Мать
Мать
…Что всю ночь не спишь, проход
Что бредешь – не добредешь
Говоришь одно и то же,
Спать ребенку не даешь ?
Кто тебя еще услышит?
Что тебе делить со мной?
Он, как белый голубь, дышит
В колыбели лубяной…
Арсений Тарковский. Колыбель. Январь 1933
Образ матери прячется в семейных заботах, заслоняется повседневностью. Она не так ярка, не так выпукла, как образ поэта Арсения Тарковского. Она и в фильме сына будто хочет стушеваться, скорее уйти из кадра. Она и снималась там более из любви к сыну, из уважения к его труду… Но с течением времени, уже после того как ушли из жизни и она, и ее сын, фигура этой женщины укрупнялась. Проявлялись и выдающаяся индивидуальность, и мать — в мирообъемном, по сути мифологическом смысле.
Дед Марии Ивановны по материнской линии, Николай Васильевич, происходил из старинного рода Дубасовых. Рос он сиротой и был определен родственниками в Московский кадетский корпус. Позднее И. В. Дубасов все свое состояние вложит в Компанию Московско-Киевской железной дороги и примет участие в ее строительстве. Этот рискованный шаг обернется для него разорением.
Николай Васильевич был женат на Марии Пшеславской, дед которой — шляхтич Ксаверий Пшеславский, а бабка – урожденная Лопухина. Дубасовы имели сына Владимира и трех дочерей: Надежду, Веру и Людмилу. Жили скромно.
Вера Николаевна Дубасова (Вишнякова по первому мужу), бабка Андрея и Марины, была замужем дважды. Второй се муж, с которым она счастливо прожила два десятилетия, — врач Николай Матвеевич Петров.
После окончания университета Николай Петров не захотел остаться на кафедре, а уехал работать в провинцию, чтобы быть ближе к природе и посвящать свободное время охоте. Николай Матвеевич получил место в Малоярославце, где и встретился с женой судьи Ивана Ивановича Вишнякова. Оба несчастливые в первом браке, Николай и Вера сблизились. Помогла Первая мировая война. Некоторое время после мобилизации в июле 1914 года Петров работал в Калужском госпитале, а жил в гостиничных номерах. В этой же гостинице поселилась и Вера Николаевна. Они встретились. Произошло объяснение. Войну Николай Матвеевич проработал в госпиталях и походных лазаретах. Вера Николаевна писала ему, несколько раз ездила на фронт.
После революции Петров демобилизовался и вместе с любимой женщиной уехал в город Лух к своему отцу. Свой дом в Малоярославце он оставил первой жене и проживал с Верой Николаевной на казенных квартирах. Именно Николай Матвеевич и помог Андрею Тарковскому появиться на свет.
Когда Вера Николаевна покинула первого супруга, дочь ее Маруся осталась в Малоярославце с отцом и няней Аннушкой. Вера Николаевна жаловалась в письмах Николаю Матвеевичу на тяжесть расставания с дочерью, благополучие которой она, по ее словам, не имеет права принести в жертву личному счастью. Но и отнимать дочь у отца, для которого та единственное утешение, тоже не может. И ее «преследует картина семейной разрухи». Но к Ивану Ивановичу Вишнякову Вера Николаевна все равно не вернулась, а тот долго продолжал держать дочь при себе.
Еще до войны, после смерти Николая Матвеевича, узнав, что Арсений Тарковский оставил семью, Вера Николаевна решила помочь дочери воспитывать детей. Может быть, так она хотела избыть чувство вины перед дочерью, которая долго не могла простить ей своего детского одиночества. Но отказать матери в приезде Мария Ивановна не смогла. И в комнатушках коммунальной квартиры в доме № 26 по 1-му Щиповскому переулку Москвы, кроме Марии Ивановны и ее детей поселились «бабушка Вера» и ее бывшая домработница.
Те, кто знал Марию Ивановну в молодости, в ту пору, когда она стала женой Арсения Тарковского, называют ее красавицей. Мария Петровых говорила, что в эти годы лицо у Вишняковой было как «озаренное солнцем». И здесь нет ни малейшего преувеличения. Достаточно взглянуть на фотоснимки, сделанные другом семьи Тарковских Л. В. Горнунгом, чтобы убедиться в этом. Снимки стали основой для создания образа молодой матери в фильме Андрея «Зеркало», а сыграла ее Маргарита Терехова, внешность которой совсем не случайно рифмовалась в фильме с женскими ликами с полотен эпохи Возрождения. На фото Льва Горнунга, после смерти Андрея широко распространившихся в публикациях о нем, мы видим стройную русоволосую русскую красавицу. Она нигде не предстает дамой, как, скажем, Татьяна Озерская или Антонина Бохонова. Всюду – в более чем скромном одеянии. Она вообще равнодушна к одежде, как вспоминает дочь, и в молодости носила то, что присылала ей Вера Николаевна. Но в те далекие 1930-е годы такой своеобразный, почти монашеский аскетизм не портил ее, а выявлял некую природную аристократичность и характера, и женской стати.
После войны дети уже не видели мать хорошо одетой. Угасло и сияние в лице. Она считала, что не имеет права тратить на себя деньги, и одевалась в случайные вещи.
«Есть пословица — каждый кузнец своего счастья, — пишет Марина Тарковская. — Мама была плохим кузнецом. Она не умела устраиваться в жизни и как будто нарочно выбирала для себя самые трудные пути. Она не вышла вторично замуж, она пошла работать в типографию с ее потогонными нормами, она не поехала в эвакуацию с Литфондом — и все потому, что не могла кривить душой даже перед собой. Казалось, что в жизни ей ничего не нужно — была бы чашка чая с куском хлеба да папиросы. Вся ее жизнь была направлена на наше с Андреем благо. Но она нас не баловала, напротив, была иногда с нами слишком сурова. А в воспитании Андрея, наверное, сделала ошибку — старалась его подчинить, заставить слушаться, а это было невозможно и только отдалило его от нее…»[7]
Нам кажется, что при всей любви к матери, в зрелые годы окрепшей и к тому же окрасившейся чувством вины перед нею, Андрей тем не менее, может и безотчетно, рос в постоянном сопротивлении правилам жизни, твердо сформулированным матерью. Это сопротивление обернулось позднее желанием вернуться в детство, постичь материнскую суть, что и отразилось в «Зеркале». Сценарий фильма был перенасыщен иногда бесцеремонно требовательными вопросами сына, обращенными именно к ней, матери. Ведь сама мать и принуждена была бы отвечать на сыновнее вопрошание. Содержание бесчисленных вопросов таково, что от их чтения остается чувство, будто сын болезненно, а то и раздраженно переживает неразгаданность, пугающую своей простотой тайну матери. Если раньше он сопротивлялся ее воле, то, повзрослев, он стал бояться ее тайны.
В «Зеркале» есть кадры, особенно нас волнующие. Ребенок, пробудившийся в поисках родительского тепла и как бы вглядывающийся в таинственную жизнь ночного леса, в колдовское колыхание листвы, вслушивающийся в тревожный крик ночной птицы. Он зовет: «Папа!» — будто предчувствуя скорый уход отца и крушение дома. Но вот и отец, льющий воду на голову матери, а потом будто навсегда уплывающий из кадра. Остается мать, моющая свои «ведьмовские» волосы из-за которых не видно ее лица. Она беспомощно разводит руками, не чувствуя присутствия мужа. И под «мировыми водами», проникающими в дом, рушится его кровля. Смотришь — и невольно напитываешься детскими страхами, «вдохновлявшими», как нам кажется, режиссера в этом эпизоде. Притягательно страшна и ночная природа и, в рифму ей, ночная мать, а от них — непереносимая тревога от предчувствия неотвратимой беды…
…Марина Арсеньевна вспоминает непреложные правила, установленные матерью. Нельзя брать чужого. Нельзя лгать. Нельзя тянуть первым руку, когда здороваешься со взрослым. В транспорте надо уступать место старшим. Когда тебя угощают чем-нибудь, например яблоками, нужно взять то, которое поменьше. Мать учила детей отдавать вовремя долги. Цитировала Чехова: человек должен так себя держать, чтобы своим присутствием не создавать неудобства окружающим. Не болтать зря, не рассказывать никому о своих несчастьях и заботах, промахах и ошибках. Не изворачиваться и не скрывать своих «преступлений».
Кем бы могла она стать, если бы не отдалась материнской должности? Она ведь в свое время неплохо писала: стихи и прозу. Подвергая себя жесткому анализу, она отмечала черты творческой индивидуальности: и способность обобщать, и умение процеживать, и требования к жизни, как у «творца». Но при этом трезво регистрировала нехватку дарования, а вслед за тем и больное противоречие: ее высокие требования к себе и миру никогда не смогут быть удовлетворены.
Но если так, то, может быть, как мечтала и признавалась ей в этом Антонина Бохонова, есть смысл «быть другом, правой рукой какого-нибудь большого человека»? В роли «большого человека» подразумевался, конечно, Арсений Тарковский.
Мария Ивановна отвергает эту роль, потому что сама хочет быть созидателем. Для того чтобы быть «приживалкой чужого дарования», нужно иметь особенный дар самоотречения, которого эта женщина в себе не находит. И прежде всего из-за «жадности» к своему внутреннему миру. Вот почему, заключает она, из нее никак не получится святая, приносящая себя в жертву. Не сможет она быть ничьей нянькой, изменив своему внутреннему «я».
Но что же тогда принятый ею образ жизни после ухода из семьи мужа, если не полное самоотречение?
Нам кажется, что эта женщина никогда не отступала от своих убеждений. Напротив, она вполне реализовала свою жажду быть созидательницей. Она отказалась от роли няньки «большого человека»» не переставая любить его. Гордо отпустила. И осталась… созидать семью , то есть оберегать и растить детей, не настраивая их против отца и не отдаляя от него. В этих ее бытийных установках откликнулась, может быть, ее собственная драма, трудно пережитый уход матери. Ее самоотречение было созидательным ответом на материнское «предательство» Что же в итоге? Каждый из детей, впитав жизнестроительную энергию матери, пошел своим путем. «Домашняя» Марина, по существу, отдала себя дому, фамилии, став ее беззаветным служителем-историком. Андрей вышел на «мужскую» дорогу духовного странничества, приняв эстафету от более доступного его разумению отца.
В то же время из взаимоотношений Марии Ивановны и Арсения Александровича не исчезает с ее стороны нечто материнское. В ней будто бы живет о нем память как о третьем своем дитяти. Кстати, в упоминавшейся здесь ее доверительной беседе с А. Гордоном Мария Ивановна говорила об избалованности своего мужа материнским воспитанием Марии Даниловны, перенесшей всю свою любовь после гибели старшего сына на младшего. Сама Мария Ивановна категорически избегала баловать Андрея, но в отношениях с мужем всегда шла тому навстречу, словно следуя «педагогике» свекрови.
Созидание семьи только материнскими руками, да еще такими, как у Марии Ивановны, с ее природным аристократизмом, дело нелегкое в духовно-нравственном смысле, чреватое необходимостью самопреодолений в среде советского быта. И об этом, кроме прочего, и сценарий, и фильм А. Тарковского «Зеркало».
По прошествии лет уже почти хрестоматийным стал эпизод в типографии. Мария Ивановна, как мы помним, работала корректором. Работа была каторжной, судя по фильму, не только из-за тяжелейшей физической нагрузки. «Типографский» эпизод трудно забыть как раз потому, что в нем скупо, но впечатляюще передан страх, который правил советскими людьми в известные времена.
Среди других персонажей зритель видел на экране нескладную девочку, которую прежде всех ужаснула возможность ошибки «в таком издании!». Из «Осколков зеркала» узнаем, что у нее был прототип. Белочка Махлис (по мужу Меклер), бывшая сотрудница Марии Ивановны. Перед отъездом в Германию на постоянное жительство она отправила Марине Арсеньевне письмо, назвав его «Сводка с прессов». По сути, это было признание в любви к Марии Ивановне.
Мария Ивановна читала оттиски с матрицы. Читала их и Евдокия Петровна, «нелюдимая, всегда настороженная старая дева». Каждую смену Мария Ивановна несла денежные потери, потому что необразованной Евдокии Петровне трудно было обрабатывать пространные и формульные тексты. Их мать брала себе. Евдокии же Петровне доставалось то, что полегче. Мария Ивановна теряла не только деньги, но и здоровье, и делала так каждый день на протяжении многих лет. По словам Меклер, Мария Ивановна так возвращала на вид угрюмую женщину к самой себе. «Она раскрывала людей, расширяла их…» [8]
Было ли это самопожертвованием со стороны Марии Ивановны? Вероятно, ее поведение и самопреодолением нельзя назвать, а только — выражением сути. Другое дело, насколько естественно и свободно благородный аристократизм натуры мог проявлять себя в советские 1930-е, в нищете и страхе, с малыми детьми на руках, с матерью, отношения с которой вовсе не были благополучными.
Осенью 1941-го — летом 1943-го семья жила в эвакуации в Юрьевне Ивановской области. Мать с Андреем и Мариной, Вера Николаевна — на десяти метрах одной комнаты. «Мелочи» тыловой жизни, не всегда воспринимаемые во всей их прозаической невыносимости на фронте.
Конец апреля 1942-го. С гор дует северный ветер — страшно выйти. Целый день хочется спать, ощущение непреодолимой усталости. На Волге огромные серые волны, а нужно ехать на ту сторону. Не хочется. Не хочется тащиться за водой на ключ — это далеко. А потом — с дочерью в лес за «проклятой крапивой» для супа. Крапива мелкая, и ее нужно выстригать ножницами из прошлогодней травы и мусора.
Поздняя осень того же года. Дрова в лесу и за Волгой, огромная стирка, погрузка дров для школы, полы, всякие заплата. И так — до бесконечности. Купили капусту. Ее нужно солить. Дочка соленую капусту очень любит. Надо бы купить еще и оставить свежей, так как картошка уже дорожает. Если подумать, то «во всех этих капустах и картошках замаскировано все то же: жизнь и смерть, только видимость не такая эффектная, как на войне» [9].
Летом 1943-го юрьевецкой администрацией была устроена детская площадка при средней школе, нечто наподобие дневного пионерского лагеря, где в течение месяца — вплоть до отъезда в Москву — будет находиться Марина. Время от времени Мария Ивановна дежурит на этой площадке.
Андрей живет естественной мальчишечьей жизнью. Мастерит из орешника луки и стрелы. Бегает купаться «около ОСВОДа», что вызывает у матери опасения. Мальчику только что сшили из отцовских лыжных брюк штаны – как бы не украли. А следить за сыном на глазах у его приятелей мать, по своей деликатности, не может. Скоро нужно идти в Завражье «посватать кое-какие вещи», и Андрей будет при деле, мечтает мать, они вместе покупаются, «попасутся»…
В первый послевоенный год, чтобы как-то выживать, мать продавала цветы. Обыкновенные, дикорастущие. И это откликнулось в сценарии «Зеркала». Взглянем на эпизоды из жизни семьи глазами повзрослевшего сына. Брат и сестра должны были матери помогать, но Андрей это занятие не любил. Дети не знали, сколько мать выручает от продажи цветов. Она не посвящала их в денежные дела. Но вряд ли это были большие деньги. Да и самой продажи цветов дети видеть не могли.
Но в воображении уже взрослого сына рисовалось раннее холодное утро первой послевоенной осени. Мать, еще не устроившаяся на работу, приходит на маленький, почти в самом центре города рынок, где запрещено торговать цветами. Перед воротами в узком переулке стоят женщины с вялыми поздними астрами и крашеным ковылем. Среди них — мать. В руках корзинка, накрытая холстиной, под ней аккуратно связанные букеты «овсюга». Мать ждет покупателя.
Сын хорошо представляет, как могла смотреть мать на тех, кто шел на рынок. В глазах — вызов, означающий, что она-то здесь случайно, и нетерпеливое желание быстрее расстаться со своим «товаром». Расстаться и уйти. Но вот появляется милиционер. Женщины с цветами бросаются за угол. Мать остается на прежнем месте. Весь вид ее говорит, что вся эта паника ее как бы и не касается. Она достает папиросу. Но никак не найдет спички. Милиционер требует уйти. «Пожалуйста…» — Мать иронически усмехается, пожимает плечами и отходит в сторону. И в этом ее движении сыну видится что-то очень независимое и в то же время жалкое…
А потом семья отправится за очередной порцией цветов.
«Все трое бродят по неровному пару, собирают “овсюги”…
– Ма, может, хватит, — ноет сын, которому все это занудство давно надоело. — Ходим, ходим, собираем, собираем… Ну их!
– Ты что, устал? — не глядя на него, спрашивает мать.
– Надоело уж… Ну их!
– Ах, тебе надоело? А мне не надоело…
– Не надоело — вот и собирай сама свои “овсюги”. Не буду я!
– Ах, не будешь?
Мать изменилась в лице, на глазах ее выступили слезы, и она наотмашь ударила сына по лицу.
Вспыхнув, тот оглянулся.
Сестра, кажется, ничего, не заметила…»[10]
Запомнили дети другой, не сценарный случай, как мать во время купания Андрея ударила чрезмерно расшалившегося сына банкой из-под американских консервов — в нее зачерпывали воду. Тогда показалась кровь. Запомнили. Но только в зрелом возрасте сын попытался осознать причины этих срывов.
Главное для сына — почти катастрофическое напряжение материнской души из-за ущемленного достоинства. Не сбор, а продажа этих цветов — невозможное унижение для женщины, мечтавшей о духовном созидании. Фоном за образом матери начинает просматриваться Катерина Ивановна Мармеладова из «Преступления и наказания» Достоевского.
Мать готова нести одинокий груз созидания семьи, но с трудом переваривает нравственную невыносимость советского быта, совершая в напряжении душевных сил ею вполне осознанную миссию в этих условиях. Она не может отступиться от внутренне заданного подвига. Можно представить, какого накала противоречия разрывали ее душу и какое нравственное напряжение требовалось, чтобы не сорваться.
Все-таки срывалась. Как в сценарии — с пощечиной. Арсений Александрович не был рассчитан тащить повседневный воз унылых, изнурительных семейных забот. Может быть, не была рассчитана на такого рода ношу и Мария Ивановна. Но у нее нашлись душевные ресурсы самопреодоления и в конце концов, что более всего страшно, — самоуничтожения.
Ужас катастрофы становится очевидным, когда из скудно освещенной биографии этой женщины вдруг проглядывает высокая и нежная поэтичность ее натуры, для сохранения и роста которой она, может быть, и бежала с детьми в природу.
В письмах Арсению на фронт Мария Ивановна рассказывает, как живет, точнее, как живут, чем занимаются его дети. Описывает в деталях, в самых мельчайших подробностях. Вот одно из этих посланий. Мать рассказывает о дне, проведенном в лесу вместе с детьми. О принесенной оттуда землянике. О том, какая молодец дочка («Мышик»), выдержавшая нелегкий путь в 18 километров туда и обратно и целый день с ночевкой вне дома.
«А потом мы шли в деревню по узенькой тропиночке среди огромного поля нежно-зеленого льна. Мышик шел впереди в коротусеньком синем платьице с коричневыми босыми ножками и нес в левой ручке баночку на тесемочке, полную ягодок, и так красиво было кругом, и ягодки были красные, и баночка мелькала среди зелени. Мы с Андрюшкой шли сзади любовались нашим Мышиком, и льном, и баночкой с ягодами, и я сказала ему, чтобы он запомнил хорошенько этот день и Мышика, идущего среди льна под вечерним солнышком
Он понял как-то интуитивно и был такой нежный с нами целовал мне руки.
На рассвете вчера я вернулась на это место в лесу, где мы играли. Мне хотелось, пока спят дети, собрать еще ягодок и уже идти в Юрьевец. На опушке было тихо. Голосишки ребячьи уже замолкли навсегда в этом месте; у пенька, где была “столовая", валялись грибки-тарелочки и спичечная пустая коробочка. Мне сделалось так грустно, а потом так страшно. Только вчера здесь было так уютно, как в хорошем домике, и вдруг сделалось торжественно, как после похорон. Я плюнула на ягоды и побежала скорей к детишкам — живым: умер только вчерашний день и вчерашние голоса…»[11]
Эти строки не только вызывают острое сочувствие, но и пробуждают в воображении объемный зрительный образ, сохраняющий точность, свежесть и взволнованность переживаний запавшего в душу матери летнего дня. Восхищает ее способность слить в одну картину природу, себя и детей, вызвать ощущение райской благости, куда неожиданно проникают реальные боль и тревога. И возникает убежденность в том, что точность кинематографического зрения ее сына в воссоздании реальности, особенно природы, идет от нее, от матери.
Читая эти строчки, улавливаешь их интонационную перекличку с кадрами «Зеркала», «спровоцированного» во многом не только материнской преданностью семье, детям, но и ее глубоким ощущением природного.
В письмах на фронт мать, по сути, прозревает драматизм будущего своих детей. Сын слишком похож на отца, и судьбы их, полагает она, слишком одинаковы. Сказано как раз в том же июне 1942 года, когда Андрею было только десять лет.
В последние годы жизни, уже тяжело больная, она страдала оттого, что у сына слишком редко являлась потребность в общении с ней. Поэтому, вспоминает дочь, об Андрее говорили мало. Мария Ивановна скончалась в 1979 году от рака после двух инсультов.
Летом этого года мать положили в больницу. Через какое-то время дочь взяла ее домой, скрывая настоящий диагноз. Говорила, что плохо с сердцем. Когда наступило время обезболивающих уколов, дочь делала их сама, хотя опыта не было. «Хорошо колешь, совсем не больно», – утешала мать. Ночью старалась Марину не будить…
«…Второго октября мама впала в забытье. Четвертого утром пришла в себя, даже попросила поесть. Я воспользовалась улучшением, умыла ее, переодела, сменила белье на кровати. Она была такой чудной, шутила насчет брусничной воды, которой я ее поила. У нее были необыкновенные, неземной красоты, глаза. Часам к пяти мама опять потеряла сознание. Приехала Белочка, ее Белочка, которая почувствовала, что надо приехать именно сейчас… Утром мама еще дышала. Я позвонила Андрею. Я понимала, что должна вызвать его. Он сразу же приехал… Мама умерла около часа дня 5 октября…»[12]