3

3

«1 декабря 1934 г. в Ленинграде, в Смольном, Киров был убит врагом партии. Убийство Кирова, совершенное в обстановке культа личности Сталина, послужило поводом для массовых репрессий, грубейших нарушений социалистической законности».

Советская историческая энциклопедия, т. 7.

Семья Рональда Вальдека, его родительский дом со стародавними связями, их родной город Москва вместе со всей Россией, включая Великую, Малую, Белую и Азиатскую, неотвратимо двигались в одном потоке к зловещему водопаду-порогу, апокалиптическому 1937-му году. Прелюдией к нему было убийство Кирова — провокация, использованная для расправы с неугодными.

Строки эти пишутся сорок лет спустя. Но и по сей день нет не только полного истолкования, нет даже полного описания всего свершившегося тогда в России: вернее, свершившегося над Россией.

Ибо не было потом нюрнбергских процессов, наказанных виновников, фолиантов с оглашенными цифрами потерь. Нельзя, мол, вмешиваться во внутренние дела! Нам — в чужие, впрочем, можно. Им, чужим, в наши — нельзя! Ибо мы друзья человечества, а они — его враги! Этим доводам мир поверил. Мертвые — не встанут, живые — промолчат, юные — не знают!

А ведь этот водопад-порог обошелся народам России не меньше, не дешевле, чем Великая Отечественная война! Стало быть, те же два десятка миллионов.

Частично подсчитаны жертвы среди верхушки ленинской партийной гвардии, высшего командного состава Красной Армии, делегатов XVII партсъезда, то есть тех же партработников и руководящих хозяйственников...

Но можно ли забыть, что расстрелянные и замученные ленинцы, как говорится, «за что боролись, на то и напоролись»! Получили сполна сами то, что в течении двадцати лет готовили другим. Кроме того, не было речи о поголовном уничтожении всего их общественного класса («нового»), как это сами они проделали с т. н. кулачеством (фактически уничтожено было среднее крестьянство по всей России, притом под откровенным лозунгом первой пятилетки: «уничтожить кулака как класс!»). А тут, в отношении высшей партийной бюрократии, расстрелянной сталинистами, дело шло не об истреблении класса, но лишь о смене верхушки: первые ряды партера должны были уступить кресла и портфели тем, кто сидел и стоял до поры сзади, вырастая из-за спин прежней ленинской элиты. Севшие в кресла и взявшие портфели сохраняли их до конца! Мертвые же... посмертно реабилитированы. Просто!

Вся эта смена явилась закономерностью самой природы тоталитарного социалистического строя, породившего новый класс. Режим неограниченного насилия — свойство диктатуры пролетариата (как и любой другой диктатуры). Сам пролетариат никакой диктатуры, разумеется, осуществлять не может — ее осуществляют от имени пролетариата и, скорее, над ним, ибо сам бывший пролетариат, если он и был эксплуатируемым трудящимся, беря в руки средства насилия и подавления, превращаясь в орудие диктатуры, тем самым перестает быть пролетариатом. Чекист из рабочей среды — уже не рабочий, он, как орудие диктатуры, стоит над рабочим. Диктатура класса (или от имени класса) неизбежно приводит к диктатуре личности, ибо нет диктатуры без диктатора. Борьба за портфель диктатора — закон тоталитаризма. Она ведется тайно, интригански и карьеристски, чему способствует отсутствие гласности, контроля и прочих элементов демократии. При этом все могучие средства массовой информации и пропаганды целеустремленно работают на оглупление и оглушение народа, заверяя его, что все это и есть подлинный, высший тип демократии. Отношения тоталитарной власти и народа становятся только отношениями верноподданности снизу и демагогии сверху. Рано или поздно тайные интриги приводят к частичной, и подчас почти полной смене властителей: ленинцы убирали прежних союзников — эсеров, сталинцы убирали ленинцев, клянясь при этом его именем, хрущевцы выкорчевывали крайних сталинцев, брежневцы послали на пенсионные хлеба хрущевцев, и ничего в этом калейдоскопе не будет меняться, кроме фамилий, до тех пор, пока тоталитаризм не изживет себя окончательно.

На судьбах нации, народа кровавая расправа 1937 года над верхами и элитой отразилась лишь косвенно («паны дерутся — у холопов чубы летят»), как любая смена привычных вождей, к чьим причудам холопы уже притерпелись, вождями новыми, к кому еще предстояло примериться, чтобы затем раболепствовать и восхвалять уже по-новому, в соответствии с очередными лозунгами и требованиями. Правда, густота елея в холопских речах, статьях, кинофильмах и драмах, радиопостановках и романах изменялась за все десятилетия Советской власти лишь в нюансах, в соответствии с древнерусским правилом: каши маслом не испортишь.

Поэтому, как ни редели когорты верных ленинцев в роковом 37-м, потери нового класса сразу восполнялись за счет задних рядов. В сущности, этим и утешали себя уводимые на расстрел носители ромбов и наркомовских портфелей. Командарм Якир, падая под выстрелами в лубянском подвале НКВД 11 июня 1937 года, воскликнул: «Да здравствует товарищ Сталин!» Немецкая коммунистка Витфогель, близкая приятельница и коллега Кати Кестнер-Вальдек, умирая в камере Бутырской тюрьмы, в ответ на лозунг другой коммунистки: «Der Markxismus ist nicht tot![104] тихонько выговорила: Der Markxismus ist nicht tot, aber wir sind tot!..[105] Эти люди были честными, их гибель драматична, но... шеренги их диктаторствующего класса не редели, а лишь сменялись.

Где же, однако, статистика всех тех жертв, всего того горя, что затопило народ и страну, когда сталинская партия решила, во имя торжества социализма, уничтожить «кулачество» как класс? Само слово «уничтожить» было сигналом для исполнителей действовать именно методами физического истребления обреченных, а заодно и всех, им сочувствующих или помогающих, в частности, церкви. Кто сочтет миллионы Иванов Денисовичей, его Матрен и Аннушек, чьи косточки раскиданы по всей зоне вечной мерзлоты от Карелии до Чукотки, закопаны в общих ямах вдоль Уральского хребта по обе его стороны, равно как и по берегам всех сплавных и судоходных рек России, словом, сочтет миллионы крестьянских трупов, покоящихся под чужими снегами, песками и водами? Кто поведает правду о страданиях этих людей перед смертью? Об этом ныне часто толкуют у костров строители, геологи, изыскатели, натыкаясь на безымянные захоронения 30-х —г 40-х годов.

Адский мрак этих наших так называемых внутренних дел начал рассеивать величайший гражданин и заступник России Александр Солженицын. Его гражданский подвиг в литературе не имеет себе равных во всей мировой истории художественного слова от Гесиода до Хемингуэя. Его можно сравнить разве что с самоотвержением Антона Чехова на Сахалине, но значение трехтомного «Архипелага» неизмеримо выше, и условия их работы несоизмеримы. Чехов трудился в атмосфере всеобщего сочувствия и поддержки, Александр Солженицын сражался в одиночку с таким врагом, против коего минотавр на Крите — котенок!

Но даже этот подвижник, собравший более двухсот подлинных мартирологов, не претендует в своем художественном исследовании на полноту объяснения всей этой небывалой по масштабам, общечеловеческой по значению и общероссийской по месту трагедии нашего века.

Очевидно лишь одно, главное: первопричина всему — сама теория марксизма-ленинизма, наиболее последовательно и принципиально претворенная в жизнь именно в российской ленинско-сталинской практике. Об этом русском опыте не грех бы вспоминать хотя бы изредка и людям остальной Европы, свободной, пока в их двери еще только скребется все тот же волк в овечьей шкуре, ныне принявший безобидный облик «еврокоммунизма». И пока он еще только скребется в дом Красной Шапочки и бабушки, не худо бы им освежить в памяти ленинские заветы, изложенные довольно откровенно в его «Государстве и революции». Суть их проста: сначала — опираясь на крупную буржуазию и кулачество — одолеть царя и помещиков. Затем — опираясь на буржуазию мелкую и среднее крестьянство — одолеть буржуазию и кулака. Далее, опираясь на пролетариат и бедняков, одолеть среднее крестьянство и мелкую буржуазию, а затем — остатки сопротивляющихся элементов. И тогда — царствуй, партия пролетариата, и... не давай никому, никакому инакомыслию поднять голову! Руби эти головы, выгоняй из страны философов, коли они не во всем согласны, писателей, коли они не подпевают, политиков, если грозят оппозицией...

...Рональд Вальдек, уволенный из Учреждения, явно в результате закулисного вмешательства «азов» (они предсказали и предлог), решил поэтому, вопреки дружеским советам, увольнение не оспаривать, а сосредоточить внимание на тех сторонах своей деятельности, какие дотоле считал побочным заработком.

Служебной его месячной зарплаты (как у всякого совслужащего) едва хватало семье на неделю существования. Вторую и третью неделю обеспечивали обе Катины месячные зарплаты. Четвертую неделю и остаток месяца приходилось жить на «левые» заработки Рональда. Он активно сотрудничал в «Голосе Советов»[106] — большой газете, куда его давно приглашали на постоянную работу. Он там, дружил с работниками иностранной редакции, давал им «собинфы»[107] из западной прессы, брал для них изредка интервью у знаменитостей (например, у авиаконструктора Фоккера, позднее у Нильса Бора) и составлял обзорные статьи по своим странам.

Участвовал он и в обработке редакционных материалов, особенно, когда в редакции бывал кто-нибудь болен или происходил «завал».

Довелось ему, например, помогать обработке огромного информационного материала о знаменитом Лейпцигском процессе 1933 года и даже участвовать во встрече героев этого процесса весной 1934 года, когда трое обвиняемых были оправданы по суду, приняты в советское гражданство и прилетели в Москву. Это были Георгий Димитров еще два болгарских товарища — Попов и Танев. Четвертый обвиняемый — немецкий коммунист Торглер, получивший незначительный срок, остался в Германии, перешел потом на сторону гитлеровцев (фашисты очень охотно принимали в свои ряды бывших коммунистов, но беспощадно расправлялись с социал-демократами) и стал крупным и активным деятелем германского национал-социализма. Попов и Танев разделили в Советском Союзе обычную судьбу многих миллионов — были оклеветаны, втихомолку осуждены чрезвычайной «тройкой», получили сроки и, по-видимому, погибли в дальних лагерях или специзоляторах. Избежал такой участи один Георгий Димитров — фигура его была слишком велика, прославлена и популярна. Он сделался главою Коминтерна вплоть до разгона этой организации Сталиным в 1944 году. Впрочем, еще до официальной ликвидации III Интернационала все или почти все его сотрудники в Москве были арестованы и казнены в годы 1937—38-й, включая и бывших руководителей ИККИ[108] — Зиновьева, Пятницкого, Лозовского и многих других. Уцелев в этой передряге, Георгий Димитров вернулся затем на свою болгарскую родину, однако, смерть его во время лечения в СССР (1949 г.) несколько все же загадочна... Во всяком случае Рональда она нисколько не удивила. Однако имя Димитрова овеяно славой. Имена же его товарищей по лейпцигской скамье подсудимых — Попова, Танева и Торглера — запрещено даже упоминать в советской печати, когда в ней заходит речь о процессе. Позволено помнить одного — Димитрова.

Рональду Вальдеку приходилось прямо или косвенно освещать в газете такие события, как XVII съезд партии и Первый съезд советских писателей (скучнейший доклад Горького длился четыре часа, был физически мучителен и докладчику, и аудитории), вступление СССР в Лигу Наций, продажа КВЖД японцам. Рональд был в числе первых пассажиров московского метро, пущенного ранним летом 1935 года. Незадолго до этого радостного для москвичей события Рональд был зачислен в штат газетных литсотрудников и вскоре назначен редактором в иностранный отдел. Приходилось ему много дежурить, работать часто по ночам, на редакционных летучках у главного[109] (или зам. главного), жестоко драться за каждый клочок места на своих полосах. Покровительствовали ему сам главный (один из замечательных людей в новой России) и его очень умный секретарь курчавый красавец товарищ Андерс, летавший по всей стране на красном гоночном «рено» и очень дружески относившийся к Рональду.

А в часы утренние Рональд Вальдек с увлечением отдавался работе педагогической в техникуме текстильной химии, двух академиях и в институте переподготовки инженерно-экономических кадров. Читал он там курс русской литературы и русского литературного языка, руководил семинарами и литературными кружками. В одной из военных академий входил в состав кафедры иностранных языков — вел там занятия по немецкому и участвовал в редакционной подготовке словарей и разговорников.

Бывало, что ему приходилось оставаться на ногах с шести утра до четырех часов ночи, когда в редакции шли ответственные полосы, а предэкзаменационные консультации назначались до начала занятий. Катю и детей видел урывками, едва успевал готовиться к лекциям, задумывался подчас, не выбрать ли одно из двух — журналистику или педагогику, однако, продолжал как-то плыть по этому быстрому течению, опасался выпустить из рук (и кошелька) любой из налаженных «бизнесов», любил их, предчувствовал, что дела в стране идут к великим внутренним потрясениям, в предвидении коих угадать, какая доля — журналистская или педагогическая — может сама собой для него оборваться и увлечь в бездну. Посему, уповая на благорасположение светил и знаков Зодиака, эмпирически держался в потоке, уже чуя грозный гул водопада-порога впереди... Кстати, его самого всегда влекло и пугало зрелище падающей воды. Может быть, доведись ему вдруг очутиться перед Ниагарой или Викторией на Замбези, сердце его могло бы и не выдержать священного трепета перед этими божествами водной стихии...

К тому же у Рональда начинали портиться взаимоотношения с могущественным шефом иностранного отдела[110], крупнейшим журналистом-международником страны.

Это «острейшее перо Европы» было и острейшей, неповторимой человеческой особью. Злой, маленький, стремительный, лохматый, очкастый, бородатый, веселый, говоривший одинаково плохо на восемнадцати языках, польский еврей по национальности, близкий соратник Ленина, бывший приверженец Троцкого, ставший приближенным Сталина —- этот поразительный человек-коктейль сделался главным международным рупором и трубадуром сталинщины во внешней политике. Разумеется, такой человек, обладая легендарной работоспособностью, эрудицией, публицистическим даром и циничным остроумием, не терпел ни критики, ни малейшего несогласия. Он был членом редколлегии газеты и шефствовал над иностранным отделом. Заведовал же редакцией болезненный, слабый, напуганный старик, не обладавший даже намеком на собственное мнение. Перед шефом он просто трепетал, притом напрасно: шеф был фигурой мирового масштаба, вовсе не претендовал на административную власть над отделом и благодушно терпел покорного и трусливого зава.

Иногда в поздние часы, как бы остывая от дневной и вечерней газетной горячки, «острейшее перо» усаживался среди сотрудников отдела и рассказывал политические анекдоты или потрясающие эпизоды из своей бурной революционной жизни. Не было тогда магнитофонов, увы, но каждый рассказ шефа так и просился в звукозапись! В присутствии Рональда он, например, рассказывал, как ехал с Лениным в запломбированном вагоне через Германию в марте 1917 года и всерьез раздражал Владимира Ильича размышлениями вслух о судьбе, ожидающей их в России:

«Быть нам с вами, Владимир Ильич, либо с министерскими портфелями, либо... с веревкой на шее!» Ленин, видимо, считал последний вариант далеко не исключенным, поэтому такие пророчества его сердили: мол, нечего рисовать черта на стене!.. От этих рассказов по спинам сотрудников пробегал священный трепет, иные бледнели, но любопытство побеждало! Слушали!

Одетый неряшливо, в каком-нибудь свитере или куртке, рассказчик попыхивал короткой трубкой-носогрейкой с кепстеном — мог бы вполне сойти за боцмана с пиратской шхуны среди восторженных и чуть напуганных салажат-слушателей. Часто он бравировал подчеркнутой нечистоплотностью, предвосхищая стиль хиппи на целые полвека! Например, он сочно повествовал, как ссорится с женой, когда та не позволяет супругу садиться в одну ванну с черным пуделем Чертиком из опасения за чистоту кобеля.

В мае 1935 года в ночь дежурства Рональда Вальдека по отделу, шла в номер большая политическая статья шефа на два подвала о неустойчивом балансе британской внешней политики. Статью приготовил к печати литературный сотрудник, как всегда исправивший лишь чисто стилистические огрехи оригинала. Поправок по существу шеф не любил и встречал их в штыки.

Ночью, прочитав статью, притом уже в полосе, Рональд позвонил в отдел печати НКИД, чтобы согласовать некоторые положения статьи, ибо было ясно, что они расходятся с установками НКИД. Там всполошились. Попросили статью задержать. Рональд позвонил главному, и тот устно одобрил правку, внесенную наркоминдельцами. Кроме того, Рональд сам изменил заголовок исправил стилистическую неточность. Из-за этой ночной кутерьмы газетный номер отпечатали под утро с небольшим опозданием.

Наутро шеф примчался в отдел спозаранку.

— Кто задержал газету? Почему изменен заголовок? Кто менял текст?

Бледный заведующий отделом почти потерял дар слова... Ведь его даже не поставили в известность о ночных событиях! Он бы, конечно, в первую очередь сообщил товарищу шефу обо всех претензиях к статье. А почему этого не сделал ночной редактор? Спросите у него самого...

— Это вы, Вальдек, подняли на ноги наркоминдел?

— Я. Статья не во всем отвечала наркоминдельским установкам. Одно место решили изменить.

— Почему не поставили в известность меня?

— Санкционировал главный. Ему виднее, все же...

Может, прояви ночной редактор признаки трепета или раскаяния, шеф, поворчав, оставил бы отдельное статус-кво в прежнем состоянии, то есть в неустойчивом равновесии. Но хладнокровный отпор его взбесил. Он ринулся в кабинет главного и предъявил тому решительный ультиматум: он или я!

Разумеется, выбора у главного не было. Будь Рональд Вальдек хотя бы членом партии — у него была бы некая, пусть даже формальная защита. Но он был гол перед бронированным и авторитетным противником. Понимая его правоту, главный, сознававший к тому же шаткость собственного положения (через год он был арестован, а после процесса расстрелян), просто переместил Рональда Вальдека в другой газетный отдел, самый богатый и многолюдный во всей редакции: отдел информации. Он находился под покровительством главного, а заведовал им молодой черноглазый и медлительный человек с многозначительным выражением худого смуглого лица, товарищ 3. Именно в его кабинете, где имелся хороший кожаный диван, главный любил потихоньку скрываться от наплыва дел и лиц, соблюдая золотое морское правило:

Если хочешь спать в уюте,

Спи всегда в чужой каюте...

Главного редактора в этом отделе преданно любили, ибо сам он и отбирал сюда надежных и хороших работников. Но любили его, впрочем, и во всех других звеньях огромного редакционного и подсобного аппарата за его непредвзятое, доброе отношение к людям, широкий ум, разящий юмор, полнейшее отсутствие чиновной важности, искренний и звонкий смех. Недаром Крупская называла его, устно и печатно, любимцем Ленина. В свои 47 лет (дожить до пятидесяти ему не довелось), он был физически крепок, коренаст, мускулист, весел и общителен. Характерным движением головы к собеседнику давал понять, что чуть-чуть недослышит — его оглушило взрывом в Леонтьевском переулке 25 сентября 1919 года, при эсерском покушении на МК партии... Главный любил подчас просто помальчишествовать, шутливо подраться, слегка потрепать за уши... Однажды он пришел в кабинет товарища 3., чтобы прилечь «в чужой каюте» и нашел облюбованный им диван занятым — на нем лежал сам 3. Главный так энергично сбросил с дивана своего завотделом, что у того случился перелом руки в локтевом суставе. Месяца два он носил руку на перевязи и невероятно гордился, что руку ему сломал сам товарищ главный!

В отделе информации Рональду досталась скучноватая работа литературного редактора. Тянуло его на другое. В 27 лет не слишком весело править и гладить чужие материалы, доставленные с бортов полярных кораблей, из международных аэропортов, из дневниковых записей в агитэскадрилье, из блокнота краеведа и очеркиста. И он вскоре сам получил приглашение перейти на подобные репортерски-корреспондентские дела в редакцию Правительственного Агентства информационной службы («ПАИС»)[111] по Отделу культуры. С благословения главного Рональд распрощался с «Голосом Советов», но сохранил со многими его литсотрудниками дружеские связи надолго.

...Еще весною того же, 1935 года, в самые дни острого столкновения с могучим шефом иностранного отдела, Рональд Вальдек переживал кое-какие волнения и на стезе педагогической: когда ветры приносят первую черную тучу — жди ненастья полосою!

Кафедрой родного языка и литературы в Техникуме текстильной химии заведовал профессор Ш-в[112], российский интеллигент исчезающего типа. Пенсне. Высокий лоб. Седая борода. Строгость. Доброта. Совесть. Интеллект. Знания. И увы, неотъемлемая постреволюционная черта: напуганноеть.

Преподавателя Вальдека заведующий кафедрой выделял среди коллег, да можно сказать, просто любил его. Сам сознавался, что приходит на урок в класс Вальдека, чтобы послушать неискаженную московскую речь и такие мысли о русских классиках, какие сам он не всегда отваживался выражать.

Вкусы Рональда Вальдека во многом совпадали со вкусами Алексея Николаевича Ш-ва. Оба любили барина Герцена и не очень любили семинариста Чернышевского. Оба молились на Пушкина и недолюбливали Некрасова — за низкий поэтический стиль и за некоторые личные качества, житейскую хватку и неразборчивость в средствах. Оба педагога преклонялись перед драматургией Островского, но не очень восторгались чеховской и уж вовсе не обольщались горьковской, полагая, что живописать русскую интеллигенцию сему автору не дано, за полной неосведомленностью об этом, чуждом ему круге людей. Ибо в сферы высшие, тютчевски-фетовские или даже мережковско-гиппиусские товарища Горького не пускали, так сказать, дальше официальной приемной, средние же и низшие слои интеллигенции понять невозможно, ничего не зная о высших.

Раздумья обоих педагогов над гибелью Гумилева были, пожалуй, острее и болезненнее, чем над смертью Есенина и Маяковского, потому имелась, мол, доля уорькой истины в пророческих строках рано погибшего поэта-брюсовца Макса Кюнера:

Судьба сдержала свое слово,

Свершив таинственную месть,

Чтоб расстрелявшим Гумилева

Своих поэтов... не иметь!

Впрочем, и тот, и другой педагог не склонны были винить вождей революции в этом убийстве; и тот, и другой готовы были верить чекистской басне о якобы опоздавшей телеграмме Ленина и Дзержинского с приказом выделить гумилевское дело в особое производство. Уж очень хотелось им помечтать о том, как высокая гумилевская муза, охваченная пафосом сегодняшней великой стройки, зазвучала бы... со страниц «Нового Мира».

Профессор Ш-в нередко (и справедливо!) упрекал преподавателя Вальдека за методический нигилизм. В этом смысле жаловался на Рональда и старший преподаватель Мария Афанасьевна. Она считалась эталоническим знатоком методики преподавания языка и литературы. Сверх собственной педагогической нагрузки она выполняла обязанности методиста кафедры: контролировала планы уроков, методические разработки, успеваемость групп, всю вообще классную и внеклассную деятельность остальных учителей со студентами техникума. Наибольшие хлопоты доставлял ей Рональд Вальдек!

Во всех этих обязательных для каждого педагога методических (он говорил: бюрократических) делах Рональд Вальдек явно отставал. Заранее составленных, расписанных по минутам планов урока у него никогда не было. Методических разработок по отдельным темам он не составлял. Совершенно несознательно полагался он на собственное вдохновение, эрудицию и интуитивное чутье аудитории.

Самому ему всегда казалось, что двух одинаковых аудиторий не бывает и быть не может, а посему невозможно сочинять планы и разработки в расчете на некую усредненную группу слушателей. Стоит ли бесполезно тратить время на бюрократическое сочинительетво? Лучше, мол, сводить студентов лишний раз в Мураново или Абрамцево. Единственное, что несколько обескураживало Марию Афанасьевну, были экзаменационные результаты в Рональдовых группах: без методик и планов он выводил их на первые места в техникуме, его студенты считались сильнейшими.

Чем он этого достигал? Сам он не мог бы дать этому «методически обоснованное» объяснение. Он просто честно старался разбудить у студентов интерес к искусству слова, к писателям, коих любил он сам. Постепенно оттачивал вкус молодых людей к поэзии. Добивался понимания ими всей духовной и нравственной традиции русского народа, воплощенной не только в слове Толстого и Гоголя, но также в суздальском и новгородском зодчестве, в операх Глинки, симфониях Чайковского, прелюдиях Рахманинова и Скрябина, в нестеровских и васнецовских полотнах или в блоковских белых ночах Петербурга с его чародейными силуэтами и звуками. Всеми силами души собственной он старался воспитать в душах молодых то благоговейно-бескорыстное восприятие природы, что присуще, Иоанну Дамаскину, Сергию Радонежскому или соловецкому настоятелю Филиппу, ставшему митрополитом московским и замученному Малютой.

Такое восприятие противоположно известному тезису: «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник». Именно этот тезис в дальнейшем своем развитии ныне привел к сокрушению работником природы-храма в нашем отечестве. А вот созданные при митрополите Филиппе на Соловецких островах каналы, искусственные бухты и вся система водоснабжения храма-крепости служат людям и поныне, ибо в храме человек ведет себя не только нравственно выше, чем в мастерской, но ведет себя еще и разумнее, практичнее, ибо мыслит в иных категориях, чем мошна и брюхо, и способен поверить, что после нынешнего дня наступит и завтрашний, на что работнику в мастерской глубочайше наплевать! Человеку в мастерской безразлично, не проклянут ли его потомки, а человеку в храме хочется поступать так, чтобы потомки благословили его память! Митрополита Филиппа мы нынче благословляем с его соловецкой природой-храмом, а как потомки помянут нас, сегодняшних-, превративших этот Соловецкий храм в грязную, заплеванную и истоптанную мастерскую, — надо будет спросить у них, у потомков, через четыре столетия!

Вот эти-то мысли и внушал посильно своим студиозусам Рональд Вальдек, обходя сциллы и Харибды программ и методик. Ему казалось тогда, что именно эти мысли — проповедь истинно коммунистическая.

Как-то мимоходом Алексей Николаевич Ш-в заметил Рональду Вальдеку, чтобы тот обязательно «подтянулся» с планами и методиками, ибо в скором времени ожидается в техникуме текстильной химии инспекция Наркомпроса и Комитета по высшему и специальному образованию, должна прибыть из Ленинграда сама М. А. Р-ва[113], член-корреспондент Академии наук, крупнейший авторитет в области методики преподавания русского языка и литературы. Дело в том, что старший преподаватель Мария Афанасьевна подала заявление об освобождении ее от обязанностей методиста кафедры из-за непосильной перегрузки.

Рональд обещал профессору «подтянуться», а про себя подумал: «Ну, пришла беда — растворяй ворота! Еще только этой инспекции не хватало! Похоже, придется вылетать одновременно и из газеты, во всяком случае из иностранной редакции, и из техникума! Плачевный финиш моей журналистики и моей педагогики! Что же остается? Военная Академия — там четыре часа в неделю, да курсы усовершенствования — там и всего-то два часа... Еще случайный курс в Зооветеринарной, у каких-то вновь принятых монголов, но курс этот что-то никак не начнется... Эдак и семью не прокормишь, черт побери!„»

Потом в редакционной круговерти и в дни предэкзаменационной суеты в техникуме он просто позабыл свой разговор с зав. кафедрой и вовсе не принял во внимание его предостережений.

Уже начались консультации перед экзаменами. Рональд по обыкновению немного отстал с программой — он из года в год давал студентам более полный и широкий материал в своих лекциях, поэтому против других групп всегда заканчивал учебный год попозже, за счет часов, отводимых на консультацию студентов. Саму же консультацию отстающих или догоняющих проводил после лекций, где и когда случится. Так было и в этот раз. Ему надо было за четыре классных часа пройти Чернышевского, тогда осталось бы в запасе еще четыре дополнительных часа, чтобы завершить год.

Как всегда, он торопливо шагал по коридору уже после звонка. Его класс был предпоследним слева. Из-за закрытых дверей других классов уже звучали знакомые голоса коллег-педагогов. Дежурная по его классу студентка стояла в дверях и хотела что-то сказать опаздывающему учителю, но тот жестом отослал ее на место и открыл черный блокнот — единственный свой рабочий дневник на все группы. Там после уроков отмечалось, на чем остановилась группа, что задано и кто в чем отстает. Студенты относились к этому блокноту с почтением и даже слегка побаивались его.

На задней парте он заметил двух пожилых дам и не обратил на это обстоятельство должного внимания, ибо к нему часто заглядывали на занятия коллеги, интересовавшиеся чужим опытом, или просто со скуки, в часы, свободные от уроков. Бывали подчас и совсем чужие педагоги — профессор Ш-в иногда приглашал их на уроки Рональда: они ему нравились.

Он сразу подошел к окну, пошире распахнул обе боковые створки, впустил в класс волну весеннего воздуха, шелест неокрепшей листвы и слабый гул московской окраины. Похлопал себя по карману — опять, оказывается, забыл папиросы в плаще! Тут же заметил на пюпитре кафедры заботливо приготовленную студентками початую коробку «Казбека»: зная рассеянность своего педагога, они держали эту коробку про запас. Педагог поспешно затянулся, выпустил дым в окно и шагнул к доске. Но там был начертан чуть фривольный экспромт, рожденный именно в этом классе на прошлом занятии как пример игры слов или каламбура, притом на местную тему. Кто-то вспомнил его и восстановил на доске перед нынешним уроком:

Уступил бы я кому

Свою старую куму...

Мне утеха — не кума!

Мне б из... техникума!

Преподаватель молча протянул дежурной тряпку, та торопливо привскочила, стерла экспромт и под диктовку Рональда написала:

НИКОЛАЙ ГАВРИЛОВИЧ ЧЕРНЫШЕВСКИЙ.

ИЮЛЬ 1828-го — САРАТОВ ОКТЯБРЬ 1889-го — там же.

И на сем преподаватель Рональд Вальдек начал свою лекцию. Минуты четыре, не меньше, было потеряно. А посему, как только раздался звонок на перемену, Рональд предложил не выходить из класса, а побеседовать по душам об услышанном. Беседа получилась шумноватой, но горячей и взволнованной. Главное — в ней не было молчащих и инертных. Тут выяснилось, кому и что осталось непонятным, и преподаватель смог устранить эти неясности в течение следующего академического часа. От мученической жизни писателя и его взаимоотношений со всем внешним миром, женой и друзьями преподаватель перешел к роману «Что делать?», изложил его интригующую сюжетную конструкцию и дал задание прочесть два «Сна Веры Павловны». В оставшееся время задал несколько контрольных вопросов, поставил отвечающим две четверки и одну тройку, обещал целиком посвятить следующие два часа роковой теме любви и дружбы в квадратуре круга персонажей у Чернышевского. Чуть-чуть намекнул на недавно вышедший и не известный в СССР роман о Чернышевском русского писателя-эмигранта Владимира Набокова. Сам он прочел его бегло, выпросив у знакомого дипломата еще год назад, был поражен богатством ассоциаций, блеском сравнений и убедительностью красок Набокова, однако, здесь, в классе, был предельно осторожен и лишь намекнул, что это спорное произведение эмигрантской музы не лишено интереса.

Перед самым концом занятий к удивлению своему он заметил у классных дверей взволнованное лицо завкафедрой, профессора Ш-ва. А выходя, еле различил его тишайший, почти неуловимый вопрос-дуновение: «Ну, как?»

— Вы о чем? — недоумевающе переспросил педагог.

— Я спрашиваю: как у вас сегодня все прошло?

— Как всегда, Алексей Николаевич! А что такое?

— Да ведь у вас два часа сидит на занятиях... Мария Александровна! Не вздумайте удирать! Сейчас на заседании кафедры будут обсуждения всех прослушанных ею занятий и заявления Марии Афанасьевны...

— Да мне... в редакцию! — вяло сопротивлялся Рональд.

— Какая там редакция! Судьба кафедры решается! И узнаем, кого пришлют нам методистом, если Мария Афанасьевна будет настаивать на своем отказе от этого дела.

Господи! Не было печали! Ну, наслушаемся сейчас критики... Надо же!

В кабинет языка и литературы он явился первым и выбрал наиболее скрытную позицию между двумя шкафами. С усилием всунул в этот тесный промежуток мягкий стул и уселся так, что из-за «судейского» стола заметен был разве что кончик его ботинка.

Профессор Ш-в усадил на свое обычное место важную гостью. Лицо ее было умно, взгляд строг и принципиален, он чем-то напоминал... старую датскую писательницу. Сходство было, так сказать, интеллектуальное и возрастное, хотя Мария Александровна смотрелась все же лет на десяток моложе писательницы. Досаднее всего было то, что удар должен сейчас последовать от лица, к которому сам Рональд относился с искренним уважением. Он хорошо знал и давно ценил смелые, прекрасно написанные и аргументированные книги этой выдающейся русской ученой женщины, к тому же и одаренной художницы, знатока и ценителя русской старины и фольклора, ревнительницы чистоты и красоты языка.

А он-то вел себя ныне перед ней с непринужденностью мустанга в прериях! Вернее, просто как разнузданный осел! Опоздал... Курил. Вел урок стихийно, как Бог на душу кладет... На перемену студентов не отпустил. С девчонками шутил насчет того глупого каламбура... Что-то бормотал про Набокова... Ни о чем не догадался, кругом оскандалился! Хорошо, что еще план урока не спросила! Хотя в этот раз он поспел сделать за два часа все, что собирался. Ну, да чем это докажешь, коли писаного плана нет!..

Заседание началось. Гостья довольно сурово оценила урок Марии Афанасьевны. Та, вероятно, от волнения при инспекции проглядела ошибку в ответе студентки, изображавшей на доске синтаксические связи слов во фразе хрестоматийного классика. Студентка написала слова «девушка в пестром платье» и отнесла определение «пестром» к девушке. Инспектриса ядовито заметила, что пестрых девушек не бывало и во времена классиков! Раскритиковала она и урок преподавателя Зайцева, потом уроки еще двух педагогов, обошла молчанием урок самого профессора Ш-ва, но дала понять, что и это занятие ей не очень понравилось, ибо аудитория была вялой и незаинтересованной, тема же — выигрышной! Наконец, подглядывая в самый конец длинного списка своих заметок, заговорила она об отличном уроке, посвященном Чернышевскому.

— Фамилию этого молодого педагога, — говорила Мария Александровна, — я уловила неточно и с ним еще не познакомилась лично, однако, урок его был интересен и хорошо построен. Он привлекает именно с методической стороны. В этом двухчасовом уроке были удачно синтезированы лучшие и самые надежные методические элементы: и метод эвристический, и сократовский, и лекция, притом увлекательно яркая, и живое собеседование, и строгий опрос. Урок шел в хорошем напряженном темпе и в хорошем педагогическом стиле... Вот, Алексей Николаевич, вам и новый методист для вашей кафедры! Поскольку Мария Афанасьевна считает свою нагрузку чрезмерно утомительной. Надо тут пойти навстречу ее пожеланию и заменить Марию Афанасьевну как методиста товарищем... товарищем...

— ...Рональдом Алексеевичем Вальдеком! — услужливо, но не вполне уверенно подсказал зав. кафедрой.

— Да, да! Именно товарищем Вальдеком. Надо и вам, Алексей Николаевич, как и везде сейчас у нас, смелее выдвигать молодые, нами же взращенные кадры! Но я не вижу его на нашем совещании...

Товарищу Вальдеку пришлось смущенно выдвинуться из-за своего шкафа. Он еще не пришел в себя от полнейшего потрясения. Он методист? Не во сне ли все это пригрезилось? Увы, он ведь не имеет никакого понятия, что такое эвристический метод! Слышал здесь о нем впервые в жизни, хотя, оказывается, уже применяет на практике! Не дай Бог еще расспрашивать сейчас начнет по методике! Он и слова-то эти не все понимает!

Но обрадованный столь неожиданным оборотом дел профессор уже толковал инспектрисе, что, мол, товарищ Вальдек — ценный кадр кафедры! — сильно занят в редакции «Голоса Советов». И бюджет его времени ограничен. Ибо он журналист...

— Журналист? — в недоумении протянула гостья. — Он прежде всего ПЕДАГОГ, а все остальное — потом! Рекомендую его вам как методиста. Рональд Алексеевич, вы согласны принять на себя эту нагрузку? Ну, вот и отлично! И мы с вами еще побеседуем о некоторых частностях и отдельных штрихах, показывающих вашу педагогическую молодость и легко устранимых из вашей будущей практики...

(Как тут же, что называется в сторонке, выяснилось, имелось в виду курение и Набоков. Каламбур же ей самой понравился, «хотя он на грани».)

...Он ехал домой на трамвае № 24, подставляя потное лицо под струю прохлады из открытого окна и сотрясался от тайного смеха. Ну, нашли методиста-сокровище! А дома, когда иронически пересказывал Кате события дня, он поразился ее огорченному лицу.

— Как тебе не стыдно, Ронни! Сколько лет ты читаешь людям лекции и ведешь целые группы и курсы? Как же тебе не совестно даже не ведать, что такое эвристический метод? И что такое методика преподавания твоего предмета? Почему я, окончившая всего «Альянс франсез» в области педагогики, а не Брюсовский институт, считаю долгом своим знать, что такое эвристика, что такое сократовский метод и каковы первоосновы методики преподавания?

— Право, не знаю, — смутился Рональд. — В Брюсовском не готовили педагогов. Мне кажется, просто нужно знать и любить свой предмет. И уметь внушить эту любовь ученику. А как внушить? Это дело совести и твоего собственного искусства, Кити!

— Вот что, г-н барон! Не позднее завтрашнего дня вы отправитесь в Государственный педагогический институт имени Бубнова, что на Девичьем Поле[114], насколько я наслышана, и соизволите подать заявление на заочное отделение! И чтобы я больше за наш методический нигилизм не краснела, милостивый государь мой!

Забегая вперед, скажу, что Рональд Вальдек по настоянию строгой жены, а отчасти и по собственной доброй воле, в институт этот, на заочное, поступил. И усердно сдавал методику, педагогику и ее историю. Иные профессора, помня его со времен брюсовских, дивились, говорили, что в страшных снах видят себя студентами, и недоумевали, зачем после столь сильного института, как Брюсовский, Рональд в зрелых годах подался в столь слабую Альма Матер, как педвуз!

Правда, он с тех пор знал, что такое эвристический метод, и много больше! Но про себя полагал и в аудиториях чувствовал, что собственные его педагогическая техника и методика стали будто посуше, и идет он по стезе учительской так, как шел бы человек, сознательно управляющий своей ножной мускулатурой: вот, двигаю сперва ахиллово сухожилие, теперь — мышцы голени, теперь работаю двуглавой мышцей бедра и полусухожильной мышцей, помогаю ягодичной... Такой пешеход, верно, недалеко бы отшагал по избранному пути! Впрочем, в жизни никакое знание не пропадает даром! И в труднейшие годы, еще неразличимые сквозь магический кристалл вдохновения и воображения, принесли свою пользу Рональду Вальдеку даже и приобретенные им без большой охоты теоретические познания в области педагогики.1