонтов начал её и раньше, в первой половине 1835 года, когда узнал о замужестве Варвары Лопухиной: он привык сразу же выражать на бумаге самые сильные свои чувства. Но одновременно шла работа и над «Маскарадом» — переделки, новые редакции, — и поэт мог отложить пьесу о братьях… Но после свидания в Москве — не мог не вернуться к черновикам и не довести драму до конца.

Ираклий Андроников, впрочем, не исключает, что Лермонтов в Тарханах писал вовсе не «Двух братьев», а совсем другое драматическое произведение, разрабатывая замысел одного сюжета, оставшегося в бумагах: «Алек<сандр>. У него любовница…» Андроников пишет:

«Самым убедительным соображением представляется тот аргумент, что вряд ли после обличительной стиховой трагедии, во многом нарушающей каноны романтической драматургии и являющей собою дерзкий вызов петербургскому обществу, Лермонтов мог возвратиться к традиционной романтической схеме, ограниченной вдобавок „семейным“ конфликтом, и написать новую драму в прозе».

Соображение, однако, не слишком убедительное, больше похожее на предположение.

Почему бы Лермонтову было и не возвратиться к прежней романтической схеме, если того требовал сам материал? К тому же нет никаких доказательств, что писал он в Тарханах нечто другое, а не «Двух братьев»: ни этой самой «новой пьесы», ни малейшего из неё отрывка. Да, «Два брата» в художественном смысле несравненно слабее «Маскарада». Но следует принять во внимание и другое: поэтом владело в данном случае не столько драматургическое вдохновение, сколько жгучее желание расквитаться с прошлым, разрешить болящий дух словом.

Исповедь былого чувства

Сюжет пьесы — соперничество двух братьев из-за любимой женщины — был отнюдь не нов для драматургии, он встречался у Шиллера, у Клингера, творчество которых было хорошо знакомо Лермонтову. И характеры Юрия и Александра не новы для Лермонтова. Как точно заметила Н. Владимирская, «…мечтательный, пылкий идеалист Юрий Радин воплощает всю беззащитность прекраснодушного добра; разочарованный, мрачный, негодующий Александр Радин — торжествующую энергию разрушительного зла. Драма как бы обобщает два основных типа романтического героя Лермонтова, один из которых ведёт своё происхождение от юношеской лирики и ранних драм, второй связан с „Маскарадом“ и „Демоном“».

Возможно, сюжет с двумя братьями и понадобился Лермонтову, чтобы полнее показать то раздвоение чувств в душе, что он сам испытал и о чём никогда и никому не говорил напрямую. Исповедальность — суть лирики, а Лермонтов был великим лириком, — однако не всё пережитое преображалось у него в напевную, шёлковую ткань стихотворения, что-то он предпочитал выражать более грубой, шершавой словесной материей — в виде драматургической или обычной прозы…

Итак, Юрий Радин, гусарский офицер, — он приезжает через четыре года домой, чтобы навестить старика-отца, и с порога узнаёт, что Веринька Загорскина, его «московская страсть», вышла замуж.

«Юрий. А! так она вышла замуж, и за князя?

Дмитрий Петрович. Как же, три тысячи душ и человек пречестный, предобрый.

Юрий. Князь! и три тысячи душ! А есть ли у него своя в придачу?

………………………………

Юрий. Признаюсь… я думал прежде, что сердце её не продажно… теперь вижу, что оно стоило несколько сот тысяч дохода.

Дмитрий Петрович. Ох, вы, молодые люди! а ведь сам чувствуешь, что она поступила бы безрассудно, если б надеялась на ребяческую твою склонность.

Юрий. А! она сделалась рассудительна.

………………………………………

Дмитрий Петрович. А теперь, когда она вышла замуж… твоё самолюбие тронуто, тебе досадно, что она счастлива, — это дурно».

Отец тут же начинает внушать сыну, чтобы он не покушался никогда разрушить супружеское счастье: «Это удовольствие низкое, оно отзывается чем-то похожим на зависть».

Юрий вскоре видит пошлого князя-мужа, видит, как тот тешится от тщеславия, одаривая жену дорогими безделушками, — ему остаётся лишь тонко издеваться над этим в лицо молодой княгини, отчего она «мучится», прекрасно понимая все его намёки. Но вот наступает и время исповеди: в гостях у семейной пары гусарский офицер рассказывает свою сердечную историю, случившуюся когда-то, — и, очень вероятно, что это самый достоверный рассказ самого Лермонтова о его чувствах к Вареньке Лопухиной.

«Юрий. …Года три с половиною назад я был очень коротко знаком с одним семейством, жившим в Москве; лучше сказать, я был принят в нём как родной. Девушка, о которой хочу говорить, принадлежит к этому семейству; она была умна, мила до чрезвычайности…

………………………………………………………

…От неё осталось мне одно только имя, которое в минуты тоски привык я произносить как молитву; оно моя собственность. Я его храню как образ благословения матери, как татарин хранит талисман с могилы пророка.

Вера. Вы очень красноречивы.

Юрий. Тем лучше. Но слушайте: с самого начала нашего знакомства я не чувствовал к ней ничего особенного, кроме дружбы… говорить с ней, сделать ей удовольствие было мне приятно — и только. Её характер мне нравился: в нём видел я какую-то пылкость, твёрдость и благородство, редко заметные в наших женщинах, одним словом, что-то первобытное, допотопное, что-то увлекающее — частые встречи, частые прогулки, невольно яркий взгляд, случайное пожатие руки — много ли надо, чтоб разбудить таившуюся искру?.. Во мне она вспыхнула; я был увлечён этой девушкой, я был околдован ею; вокруг неё был какой-то волшебный очерк; вступив за его границу, я уже не принадлежал себе; она вырвала У меня признание, она разогрела во мне любовь, я предался ей как судьбе, она не требовала ни обещаний, ни клятв, когда я держал её в своих объятиях и сыпал поцелуи на её огненное плечо; но сама клялась любить меня вечно — мы расстались — она была без чувств <…> — я уехал с твёрдым намерением возвратиться скоро. Она была моя — я был в ней уверен, как в самом себе <…>

Князь. Завязка романа очень обыкновенна.

Юрий. Для вас, князь, и развязка покажется обыкновенная… я её нашёл замужем, я проглотил своё бешенство из гордости… но один Бог видел, что происходило здесь.

Князь. Что ж? Нельзя было ей ждать вас вечно.

Княгиня (дрожащим голосом). Извините — но, может быть, она нашла человека ещё достойнее вас.

Юрий. Он стар и глуп.

Князь. Ну так очень богат и знатен.

Юрий. Да.

Князь. Помилуйте — да это нынче главное! её поступок совершенно в духе века.

Юрий (подумав). С этим не спорю».

Собственно, остальное в пьесе уже малоинтересно — там начинается театр, да и не слишком хорошего драматического качества…

Но этой исповеди в драме Лермонтову показалось мало.

Не то чтобы он не сказался вполне — скорее чувства в нём менялись и вместе с ними отношение к Вареньке (до конца жизни он не смирился с её новой фамилией и в посвящениях упорно называл её по-прежнему — Лопухиной). Вслед за «Двумя братьями» Лермонтов вновь вернулся к своей истории в недописанном романе «Княгиня Лиговская», над которой работал в 1836 году.

Разумеется, и пьеса и роман — произведения художественные, а образы искусства, при всём автобиографизме, отнюдь не точные изображения действительности. Но поразительное сходство сердечной драмы Юрия Радина и Жоржа Печорина свидетельствует о том, что почти то же самое, что и они, испытывал и сам Лермонтов. Кроме этого — художественного — свидетельства, других, по сути, нет. Письма Лермонтова Вареньке по её замужеству велел ей сжечь муж, — Бахметьев пережил и поэта, и жену и до конца своих дней не терпел имени Лермонтова и даже намёка о нём. Мария Лопухина уничтожила в письмах Лермонтова к ней всё, что он писал о сестре и её супруге. «Даже в дошедших до нас немногих листах, касающихся Вареньки и любви к ней Лермонтова, — заметил Павел Висковатый, — строки вырваны».

В «Княгине Лиговской» главные герои — люди света; они весьма не похожи на тех, что были в «Двух братьях». И, хотя начало любви в романе показано по-другому — гораздо пространнее, глубже и тоньше, оно всё-таки неуловимо схоже с прежним, как было в пьесе. Чувство возникает словно само собой, зародившись, по-видимому, в том взаимном безмолвном умилении, которое испытали в храме во время всенощной Верочка и Жорж Печорин, слушая дивное пение монахов. Так же, как и в пьесе «Два брата», молодые люди часто встречаются «по короткости домов» — и через месяц «они убедились оба, что влюблены друг в друга до безумия».

Далее Лермонтов пишет, что влюблённый Жорж, забросив учение в университете, не явился и на экзамен, отчего не получил аттестата; и на семейном совете дядюшек и тётушек было порешено отправить его в Петербург и отдать в юнкерскую школу: «другого спасения для него они не видали». Кстати, у биографов поэта точно такой же переезд Лермонтова в столицу растолкован не очень убедительно, — не раскрывает ли Лермонтов в романе ещё одну, и немаловажную, причину, по которой он сменил любимую Москву на нелюбимый Петербург?.. Впрочем, его герой в школу не пошёл, а поступил в полк и отправился прямиком на Польскую кампанию:

«…надобно было объявить об этом Верочке. Он был так ещё невинен душою, что боялся убить её неожиданным известием. Однако ж она выслушала его молча и устремила на него укоризненный взгляд, не веря, чтоб какие бы то ни было обстоятельства могли его заставить разлучиться с нею: клятва и обещания её успокоили.

Через несколько дней Жорж приехал к Р-вым, чтоб окончательно проститься. Верочка была очень бледна, он посидел недолго в гостиной, когда же вышел, то она, пробежав чрез другие двери, встретила его в зале. Она сама схватила его за руку, крепко её сжала и произнесла неверным голосом: „Я никогда не буду принадлежать другому“. Бедная, она дрожала всем телом. Эти ощущения были для неё так новы, она так боялась потерять друга, она так была уверена в собственном сердце».

Печорин уезжал с твёрдым намерением забыть Верочку — вышло наоборот.

«Впрочем, Печорин имел самый несчастный нрав: впечатления, сначала лёгкие, постепенно врезывались в его ум всё глубже и глубже, так что впоследствии эта любовь приобрела над его сердцем право давности, священнейшее из всех прав человечества».

Неизменным, как и в пьесе, осталось мнение его героя о муже возлюбленной: обыкновенный человек. То бишь богат, пуст и глуп.

Незаконченный роман, в отличие от драмы, уже далёк от узкого семейного конфликта, — Лермонтов с лёгкой иронией в тоне повествования показывает светское общество — и само по себе, и в столкновении с социальными низами в лице бедного чиновника Красинского, родом дворянина.

В «Княгине Лиговской» Лермонтов как художник уже вплотную приблизился к той ясной, прозрачной, чудесной и точной прозе, которой написан «Герой нашего времени».

«Стиль лермонтовской прозы от „Вадима“ до „Героя нашего времени“ переживает сложную эволюцию. В нём заметно слабеет пристрастие к кричащим краскам „неистового“ романтизма. Лермонтов освобождается от гипноза красивой риторической фразеологии… Из великих русских прозаиков 30-х годов Пушкин и Гоголь в равной мере влияют на направление творческой эволюции Лермонтова. Но реалистические искания Гоголя кажутся Лермонтову более родственными. Они были острее насыщены духом романтического отрицания и общественной сатиры.

Но и путь Гоголя Лермонтову кажется односторонним. Лермонтова привлекает сатирический стиль психологической повести, разрабатываемой В. Ф. Одоевским (например, в „Княжне Мими“, в „Княжне Зизи“, в „Пёстрых сказках“). Однако мистический идеализм Одоевского и согласованные с ним формы фантастического изображения совсем чужды Лермонтову.

Лермонтов явно отходит и от романтической манеры Марлинского. Аполлон Григорьев верно заметил, что ранний стиль Лермонтова находится в тесной связи со стилем Марлинского и вместе с тем окончательно отменяет и вытесняет его. То, что так „дико бушевало“ в претенциозном стиле Марлинского, частью совсем отброшено Лермонтовым, частью сплочено „могучею властительною рукою художника“», — пишет филолог В. В. Виноградов в статье «Стиль прозы Лермонтова» — и заключает:

«Не подлежит сомнению, что причиной незавершённости „Княгини Лиговской“ была пестрота и разнородность того стилистического сплава, который представляли собой язык и композиция этого романа».

Однако только ли мешанина в стиле была причиной?

В рукописи романа «Княгиня Литовская» два почерка — Лермонтова и Святослава Раевского: ряд глав поэт продиктовал своему другу, который жил в петербургской квартире Е. А. Арсеньевой. В начале 1837 года, после следствия по делу о распространении «непозволительного» стихотворения «Смерть Поэта», Лермонтова сослали на Кавказ, а Раевского — в Олонецкую губернию. Роман о Жорже Печорине был заброшен. 8 июня 1838 года, вернувшись с Кавказа, Лермонтов написал своему преданному другу:

«Роман, который мы с тобой начали, затянулся и вряд ли кончится, ибо обстоятельства, которые составляли его основу, переменились, а я, знаешь, не могу в этом случае отступить от истины».

Изменились не только обстоятельства — но и сам поэт.

Как художник он уже вырос из «пёстрого» стиля незаконченного романа, да и мелкие происшествия в светских салонах были ему уже не интересны…

Из огня — в полымя

Огонь жёг его душу; пламя рвалось, обвивало её, металось до неба — но душа не сгорала. И слёзы горели как частицы огня, они были горючими. Небо пылало ледяным пожаром, мириадами колких, жгучих — алым, лазурным, голубым, зелёным — переливающихся звёзд. И снег, в сажень толщиной, что устилал всё вокруг дома, и сад, и пустынные тёмно-синие дали, горели и светились во всю свою ширь этим небесным огнём.

Вот когда он, соступив с крыльца на хрустящую дорожку, понял, что это такое — из огня да в полымя. Поговорка… а какой огненной неизмеримой глубины!.. Из своего огня да в полымя, в пламя — в открытое, отверстое, распахнутое настежь пылающее пространство…

То не ветер ночной завывал по сугробам, полыхая искрами сыпучего снега, — то шумел, трещал и пел поднебесный пожар…

Слеза, обжигая на морозе, скатилась по щеке и сорвалась… — и, казалось, раскалённой каплей прожгла до дна саженный снег, а потом незримо пронзала остылую, каменную землю и уходила всё глубже куда-то, не утрачиваясь, продолжая оставаться его горючей слезою.

А может быть, душа и есть огонь…

Но из чего же огонь, как не из света?..

Это уже бывало с ним, и не однажды.

В такие мгновения ему чудилось, что он весь состоит из огня…

Он из огня — огонь из света — свет из огня — огонь из него…

Обиды перегорали в этом пожаре; полыханье спадало, умирялось, оставляя напоследок живой, неугасимый язычок пламени — то ли свечи, то ли лампады, когда-то зажжённой внутри…

Лампадки… горящие свечи… янтарные, медовые отблески на тёмных от времени образах…

Он вспомнил храм в голубой дымке ладана, окутывающей души каким-то воедино сближающим теплом, и снова ощутил себя, как тогда на той всенощной. Как они стояли с нею рядом, порой невольно касаясь друг друга в чудесном онемении, и слушали пение литургии.

Монахи пели так, будто одни предстояли Небу, будто никого во всём мире не было, кроме них и Бога. Ни одного живого существа… пустыня земли и неба… и только пение молитвы соединяло эти непомерные бездны… Слова и звуки, исполненные несказанной красоты, уходили куда-то ввысь в смиренной надежде на ответ.

Он тогда увидел вдруг, как на светильниках пред ликом Пресвятой дрогнули и приклонились одна ко второй две тоненькие горящие свечки — и соприкоснулись собою. Лепестки одинокого пламени соединились и загорелись одним огнём — жарче, скорее…

В тот миг он впервые почувствовал, что вот и они с этой девочкой-девушкой коснулись, если не соединились душами.

Она была едва знакома, ещё получужая — но стала вдруг родной, близкой.

Всем своим существом она излучала чистоту, а её удивлённо-раскрытые глаза, — как же он прежде не замечал этого!.. — сияли добротой и восторгом.

Они с нею случайно оказались вместе в той старой церкви — но разве это не должно было с ними произойти?!.

Две восковые медовые свечи в общем пламени — две одинокие бездны в едином огне…

И она, она тоже, — он тогда разом осознал это, — из огня и света!

Так почему же её пламя теперь отошло, отъединилось и больше не горит вместе с его огнём?

Этого не могло случиться, это не может, не должно быть!..

Снег, снег… то ли мороз трещит, то ли небесный пожар.

Шум и треск огненной стихии — и пение, летящее к земле из небесных глубин.

Переливы света — изумрудное, голубое, лазурное, алое…

Жгучий огонь в душе — но внутри огня тихая свеча, лампада.

Пожарище, оно уймётся — а тот огонёк останется.

Терновый куст — горит и не сгорает. Купина — неопалима.

И — голос из огненной глубины…

Только бы расслышать слова!..