6. Моя мать
6. Моя мать
Уже стемнело, когда я ступил на улицу Бадаогоу. На всем пути в тысячу ли сердце мое все сжимала неуемная тревога. И вот передо мною — порог моего дома. Все во мне напряглось.
Но вижу на лице матери, к моему удивлению, уравновешенность и сдержанность. Она приняла меня с распростертыми объятиями. Обрадованная моему приходу, говорит:
— Сынок мой! Вернулся, прошел тысячу ли! А я-то ни разу так не сделала. Мужчина есть мужчина.
Я коротко рассказываю ей о родном крае и спрашиваю, что с отцом. Она, понизив голос, отвечает, что все в порядке. И ни о чем другом не сказала.
По лицу матери я догадываюсь, что опасность у него позади, но что-то по-прежнему ему грозит, оттого она, думалось, и очень боится глаз и ушей окружающих.
А я думал обрадовать братишек привезенными конфетками. Кстати, и подарок-то этот я купил на остаток денег от дороги, которые получил при уходе из Мангендэ и экономно расходовал в пути. Да и надеялся всю ночь делиться с семьей сокровенными думами.
А накрыв мне ужин, мать вдруг велит мне:
— Уходи немедленно. За нами здесь зоркий взор врага…
А где сейчас отец, ничего не сказала. Зато добавила:
— Твой отец ушел благополучно, и тебе надо уходить.
Она, обычно такая нежная и добрая, на этот раз совсем не считается с моим желанием, с моей думой, не приглашает сынка даже поспать ночку, сынка, кто прошел такой далекий путь в тысячу ли, да еще и в трескучий мороз, с кем не видалась целых два года, и вдруг велит сейчас же, ночью, опять тронуться в путь. Ошеломленный, я молча стоял перед ней, будто у меня и слов даже не было.
— Возьми, сынок, и твоих братишек, — звучал мамин голос.
И я еле-еле осмеливаюсь спросить:
— А что будет с тобой, мама?
— Жду твоего дядю. Он вернется из Синпха. Приведу в порядок хозяйство. Справлюсь с последними делами. Скорее уходите, ребятки…
Вот что она сказала.
А куда же приказала деваться нам? В Линьцзян, в дом Ро Ген Ду, но только уйти потихоньку и тайком, чтобы никто не заметил нашего ухода. Потом попросила «десятника» Сона запрячь лошадь в сани.
Сон охотно принял мамину просьбу. Его фамилия и имя — Сон Бен Чхор. У него была привычка напускать на себя важность подобно десятнику на работе, за что жители Бадаогоу и обзывали его не по имени, а «десятником Соном».
Вот при помощи этого «десятника» мы и покатились на санях в Линьцзян, покинув Бадаогоу.
Собственно, у меня всю жизнь на моем революционном пути было много и расставаний и встреч, но такой вот особенный случай представился мне только раз.
Из Мангендэ я шел пешком около полумесяца. Даже не успев развязать свой дорожный узелок, опять пришлось мне в ночь тронуться в дорогу. О своей матери я многое, многое думал. По характеру она нежная и умеренная. А отец как революционер характером был стоек и строг. И естественно, что теплая любовь ко мне больше шла от матери.
Два года назад, когда я собирался идти на Родину учиться, ей было так трудно отпустить меня одного в такую даль. Такая добрая, человечная она была.
Тогда рядом с нами был отец, который «страшнее тигра», как говорила бабушка в Мангендэ. Мать тогда ничего не могла поделать, она не могла удержать меня при себе. Но, сказать правду, я глубоко чувствовал тогда всю теплоту тихих материнских слез.
Допустим на минуту, что не я, ее сын, а другой мальчик, тоже 13-летний, преодолев дорогу в тысячу ли, добрался до моего дома, когда было темно. В таком случае добренькая моя мать, может быть, заставила бы его отдохнуть под своей кровлей, сытно накормила бы голодного, постелила бы страдальцу теплую постель.
В каком-то году весной, точно не помню, из Хучхана из-за реки привезли к нам в дом больного мальчика. У него нарвало левую ногу и заднюю часть шеи. Больного в таком тяжелом состоянии нес на спине его дядя. Мать его развелась с мужем из-за семейной драмы. И бедного мальчика взял под свою опеку дядя.
Мой отец, врач, осмотрев больного, сказал матери:
— У него, видать, дело тяжелое. Придется ему оперировать ногу. Ходить он пока не может. Пусть живет мальчик у нас, пока его лечат.
— Нечего и говорить, пускай поживет, — сразу согласилась мать.
После операции каждый день к нарывам прикладывали пластырь — этакое месиво из пшеничной муки, соды и меда. Мать помогла отцу накладывать эту лекарственную массу к месту, где очень гноилось. Раны гнойные, грязные, но мать при этом и не поморщилась ни разу.
Многодневные старания моих родителей помогли мальчику выздороветь. И вот ему посчастливилось вернуться домой.
Дядя, привезший его к нам, протягивая отцу воновую кредитку, говорит:
— Не жалко мне и сотен рян (старая денежная единица — ред.), если по-честному платить за такое лечение. Но, сами знаете, житьишко-то у нас какое! Только душа горит желанием хорошенько расплатиться. Буду очень благодарен вам, примите, пожалуйста, вот это за лечение. На это можете хотя бы водку-то…
Осекся, не договорил, чего хотел сказать. Смотревшая рядышком на эту картину мать сердечно молвила ему:
— Чем бедняку платить за лечение? У нас тут так говорить не позволено. У меня душа болит, что не так хорошо кормили больного ребенка. А вы с таким разговором…
дядя мальчика все настойчивее просил моих родителей получить деньги. Другое дело, когда так просят богатые, но откуда он-то может заработать деньги на лечение? Может, чтобы заработать эту вону, ему пришлось сгребать на склоне горы сухую хвою сосны и продавать ее как топливо на оплату за лечение. Такой бедный человек готов отдать за лечение и последнюю свою вону. Это очень затрудняло моих родителей принять от него эту плату.
И отец растерянно спрашивает мать:
— Видишь, не получим — гость обидится. Как уж нам тут и поступить-то? Как думаешь?
— Просьба-то сердечная. Давай уж примем…
Приняли. И мать тут же выбежала на улицу, взяла на эту вону пять ча (30,3 см — ред.) перкали. Возвратившись, подарила покупку мальчику.
— Знаешь, мальчик, недалек уже весенний праздник тано. Будешь дома, попроси сшить тебе из этого одежонку, — сказала мать.
В то время перкаль на рынке продавали по 35 чон за одну ча. Значит, мать купила эту ткань за одну вону и 75 чон. Выходит, что к одной воне, поданной больным, прибавилось 75 чон.
Мать жила бедно, но не была так расчетлива, у нее не было жажды на деньжата. Другими правилами жила она. «Дожить человеку мешает не неимение денег, а нехватка возраста в жизни». «Деньжата — это такая вещь: то попадает в руки, исчезает, и наоборот». Такова была философия моей матери. Она была столь добрая душой, мягкая и щедрая.
Отец, бывало, за какую-то неприятность или неосторожность упрекнет ее, а она и тогда ничем на это не ответит, все стерпит, никакого пререкания, только попросит прощения: «Я виновата», «Такого больше не будет» и так далее. Случалось, что мы, ребятки, ужасно шалили, то вымажем в грязи одежду, то поломаем что-то, или поднимем такой ужасный шум, что бабушка даже упрекнет ее:
— Чего ты отругать детишек за это не смеешь? Ни словечка не проронишь.
— Зачем ругать их за детское-то баловство? Тут упреки ни к чему.
Ничего более жесткого от нее не слыхали.
Муж был революционер, вот для него все она и делала. Чего греха таить, если глянули на нее глазами чисто слабого пола, то ее жизнь была нескончаемой чередою непосильных для нее мытарств и мук. Она мало познала смысла спокойной, дружной семьи с мужем. Да это было и понятно: муж всегда был на немилой чужбине, окунувшись с головой в движение за независимость. Могу сказать, да и то в этом не совсем уверен, что ей было радостно и интересно жить только тот годик с мужем в Кандоне, когда он там учительствовал. И еще, может, год-два в Бадаогоу, где все-таки хоть как-то устроилась наша семейная жизнь.
Острожная жизнь мужа, потом болезнь, полицейская слежка, бесконечный скитания, смерть опоры семьи, вступление сына на стезю революции, его частый уход из родной семьи — все это не дало ей познать смысл дружной семейной жизни. Вся жизнь ее складывалась из душевных мук.
И в Мангендэ она всегда была в хлопотах. Приходилось как старшей невестке заботиться о хозяйстве большой семьи, в которой было 12 едоков. Нечего и говорить о помощи мужу, об уважении к свекру и свекрови. Убирала комнаты и двор, возилась на кухне, стирала белье, пряла пряжу — словом, трудилась, не разгибая спины. От зари до зари гнула спину на поле, и у нее не было просто времени, как говорится, поднять голову на сияние солнца. Быть старшей невесткой большой семьи в те времена, когда были живучи феодальные привычки и замысловатые правила приличия, — дело было не простое. И в редком случае, когда варили кашу, ей давалось пригорелое зерно. А когда на столе стояла жидкая похлебка, мать брала для себя из нее только отвар. Такое вот ей только и доставалось.
Когда невыносимая усталость просто валила ее с ног, она вместе с моей тетенькой, женой брата отца, ходила в церковь. В то время в Сонсане — сейчас здесь стоит военная академия — высилась церковь системы пресвитерианства. В селе Нам и в его окрестностях было немало верующих-христиан. Были такие, которые думали: пока мы живем, мол, но жизнь-то у нас не человеческая, будем верны учению Иисуса, а потом, после смерти, попадем в «рай».
В церковь вместе с взрослыми ходили и дети. Они там смотрели богослужение. Чтобы умножать ряды верующих, церковь иногда раздавала юным богомольцам и сахарку и тетрадочек. Ребятишкам это было интересно, и они каждое воскресенье гурьбами ходили в Сонсан.
И меня вначале тянуло туда любопытство. Иногда и я ходил со своими сверстниками в Сонсан. Но мне довольно скоро надоело смотреть на религиозные обряды, такие строгие, не соответствующие душевному миру детворы, слушать однотонные проповеди пасторов. И редко стал я посещать церковь.
Однажды в воскресенье я, лакомясь тянучкой с поджаренными бобами, приготовленной бабушкой, сказал отцу:
— Папа, сегодня я в церковь не пойду. Неинтересно смотреть богослужение.
Отец, посадив меня, такого малолетнего несмышленыша, сказал спокойно:
— Пойдешь или не пойдешь, дело твое. В самом деле в церкви ничего такого нет. И если не пойдешь — ничего страшного не будет. Тебе надо больше верить в свою страну, в своих соотечественников, чем в Иисуса. И еще: надо думать в больших делах в пользу своей страны.
После такого отчего наказа мне и совсем стало лень ходить в церковь. И когда я учился в Чхильгоре, никогда не ходил молиться, хотя в школе и контролировали тех, кто не ходит в церковь. Мне думалось, что евангелие Иисуса довольно далеко от трагедии своего народа. В иисусском вероучении было много и гуманистического, но в ушах у меня, глубоко переживавшего за судьбу нации, более актуально прозвучал клич истории, призыв к спасению родной страны.
С точки зрения идеологии отец был атеист. Но вокруг него было много верующих, потому что он сам учился в Сунсильской средней школе, где обучали богословию. И естественно, что я тоже часто общался с верующими. Кое-кто вот спрашивает меня: «Не оказывало ли на ваш рост большое влияние христианство?» Нет, я не попал под религиозное влияние, но получал большую помощь от христиан в человеческом отношении. Вместе с тем и я сам оказывал на них свое идеологическое влияние.
Я думаю так: христианский дух — носители его желают, чтобы люди земного шара жили в мире и согласии, — и моя идеология, ратующая за самостоятельную жизнь человека, не противоречат одно другому.
В Сонсане я ходил лишь тогда, когда мать ходила в церковь. Ее она посещала, но в Иисуса не верила. Однажды я и спросил ее потихоньку:
— Мама, ты ходишь в церковь потому, что действительно веришь, что бог существует?
Она, улыбаясь, покачала головой и говорит:
— Хожу не потому, что там есть что-то. Зачем попадать в «рай» после смерти? Очень устала я, честное слово, и иду туда отдохнуть немного.
Услышав это, мне стало ее очень жалко. И почувствовал, что душою стал к ней еще ближе. Молясь в церкви, она, совсем усталая, клевала носом. Заканчивается проповедь пастора, все встают, голося «аминь!» — только тогда она просыпалась. Но и после этого «аминь!» она, бывало, не сразу освобождалась ото сна — так одолевала ее усталость. Я тихо-тихо трогаю ее и говорю ей:
— Молитва кончилась.
Однажды вечером, помнится, я с ребятишками проходил мимо шалаша на перевале за селом Мангендэ. Там хранили всякие похоронные принадлежности. В детстве мы очень боялись этого шалашища.
Как-то вечером проходили мы перед этим шалашом. Вдруг один их моих сверстников ужасно закричал:
— Ребята! Вон оттуда идет демон!..
И вдруг нас охватил невообразимый страх. Нам почудилось, что вот-вот на нас нагрянет что-то страшное. Мы бросились бежать с всех ног, только пятки сверкали, даже и не заметили, что с ног послетала обувка.
В ту ночь все мы были объяты страхом, не посмели вернуться домой и заночевали у друга. Только на рассвете, возвращаясь домой, собрали послетавшую с нас обувку.
Дома я рассказал все, что у нас было. Выслушав меня, мать сказала:
— Проходишь такое местечко, пой песни. Споешь — всякое тебя побоится, не посмеет выйти на тебя.
Конечно, песня-то рассеивает чувство страха. В таком духе она, видимо, и учила меня. После этого случая я всякий раз, проходя у этого шалаша, пел песню.
Обычно моя мать была такая мягкая, добрая. Зато перед врагами была удивительно гордой и стойкой.
Это было в селе Понхва. Через несколько часов после ареста моего отца в наш дом ворвались японские полицейские, чтобы произвести обыск. Надеясь найти и схватить конспиративные документы, они начали рыться в доме по всем углам. Насмерть разгневанная мать крикнула что есть силы:
— Обыскивайте, если хотите!
Своими руками разорвала одежду, что была в сундуке, и бросила ее к их ногам. С таким жгучим гневом сопротивлялась она «блюстителям порядка». Подавленные ее волею, они не посмели пакостить и спешно удалились. Такою была моя мать.
В ту ночь, помнится, на берегу реки Амнок поднялась ужасная вьюга. Тьма глубокой ночи была полна звериного плача и грозного шума ветров, которые, казалось, вот-вот снесут и громаду дремучего леса. Ночная темнота рвала во мене живую струну, терзала мою душу, без того полную тревог о судьбе моей Родины.
Я крепко обнял братишек, дрожащих от страха. Сани катились по льду на границе окутанных мраком двух стран. На санях мне думалось: «Да, не проста дорога революции, не легко дается и суровая материнская любовь».
Все трое мы жутко дрожали от холода, укрываясь одеялом. Зуб на зуб не попадает. И кромешная тьма. Братья мои, до смерти перепуганные, ни на минуту не отрывались от меня.
На ночлег мы остановились на берегу корейской земли, что называлась Огуби. На следующий день мы прибыли в Линьцзян.
Оказалось, человек по имени Ро Ген Ду был знакомым хозяином трактира. Раньше, Когда мы жили в Линоцзяне, он оказывал нам помощь в приобретении жилья, часто приходил к моему отцу и рассказывал о судьбе страны. Хозяин тепло встретил нас, троих братьев, как дорогих гостей, все тут сердечно обращались с нами.
Этот постоялый двор был домом в обычном корейском стиле с комнатами по обе стороны коридора под центральной балкой. Всей площади жилого помещения было 7 кан(единица измерения площади жилых помещений, равная около 2,8кв. метра — ред.). мы остановились в самой тихой, второй комнате наротив. Через кухню наротив располагались три гостевые комнаты, в которых всегда было полно оживленных гостей. Обычно в этом трактире останавливались те путешественники, которые держали путь от Маньчжурии до Кореи через Линьцзян, и наоборот. Отдохнув здесь, они опять трогались в путь. Дом Ро Ген Ду фактически служил постоялым двором для участников движения за независимость.
Ро Ген Ду был националистом с сильными антияпонскими настроениями. Характером он был тих, зато упрям и силен волею. Он имел это трактирное заведение и помогал частью своих доходов борцам за независимость. Он торговал кашею и жил кое-как день за днем. Значит, можно было и это занятие считать трудом. Какою судьбою занесло его сюда в Лциьцдян? Правду об этом и я точно не знаю. По рассказам людей того времени, он, пожелавший выручатъ деньги в пользу движения за независимость, был причастен к какому-то делу с вывозом вольфрамовой руды и одно время скрывался в районе Данлуна, а потом, когда притихло шумное дело, переселился в Линьцэчн в поисках более безопасного убежища.
Родиной его отца было село Ха волости Копхен уездаТэдон. Оно через реку Сунхва соседствует с моим родным краем — селом Нам. Раньше Ро Ген Ду был трудолюбивым крестьянином. А после знакомства с моим отцом, говорил, редко бывал дома и колесил везде, занимаясь, мол, движением за независимость, И все родные семьи не любили его — дескать, земледелием не занимается, везде себя, как торгаш, торгующий на разных базарах. Бывало, после отлива морской воды он переправлялся через речку Сунхва и приходил к моему отпу. Такое знакомство, может быть, воздействовало на него, и он нас неплохо кормил и надежно охранял от вражеского глаза.
Для меня, для моей семьи Ро Ген Ду был большим благодетелем. Около месяца, когда мы жили в трактире, он для нас ничего не жалел в своем хозяйстве, во всем заботился о нас. И при этом он ничуть не изменился ни в лице, ни в поведении, всегда, как обычно, с улыбкой относился к нам. Однажды он за свой счет заказал телефон на большое расстояние, чтобы мы позвонили отцу в Фусун. Итак, я в первый раз в жизни попробовал разговаривать по телефону. Отец сказал, что он хочет слышать детские родные голоса, и мы, трое братьев, с матерью разговаривали каждый отдельно.
В условленный день мать с моим дядей Хен Гвоном приехали в Линьцзян. Но прибытии она сразу пригласила нас осмотреть городок и привела нас в китайскую кухню. В столовой каждому из нас заказала по одной порции китайские пельменей и начала расспрашивать о том и о сем.
Вначале мне думалось: вот мать хочет сытно покормить нас, детей, и подавать вкусные блюла тем, кто около месяца проживал по чужим углам. И мы без особою размышления вошли в столовую. Но, оказалось, суть дела была не в том. Теперь я понял, что она вместе с нами вышла на улицу послушать, как мы здесь проводили дни.
— Не появились ли в трактире сомнительные люди? Не искали вас? Не было ли случая, когда вы в чьих-то домах были а гостях? Сколько человек знают, что вы остановились в доме Ро Ген Ду?
Такие расспросы сыпались нам один за другим. И моя мать еще раз наказывала: куда бы ни пойди — молчи, что ты сын Ким Хен Чжика, будь осторожен и внимателен в каждом деле, пока мы не уйдем в новое местечко.
И в Линьцзяие она из-за нас не могла спать спокойно. Послышится ночью, глухой и темной, какой-то шорох на улице, — она встает с постели и, затаив дыхание, прислушивается ко всему вокруг.
Так она ни минуту не была в покое, боясь, как бы не грянула беда на детей. Ну, а что же побудило ее, вот такую, быть столь решительной в тот день, когда она направила нас в Линьцзян?
Это была, я уверен в этом, настоящая любовь матери-революционерки к своим детям!
На свете не найдешь еще такой горячей, такой искренней, такой неизменной любви, как материнская. Пусть она тебя и поругает и побьет, но никогда не чувствуешь боли, — такова любовь материнская. Для детей мать готова снять с неба звезды такова любовь матери. Такой щедрой любви нег цены.
И сейчас у меня порою во сне мелькает светлый образ матери, такой, какою она была в те незабываемые дни. Это бессмертно…