Глава 7 В разлуке с любовью всей жизни…

Глава 7

В разлуке с любовью всей жизни…

«Вашему Высочеству следует вернуться и жить здесь, чтобы сделать монархию более популярной».

«О, нет! Вы слишком быстро расправляетесь со своими королями».

Разговор между Берти и французской актрисой Анной Жюдик

I

Много шуму наделала история о том, как Берти попался на адюльтере с английской аристократкой. Как-то летом некий сэр Чарльз Мордаунт вернулся домой в свой загородный особняк и застал свою жену, Гарриет, демонстрирующей навыки управления экипажем, запряженным двумя белыми пони. Единственным зрителем этого действа был принц Уэльский, который стоял на пороге дома, словно был его хозяином. На самом деле молодые люди не совершали ничего противозаконного, но было очевидно, что Гарриет «развлекала» Берти, оставаясь с ним наедине, и все понимали, что это означало. Ситуация была очень неловкой, потому что английские мужья, как правило, проявляли достаточно такта, чтобы уступить дорогу принцу, когда тот выходил на «охоту». Желая избежать любого намека на конфронтацию, Берти быстро простился и оставил семейную пару выяснять отношения. Что сэр Чарльз и сделал, сняв упряжь с белых пони, которых подарил Гарриет на день рождения, вывел лошадок на лужайку перед домом и застрелил их прямо на глазах у жены. Посыл был ясен – в викторианской Англии случались времена, когда мужская гордость становилась даже более важным атрибутом, чем аккуратный газон.

Душевный дискомфорт, который ощутил Берти, услышав эту историю, был таким же нестерпимым, как и его переживания о судьбах Франции в 1870–1871 годах. Его «иностранная любовница» стала жертвой вооруженных до зубов пруссаков, и Берти бы рад был вмешаться и осадить ее врагов, но приличия требовали, чтобы он оставался в стороне и смиренно наблюдал за происходящим насилием.

Не встречая сколь-нибудь серьезного международного неодобрения, пруссаки устроили хорошую взбучку сладострастной Франции, второй родине Берти. А вскоре, что еще хуже, не дожидаясь, пока Пруссия прекратит боевые действия, сами французы устроили себе жестокое изнасилование.

Самое страшное в истории XIX–XX веков групповое нападение на Париж началось почти сразу после того, как Наполеон III сдался при Седане 1 сентября 1870 года. Пруссаки ринулись на запад, в сторону Парижа, почти не встречая сопротивления плохо подготовленной французской армии. Все это в точности повторится в 1914 и 1940 годах[213]. Уже к 19 сентября столица Франции была взята в кольцо, и началась четырехмесячная осада.

В 1870 году защитить Париж было легче, чем в 1940 году, поскольку город был окружен укреплениями и более чем десятком крепостей; большинство из них представляли собой типично французские бастионы в форме звезды, которые с воздуха похожи на черепах из красного кирпича. К сожалению, когда Франция вступила в войну с Пруссией, большинство фортов осталось без вооружений, поэтому в конце лета 1870 года пушки пришлось перетаскивать из стратегически менее важных регионов или поспешно отливать в кустарных оружейных мастерских, наспех сооруженных в Париже, в том числе и в Лувре, где под рукой всегда был запас бронзы – в дворцовых залах было много скульптуры.

Тем временем в отсутствие регулярных войск, сдавшихся врагу, Париж был вынужден создавать необученные полки из гражданских лиц, которым – по законам новой республики – было разрешено избирать офицеров. Пожалуй, не лучший способ назначения командиров в условиях организации городской самообороны.

Идея равенства полов уже начинала просачиваться во французское общество, поэтому была сформирована и женская бригада, так называемые Amazones de la Seine[214]. У них была своя униформа: черные брюки с оранжевыми полосками, черная куртка с капюшоном и черная шляпа с оранжевой отделкой. Все это было в высшей степени эгалитарно, но в официальном постановлении (очевидно, написанном мужчинами) было заявлено, что наряду с защитой городских бастионов «легкими ружьями» женщины должны «оказывать комбатантам… все необходимые домашние и сестринские услуги, если только они совместимы с военной дисциплиной». Городские власти сочли необходимым указать, что дамы призваны не для того, чтобы сделать караульную службу веселым развлечением.

Когда обо всем этом услышали в модернизированной, высокообученной прусской армии, их генералы, должно быть, захихикали под своими остроконечными шлемами. Тем не менее к тому времени, как немцы расположились на постой в комфортабельном дворце Версаля и заняли многочисленные деревеньки в окрестностях Парижа, в городе насчитывалось около 400 000 официально зачисленных в ряды самообороны гражданских лиц, три четверти из них были совершенно необученными.

Берти одним из первых услышал тревожную новость – 13 октября замок Сен-Клу, где его с родителями так по-королевски развлекали Наполеон и Евгения в 1855 году, был уничтожен артиллерийским огнем. Только не прусским, а французским. Замок стоял на холме с видом на Сену и использовался противником как наблюдательный пункт, поэтому лишенные сентиментальности парижане, для которых дворец (где еще оставалась бесценная мебель) был не более чем напоминанием о легкомыслии Наполеона, нещадно его бомбардировали. Спустя несколько часов он превратился в тлеющие руины. Должно быть, для Берти – ив еще большей степени для сбежавшей Евгении – это было недвусмысленным намеком на то, что их безмятежная парижская жизнь осталась в прошлом[215].

Всю следующую осень и безжалостно суровую зиму никто в Париже уже не наслаждался разгульной жизнью, которой славился город в предыдущие два десятилетия наполеоновского правления. Все, кто смог, отправились в изгнание на юг и запад, подальше от пруссаков, в то время как оставшиеся в городе парижане медленно погружались в пучину болезней и голода. Конечно, как и при многих осадах, болезни и голод тоже распределялись по классовому признаку. Те, у кого были деньги или влиятельные друзья, могли найти еду и дрова. Почти у всех парижан были родственники, служившие в войсках, которые предпринимали отчаянные попытки выбить оккупантов, и все жили в страхе постоянных бомбежек с прусской стороны.

Город превратился в огромную военную базу – ополченцы стояли лагерями в парках, проходили военную подготовку на бульварах, проститутки исчезли с улиц и засели за шитьем военной формы в мастерских, кафе закрывались в десять часов вечера, плейбои выходили на боевые дежурства или отсиживались дома.

Почти полгода завоеватели, подтягивая свежие силы и пополняя запасы оружия и продовольствия, все туже сдавливали кольцо осады, оставляя парижан без помощи извне. Поначалу жители питались почти нормально, благодаря множеству мелких хозяйств внутри кольца укреплений, но вскоре запасы истощились, и потребовались новые источники белка. Все четвероногие существа стали потенциальной добычей. Из тысяч быков и лошадей, что тянули телеги и кареты, забоя избежали только использовавшиеся для военных нужд.

Домашние животные были съедены, и в заметке от ноября 1870 года сообщалось о том, что в мясной лавке на бульваре Рошешуар, в бедняцком квартале на севере Парижа, открыта торговля мясом собак, кошек, крыс и даже воробьями на палочке. На площади перед Отель-де-Виль (мэрией) открылся крысиный рынок. Покупатели могли выбрать грызуна из битком набитой клетки, которого затем душил (видимо, сытый) бульдог, – и, вуаля, готовый ужин.

Между тем из пернатых в городе остались только голуби. Почтовые голуби были жизненно необходимы для связи с внешним миром, поэтому их убийство было приравнено к особо тяжкому преступлению – подумать только, ведь эта птица на вашей тарелке могла бы служить курьером, доставляя новости о передвижениях прусских войск[216]. По той же причине в оккупированной зоне пруссаки ввели смертную казнь для всех, кто держал голубей, – в XIX веке это было равносильно нацистскому запрету на владение радиотехникой.

Чтобы помочь парижанам приспособиться к новой кухне, газета Le Quotidien des Nouvelles («Котидьен де Нувель») публиковала рецепты.

Среди наиболее аппетитных (или наименее несъедобных) были котлеты из собаки с горохом, собачья печень на шпажках, филе кошатины с майонезом, жареная собака с соусом из крысенышей, крысиная салями, а на десерт – сливовый пудинг с соком из лошадиного мозга вместо крема. Одним словом, bon app?tit[217].

Между тем, по мере того как запасы муки сходили на нет, хлеб стали строго нормировать, и он все меньше напоминал знакомый продукт. К концу осады это было уже не более чем пюре из соломы.

С другой стороны, если у вас были деньги и взыскательный вкус, ничто не мешало вам довольно хорошо питаться на протяжении всей осады. В конце октября 1870 года зоопарк в Jardin des Plantes[218] начал жертвовать свои экспонаты. Некоторые из них были источниками привычного мяса – олени, утки, лебеди, буйволы. Да и яки, зебры и антилопы на вкус мало чем отличались от конины или говядины, особенно в руках французских поваров, хотя и им не сразу покорились слоновьи хоботы, которые шли на продажу по 40 франков за фунт (в то время как жалованье солдата составляло полтора франка в день, а за крысу давали два франка).

Многие из этих экзотических животных продавались как «диковинное мясо» в Boucherie Anglaise (английская мясная лавка) на бульваре Осман, где когда-то промышлял Берти. И, учитывая его любовь ко всему экзотическому, стоит сказать, что он бы наверняка не отказался тайком проникнуть в Париж, чтобы присутствовать на рождественском ужине 1870 года в Caf? Voisin («Кафе Вуазен»), куда можно было дойти пешком, нагуляв аппетит, из его любимого отеля. Среди деликатесов в тот вечер были консоме из слона, верблюд, «жаренный в английском стиле», кенгуру в собственном соку, вырезка из волка и паштет из антилопы с трюфелями. Все это запивали изысканными винами вроде Mouton Rothschild («Мутон Ротшильд») урожая 1846 года. И Берти, несомненно, принес бы с собой виски и сигары для достойного завершения вечера.

То, что Берти хотел бы поехать в Париж и оказать моральную поддержку Франции, вовсе не праздные фантазии. Он нанес краткий визит в любимую страну летом 1870 года, когда в воздухе уже витала угроза войны, хотя, вполне возможно, это было продиктовано желанием приобщиться напоследок к наполеоновской роскоши, пока все не рухнуло. И что Берти успел за это короткое время, так это уговорить grande horizontale Кору Перл приехать в Лондон, что она и сделала, и как раз вовремя.

На самом деле на протяжении всей Франко-прусской войны Берти у себя на родине в одиночку сражался со своим прогерманским семейством. В то время как его сестра Вики лоббировала перед королевой интересы свекра, а Виктория вела собственный моральный крестовый поход в надежде, что пуританская Пруссия выбьет из Франции дурь легкомыслия[219], Берти призывал австрийцев (которые воевали с Пруссией в 1866 году за Шлезвиг-Гольштейн) объединить силы с французами. По крайней мере, об этом шла речь в отчете, отправленном Бисмарку графом Бернсторфом, прусским послом в Лондоне. По его словам, Берти громко публично выразил уверенность в том, что Австрия «собирается вступить в союз с французами, и он надеется, что нам [пруссакам] не поздоровится».

Виктория была вынуждена написать Вики, защищая Берти и отрицая эту историю, хотя можно предположить, что она не стеснялась в выражениях в личной беседе со своим недипломатичным сыном.

И это еще не всё. Один из французских друзей-плейбоев Берти, офицер Гастон Жоливе, был захвачен в плен, когда возглавлял кавалерийскую атаку в битве при Седане. Берти пытался ходатайствовать об его освобождении, но прусский посол в Лондоне отказался переслать его письмо.

Берти пошел еще дальше, предложив императрице Евгении убежище в Англии без консультации с матерью или британским правительством. В своем письме, написанном по-французски, всего с одной незначительной грамматической ошибкой[220],

Берти пригласил Евгению поселиться в «нашем загородном доме в Чизвике», имея в виду просторный особняк в неоклассическом стиле, который он арендовал у герцога Девонширского. Это было неслучайное предложение – история дома хранила глубокий французский след, и когда-то под этой крышей проживал еще один французский изгнанник, Вольтер, как и философ Жан-Жак Руссо и первый американский посол во Франции Томас Джефферсон.

Евгения отказалась от гостеприимства Берти, потому что уже договорилась арендовать дом в Чизлхёрсте, в графстве Кент, но такую заботу о свергнутом французском правителе вряд ли можно было назвать мудрым дипломатическим ходом, и парламент обвинил Берти во вмешательстве в международные дела. Ему пришлось каяться перед Викторией, пытаясь убедить ее в том, что он вовсе не настроен «профранцузски», ведь у него так много немецких родственников. «Вряд ли я пошел бы против них», – уверял он. Возможно, но невероятно.

В стремлении подчеркнуть свой нейтралитет Берти заявил, что готов выступить в качестве посредника между воюющими сторонами.

В письме к своей матери он объяснил: «Мне невыносимо сидеть здесь, ничего не делая, в то время как продолжается это кровопролитие. Как бы мне хотелось, чтобы Вы отправили меня с письмами к императору [Наполеону] и королю Пруссии… я бы с радостью проехал любые расстояния». Особенно до Парижа, мог бы он добавить. И ведь Берти мог бы отлично справиться с этой миссией – в конце концов, у него были друзья в одном лагере, родственники – в другом, – но его предложение было категорически отвергнуто Викторией, полагавшей, что «в силу своих личных качеств он не годится для решения столь сложной задачи»; еще более жестко высказался премьер-министр Гладстон, который счел эту идею «королевским пустословием».

Если бы Берти захотел поехать в Париж, чтобы отведать мяса питомцев зоопарка, это была бы трапеза с риском для жизни. Пруссаки расстреливали каждого (в том числе и четвероногих), кто пытался прорваться сквозь линию оцепления, даже безоружных парижан, которые порой забредали слишком далеко в поисках пищи. Никто не мог войти в город, а выбраться из него можно было только на воздушном шаре, наполненном горячим воздухом. Почти каждый день в небо поднимались воздушные шары, перевозя людей и почту, хотя пассажиры никогда не могли быть уверены в том, где приземлятся. Некоторые падали почти сразу и оказывались в плену у пруссаков, один воздушный шар отнесло аж в Норвегию, другой рухнул в море у берегов Плимута, и однажды произошел совсем уж унизительный прецедент, когда жизненно важный груз опустился в Баварии. Этот воздушный шар перевозил водолазов и их снаряжение (если помните, гидрокостюмы были новинкой Exposition 1867 года). По плану водолазы должны были тайно доставить продукты в Париж по руслу реки Сены, но все закончилось тем, что ценный груз занял место в другой экспозиции – военных трофеев Пруссии.

Париж был надежно лишен как практической, так и моральной поддержки. Но еще труднее, чем населению центра Парижа, приходилось жителям окраин, ныне пригородов, и не только потому, что они были оккупированы пруссаками, их еще регулярно обстреливали парижане. У художника-импрессиониста Камиля Писсарро был дом в Лувесьене, небольшом городке на Сене к западу от Парижа, и ему пришлось бежать в Лондон, оставив в мастерской сотни картин. Вернувшись год спустя, он нашел свой дом целым, но частично преобразованным в прусский сортир. Некоторые из его полотен было изрезаны для использования в качестве (достаточно жесткой) туалетной бумаги, в то время как другие служили подстилками для разделки туш животных. Даже соседи художника поучаствовали в мародерстве, и местные женщины расхаживали в фартуках[221], скроенных из того, что сегодня могло быть бесценными полотнами.

Всю самую холодную на памяти живущих зиму Париж сопротивлялся, наконец у пруссаков лопнуло терпение, и в январе 1871 года начался убийственный трехнедельный артобстрел города.

День и ночь прусские военные беспорядочно палили по городу, разрушая дома, школы, больницы и церкви. По нынешним меркам артиллерийская техника все еще была примитивной, поэтому ущерб оказался незначительным, особенно если сравнивать его с бомбардировками в ходе мировых войн, стерших с лица земли многие французские города, но и тех снарядов, что сыпались на Латинский квартал, Люксембургский сад, Монпарнас и Дом инвалидов (последнее пристанище Наполеона Бонапарта), было достаточно, чтобы убедить парижан в бессмысленности дальнейшего сопротивления.

Достигнутое перемирие позволило пруссакам занять Париж. Но только частично – оккупанты захватили небольшой участок города, по обе стороны Елисейских Полей. И очень ненадолго – через пару дней они снова покинули Париж. Такое впечатление, что для пруссаков главной целью этой бутафорской оккупации была возможность пройтись победным кавалерийским маршем через Триумфальную арку вниз по Елисейским Полям.

Парижане выказали вражеским солдатам полное презрение: окна были наглухо закрыты ставнями, магазины не работали, и кордон солдат местной гвардии строго следил за тем, чтобы оккупанты не выходили за пределы своего сектора. Когда группа безоружных пруссаков направилась в Лувр, это вызвало гневный протест общественности, и предполагаемый визит победоносных генералов в Дом инвалидов был отменен.

В результате ненавистные захватчики ушли из города несолоно хлебавши, и французский министр внутренних дел, Эрнест Пикар, поблагодарил население. В присутствии врага, сказал он, «поведение парижан было выше всяческих похвал. Повсеместно и в одночасье захлопнулись двери всех общественных зданий, фабрик и магазинов». Как же это не похоже на то, что произойдет в 1940 году, когда многие caf?s, кабаре и бордели Парижа приветливо распахнут двери перед правнуками этих пруссаков.

II

Если франкофилы вроде Берти надеялись на скорое возвращение к привычной жизни в Париже, то их ожидало сильное разочарование. Еще до того как пруссаки вывели все свои войска из Франции, в стране были проведены парламентские выборы, и подавляющее большинство населения проголосовало за депутатов-роялистов. Это было типично французское противоречие – новую, Третью республику возглавили те, кто хотел вернуть на трон короля.

Президентом был избран Адольф Тьер, семидесятитрехлетний государственный деятель, женатый на старшей дочери своей любовницы, что позволило ему влиться в богатую банкирскую семью и обзавестись роскошным парижским особняком. Тьер служил министром внутренних дел при короле Луи-Филиппе, так что нынешнее вхождение во власть стало для него «возвращением в будущее», и парижане, считавшие, что они, пережив осаду, защитили свои республиканские завоевания, отказались принять этот политический выбор, презрительно называя новое правительство «сельским парламентом».

Депутаты Национального собрания намек поняли и переехали в Версаль, что лишь накалило обстановку – это что же, парламент республиканский, а заседает в логове королевской власти? Парижские пролетарии знали (а если кто не знал, тому напомнили левые радикалы), что предыдущие три революции – 1789, 1830 и 1848 годов – закончились империей или монархией, и на этот раз не собирались повторять прошлых ошибок. В марте 1871 года город избрал Коммунальный совет[222] и перешел на самоуправление. Началась La Commune[223].

К сожалению, город по-прежнему оставался во вражеском кольце. Пруссаки, выступавшие против идеи Французской республики, немедленно освободили 60 000 пленных и передали их вместе с артиллерией президенту Тьеру. Совершенно неожиданно у роялистов появилась большая, хорошо вооруженная армия.

Военные действия между правительством Франции и жителями столицы начались 17 марта 1871 года, когда Тьер послал отряд солдат, чтобы забрать парижские пушки с холма Монмартр. Миссия провалилась главным образом потому, что военные устроили братание с парижанами, которые возражали против захвата пушек на том основании, что это из их налогов было оплачено производство орудий во время прусской осады, и непонятно, с какой стати они должны отдавать свое добро. Генералы, возглавившие миссию, были взяты в плен и расстреляны. Это стало фактически объявлением гражданской войны.

В течение следующих двух месяцев продолжалась вторая осада Парижа, и правительственные войска вместе с Communards[224] снова пережили все ужасы прошлой зимы. Правда, на этот раз около половины населения покинуло город, предоставив пролетариату самому разбираться с обороной.

Состоятельные жители Больших бульваров не собирались участвовать в популистском восстании. Чиновники бежали, решив, что лучше держаться людей из Версаля, которые хотя бы выплачивают зарплату. Покинули город и другие представители среднего класса – юристы, учителя, хозяева мелких предприятий. Париж остался во власти рабочих, мелких лавочников, политиков левого толка и антироялистов обоего пола, которые еще недавно с оружием в руках защищали город от пруссаков. Они начали выковыривать булыжники из мостовых наполеоновских бульваров и возводить уличные баррикады. На фотографиях того времени мужчины и женщины позируют рядом с пушками, что выстроились вдоль улиц, по которым сегодня прогуливаются парижане, совершая излюбленный шопинг. Бросаются в глаза чистенькая униформа коммунаров и аккуратно сложенные груды булыжников. Но эта благостная картинка сохранится ненадолго.

Парижане, бежавшие из города во время Коммуны, вероятно, поступили мудро, поскольку все указывало на то, что безумие классовой паранойи распространялось стремительно – всех подозреваемых в антикоммунаровских настроениях революционный суд приговаривал к смертной казни. Художник Огюст Ренуар, известный своими портретами пухлых дамочек и солнечными пейзажами, едва не стал жертвой этой карательной юстиции. Он поначалу покинул Париж, но вернулся в мае 1871 года; и вот, когда художник безмятежно зарисовывал прибрежный пейзаж, его арестовали солдаты Commune, заподозрив в том, что он составляет карту местности для врага. Ренуар чудом избежал расстрела – вовремя вмешался другой коммунар, которому импрессионист спас жизнь, отдав свой рабочий халат и кисть, чтобы тот мог притвориться безобидным художником, когда за ним гнались солдаты Тьера.

Впрочем, коммунары занимались не только выявлением предателей и их казнями. Понимая, что долго не продержатся у власти, члены революционного Совета быстро откликнулись на требования времени и проголосовали за насущные реформы, такие как равная оплата труда для женщин, бесплатное светское образование для всех, абсолютно свободная пресса.

Одна из новых газет называлась Le Vengeur («Мститель»), и этот дух возмездия выражался не только в словах, но и в делах. Кто-то скажет, что политические демонстрации в сегодняшнем Париже выходят из-под контроля, но весной 1871 года коммунары атаковали и сожгли Министерство финансов, часть Пале-Рояль, мэрию, где хранился весь городской архив, в том числе свидетельства о рождении, и императорскую библиотеку в Лувре (сам Лувр был спасен от гибели одним из коммунаров – любителем искусства).

Не обошлось и без личной мести. Был разрушен дом друга Евгении, писателя Проспера Мериме, так же как и h?tel particulier (городской особняк) Адольфа Тьера[225]. Помещения жокей-клуба возле Оперы были разгромлены в знак протеста против праздных богачей, которые, как мы видели в предыдущей главе, на протяжении последних двадцати лет вели себя как настоящие хозяева города.

Но худшим проявлением классовой мести, задевшим Берти даже больнее, чем разрушение замка Сен-Клу, стало сожжение Тюильри – дворца, где Наполеон и Евгения устраивали роскошные приемы и где Берти впервые столкнулся с красотой и свободными нравами женской части парижского общества. В течение двух дней коммунары набивали дворец взрывчаткой, канистрами с маслом, дегтем и скипидаром. Они прошлись по всему дворцу, заливая полы, мебель и шторы горючими веществами, и 23 мая чудовищный костер был зажжен. Дворец взорвался, взметнув в воздух огромные листы кровли; зарево полыхало три дня, оставив после себя лишь груды почерневшего камня, расплавленной бронзы и осколков мраморных статуй. Место фривольных сборищ Второй империи Наполеона III обратилось в развалины.

Сам низложенный император был освобожден пруссаками в марте 1871 года и вслед за Евгенией оказался в Англии. Он уже планировал свое возвращение в Париж, когда получил известие о том, что горожане сожгли его дворец и почти все имущество. Это был верный сигнал того, что дома Наполеона ш не ждут.

Наполеону не суждено было вернуться на родину, да и, должно быть, в Англии он чувствовал себя в большей безопасности, когда слышал о том, как француз идет войной на француза (и француженку). Поджог Тюильри был последним отчаянным актом неповиновения, перед тем как правительственные войска наконец ворвались в Париж. Пропущенные в город предателем через западные ворота Porte de Saint-Cloud[226] 21 мая 70 000 пехотинцев пробивались на север, штурмуя баррикады, почти никого не захватывая в плен, но расстреливая на месте каждого со следами (или подозрением на следы) пороха на руках. Около 500 человек было расстреляно на Монмартре, в Люксембургском саду и роскошном парке Монсо, где так любил прогуливаться Берти. В отместку коммунары расстреляли около полусотни заложников, в том числе десятерых священников и архиепископа Парижа.

Одна за другой рушились баррикады, по мере того как отряды правительственных войск пробивались в бедные северовосточные quartiers[227]. Сопротивление закончилось 28 мая на кладбище Пер-Лашез, где после ночного противостояния среди надгробий последние 147 бойцов – мужчины и женщины – были выстроены в шеренгу и расстреляны.

Но это был еще не конец резни. Когда колонны пленных выводили из города, приятель Берти, маркиз Галифе, начал свою кампанию террора, выдергивая из толпы отдельных пленников и устраивая экзекуции. Некоторые из его жертв были ранены и двигались медленно, другие просто вызывали у него отвращение своим внешним видом. Как-то в воскресенье в Пасси, юго-западном пригороде Парижа, он объявил очередной партии заключенных: «Всем, у кого седые волосы, выйти вперед»; и 111 мужчин выполнили его приказ. «Вы, – закричал он, – виноваты больше других. Вы участвовали и в революции 1848 года». Все они были расстреляны. По оценкам одного французского историка, Галифе несет личную ответственность за 3000 смертей. Возмездие тем, кто осмеливается замахнуться на аристократические привычки может быть быстрым и суровым.

Некоторые источники приводят данные о 30 000 убитых коммунаров, в то время как другие говорят о «всего» шести тысячах (у французов всегда в запасе две сметы для любых спорных событий – официальная и оппозиционная). Тысячи пленных были перевезены в тюремные лагеря в колониях – гнить от тропических болезней и умирать в кандалах. Англичане часто жалуются на жестокое неравенство между рабочими и богачами в викторианской Англии, но во Франции классовая война вылилась в настоящую кровавую бойню.

Спустя несколько лет, чтобы увековечить память о муках, на которые обрекли себя французы, было начато строительство собора – Sacr?-Coeur[228] на Монмартре. Но далеко не многие знают, что эта церковь изначально задумывалась духовенством во искупление грехов «преступлений коммунаров». Выходит, что сегодняшние туристы, фотографируясь с улыбочками на фоне Сакре-Кёр, в каком-то смысле прославляют жестокую резню 1871 года.

III

Пока в Париже крушили брусчатку и расстреливали людей, Берти не сидел сложа руки. Не сумев пробиться в миротворцы, он регулярно устраивал встречи с французскими эмигрантами в Лондоне, проводя собственный опрос общественного мнения о будущем своей любимой туристической дестинации… ну и заодно, конечно, наслаждался французским обществом на родной земле.

Он сблизился с графом Парижским, претендентом на французский престол, освобожденный Луи-Филиппом в 1848 году, а потому соперником Наполеона III и республиканцев. Граф Парижский, внук короля Луи-Филиппа, был почти ровесником Берти и вот уже десять лет находился в изгнании в Англии, но теперь, когда французский политический ландшафт изменился и замаячила возможность восстановления настоящей монархии, а не наполеоновской империи, он всерьез рассчитывал вернуться в Париж.

Несмотря на свою дружбу с Наполеоном и Евгенией, Берти был по понятным причинам роялистом в душе, как и многие из его парижских друзей. И в 1870 году у графа Парижского появился реальный шанс взять власть – в отличие от Луи-Филиппа, он был человеком действия. Так, в начале 1860-х годов, когда ему наскучило отсиживаться в ссылке, он отправился в Америку сражаться в Гражданской войне, и не на стороне конфедератов, чего можно было ожидать от французского консерватора, а в рядах антирабовладельческого Союза. Он даже видел настоящий бой, у Гейнз-Милл в июне 1862 года, хотя это, конечно, чистое совпадение, что присутствие французского аристократа в армии Союза привело ее к единственному за всю войну поражению.

Странно, что Берти вообще выбрал его своим другом – граф был известен как мыслитель и философ, современники находили его чопорным и холодным, что, наверное, и объясняет, почему он так и не стал правителем Франции. А вот его жена (и кузина), наполовину испанка, Мари-Изабель как раз была во вкусе Берти и, возможно, напоминала ему молодую Евгению. Она была заядлой курильщицей, любила не только сигары (которые частенько подворовывала у Берти), но и трубку, и говорят, что Берти она очень «нравилась», хоть вряд ли он зашел так далеко, чтобы переспать с потенциальной французской королевой.

Даже после того как республика установилась в Париже всерьез и надолго, Берти настолько болел душой за этих претендентов на престол, что даже попытался объединить английскую и французскую королевские семьи. В 1891 году его сын, принц Эдди, решил (хотя и мимолетно), что он влюблен в Элен, дочь графа Парижского, и Берти старался убедить королеву Викторию в возможности такого брака, несмотря на то что французская королевская семья была крепко связана духовными и политическими узами с католической церковью. Однако правительство ответило отказом, и Эдди оставался холостяком, неразборчивым в связях, до своей безвременной смерти от гриппа в 1892 году.

В 1871 году Берти поддерживал отношения и с друзьями из окружения Наполеона, устраивая для них приемы в своей лондонской резиденции, Мальборо-хаус. «Звездой» этих вечеринок была наполовину американка Бланш, герцогиня Караччоло, скандальная дама, которая открыто изменяла своему мужу с одним из конюших Наполеона III. Она тоже курила как сапожник – эта черта всегда привлекала Берти в женщинах – и славилась своей привычкой подражать Александре – правда, в слегка извращенной форме. Хотя у нее почти наверняка был роман с Берти, Бланш одевалась, как Александра, в платья с высокими воротниками и жесткими корсетами, что зачастую проделывали фаворитки, дабы подчеркнуть свой высокий статус королевской избранницы. Ходили упорные слухи, что дочь Бланш, родившаяся в 1871 году, была ребенком Берти; при крещении девочке дали имя Альберта в его честь, и позже он поселил мать и дочь в Дьепе, куда любил наведываться на яхте. Биограф Берти, Джейн Ридли, утверждает, что Альберта не могла быть ребенком Берти, поскольку муж Бланш записал ее на себя, но это звучит несколько наивно – мужчина того времени, особенно дворянин, ни за что бы не отказался признать себя отцом ребенка законной супруги, если только не хотел выставить себя на посмешище и опозорить фамилию. Законными бастардами были усыпаны все ветви генеалогических древ благородных семейств.

Одним словом, в конце 1870-го и начале 1871 года Берти оставался верным другом французских изгнанников, пусть даже отчасти из-за своего повышенного интереса к женской половине этих семей. Но такая близость к роялистам и сторонникам императора с той стороны Ла-Манша не добавляла ему друзей на родине. Ободренные стремительным падением Наполеона III и восстанием в Париже, британские республиканцы поднимали голову, все громче заявляя о себе, и новые шокирующие откровения о личной жизни Берти только подливали масла в огонь, которым они надеялись спалить трон Виктории.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.