1
1
Это было еще в двадцать втором.
Его станут называть потом героическим (как впрочем и любой другой революционный год), неповторимым, победным, переломным, пятым ленинским. Станут величать годом ленинского торжества — политического, военного, хозяйственного... Но в живой памяти Рональда Вальдека год этот, а вместе с ним и следующий, тоже еще целиком ленинский, сохранится как небывалая фантасмагория, доходившая в иррациональном своем неправдоподобии до мистики, до роковой дьяволиады. Именно так сумел первым оценить эту начальную полосу российского НЭПа Михаил Булгаков.
Москва еще голодала, и Москва уже пировала, развлекалась, оголялась, пьяноватая от вина и расправ. И для того, и для другого служили московские подвалы, подчас даже одни и те же. Кстати, огромная система подвалов Лубянских, где ходы XVII века соединялись с коридорами XVIII и тоннелями XX, служила не только местом тайных казней. Тут не только стреляли людей, тут убивали и память о них, запечатленную в их книгах и трудах. Через люки сбрасывались в подвалы под Лубянской площадью и соседними дворами, переулками и строениями многие сотни тысяч изъятых книг неугодного содержания — церковных, философских, богословских, юридических, исторических, часто весьма редкостных и ценных. По недосмотру или умыслу в эти книжные склады проникла сточная вода. Она превратила подземную лубянскую Голконду в бумажное месиво, так сказать, научное папье-маше.
Над Кремлем, маковицей Руси, еще отливали нетускнеющей позолотой двуглавые византийские орлы. Они венчали надвратные и угловые башни Кремля. Москва — Третий Рим — унаследовала этих державных птиц в XV веке при государе Иване Третьем, символически породнившимся с царственным родом византийских Палеологов. В ту пору искусство греческое и итальянское навеяло нашему Кремлю его архитектурные формы. Но душа московского Кремля, воплощенная в этих, по-своему воспринятых чужеродных формах, оставалась глубоко русской душой. Вероятно, это острее других ощущал зодчий Казаков, возводя близ Спасских ворот ордерное, во вкусе екатерининского классицизма, Сенатское здание, уже как бы предвосхищавшее знаменитый московский, александровский ампир. Особенно удался зодчему купол, вознесенный над красной кремлевской стеной с ее гибеллиновскими зубцами...
Именно в этом здании выбрал себе квартиру Ленин.
Говорят, он сам распорядился водрузить над Казаковским куполом красное знамя и осветить его лучом софита. Ниспадая алыми шелковыми складками в прожекторном луче, это знамя революции пламенеет над куполом как бы противостоя коронованным орлам низверженной империи.
…С обшарпанных московских стен исступленно взывал — «ПОМОГИ!» человек-призрак в рубахе, похожей на саван. Этот помголовский[39] плакат снабжался еще дополнительной наклейкой: «Всякий, кто срывает или заклеивает настоящий плакат, творит контрреволюционное дело!»
Но Рональду Вальдеку запомнилось, как отечный, в струпьях и чирьях расклейщик со злостью замазал клейстером и человека в саване, и наклейку, чтобы через миг заботливо разгладить на этом месте веселую афишу с голыми красотками — объявление о новом кабаре с шансонетками. Постепенно, сперва робко, потом все нахальнее и откровеннее, возрождались старомосковские рестораны — Ампир, Савой, Метрополь, Прага, Гранд-Отель. Некоторое время процветал даже столь одиозный некогда Яр на Тверской-Ямской, только в нем уже не колотили зеркал... Впоследствии в этом здании помещался Межрабпомфильм, а затем оно горело и было перестроено под гостиницу «Советская». Любители сильных ощущений ждали, что вот-вот откроется казино с «золотым» рулеточным столом. Несколько прибавилось на улицах электрического света и появились рисованные афиши-объявления частных кинотеатров, зазывавшие москвичей на сеансы «Ню — женщина гостиных», «Индийской гробницы» и жутковатого фильма «Носферато», где Конрад Вейдт создал мистический образ божества Чумы. Картина шла с подзаголовком «Безмолвный ужас», и москвичи со стесненным сердцем шли на эти сеансы, воспринимая конрадвейдтовскую символику как нечто близкое тому, что творилось дома. Воскресли на афишах и русские имена — Иван Мозжухин, Владимир Максимов, Вера Холодная, студия Ханжонкова.
Возвращались из западных столиц первые русские реэмигранты, клявшие Париж и Берлин, лобызавшие фонарные столбы любезной московской отчины и остерегавшие ближних от напрасных надежд на зарубежную планиду, коли нет у вас в наличии ни банковского чека, ни американского дядюшки.
Они возвращались, считая преувеличенными страшные слухи о голоде в Поволжье, на Украине, на Дону, да почитай, по всей матушке-России, обескровленной свирепыми комбедовскими изъятиями хлеба у крестьян. Теперь, в 1922-м, «изъятие излишков» приняло другую форму и перешло в другую сферу — церковную. С самой весны, под флагом помощи голодающим, шло форменное ограбление церковного имущества, наиболее ценного. Только из одного Исаакиевского собора изъято было по официальным данным около тонны золота, серебра — 2,2 тонны, и 980 драгоценных камней (правда, эти изъятия из собора обнародованы лишь в 1927 г.). Официальная статистика этих реквизиций просто смехотворна: будто бы из церквей изъято ценностей на семь миллионов золотых рублей. Сколько получили отсюда голодающие — Ты, Господи, веси!..
По дороге из Суздаля в Иваново-Вознесенск запомнилась Роне одна высокая колокольня, в селе Афанасьеве. С этой колокольни кинулся прямо на булыжник шоссейной дороги батюшка-настоятель Афанасьевской церкви, сразу после изъятия ее святынь и ценностей.
Впоследствии ходил слух, будто и первоначальный замысел знаменитой коринской «Руси уходящей» был связан с изъятием церковных святынь. Будто задумывал Павел Корин изобразить на полу Успенского Собора в Кремле груду сваленных дароносиц, крестов, чаш, кадильниц и блюд у ног двух чекистов в кожанках, а поодаль, на фоне иконостаса и клиросов, расставить священнослужителей и прихожан, чьи портретные эскизы прославили мастера, потрясли Максима Горького и вызвали столь восторженные отклики в Нью-Йорке, в 1964-м. Этот первоначальный замысел картины, возможно, и возникал у мастера, однако был им отброшен как слишком элементарный и слишком «жанристекий», не свойственный философскому духу Корина; однако, сами обстоятельства беспощадной реквизиции церковных ценностей не могли не волновать такого знатока русского искусства, как Павел Корин.
Если слух о коринском замысле и не достоверен, то вполне достоверна секретная инструкция В. И. Ленина исполнителям церковной экспроприации: проводить ее беспощадно, брать в церквах все, сколько-нибудь ценное вне зависимости от эстетических достоинств и религиозного значения. При сопротивлении действовать решительно и считать факты сопротивления даже желательными, поскольку такие факты давали повод к немедленной расправе на месте... Думалось ли при этом о голодающих... кто знает!
Но вот кто практически спасал тысячи жизней от голода, так это американская организация АРА. Никто из семьи Вальдек, далекой от закулисных махинаций с продовольствием, не взялся бы судить, бескорыстной ли была эта помощь американцев голодающим в России, но, когда многие знакомые семьи, в том числе Стольниковы, получали солидную продовольственную посылку со сгущенным молоком (кажется, до этого его в России вообще не знали), галетами, детской питательной смесью, сахаром и маслом, лярдом, маисом, белоснежной мукой и какао, было просто трудно себе представить людей, способных отрывать от себя такие сокровища, и получатели преисполнялись чувством восхищения и благодарности.
Одним из популярнейших имен было тогда имя норвежского полярника и дипломата Нансена. Его связывали с продовольственной помощью России. Сочувствовали ее страданиям многие на Западе, но не многие претворяли сочувствие в реальные дела.
Очень затрудняла помощь русским блокада, дипломатическая изоляция, разруха на транспорте. Одолев все эти трудности, добралась до Москвы танцовщица-босоножка Айседора Дункан. Роне довелось видеть ее революционную программу на сцене Большого Театра. Под музыку «Интернационала» она исполнила хореографический этюд, выражавший в пластике идею пролетарского гимна.
Айседора изобразила скованного неволей раба, постепенное его пробуждение, распрямление, порыв к свободе и апофеоз торжества, освобождение от оков и приниженности. В конце этюда танцовщица замирала на авансцене в позе статуи, с красным знаменем и полуобнаженной, грудью (шептали в кулуарах, что оркестранты однажды устроили ей обструкцию за эту гордо выпяченную нагую грудь). Но, не танцевальную программу Айседоры запомнил Роня Вальдек в тот вечер 22-го года: по рядам зрителей, сидевших из-за холода в пальто, прошелестело, что в правительственной ложе над оркестром присутствует Фритьоф Нансен. Люди стали вглядываться пристальнее и вскоре узнали знакомую по портретам благородную седую голову и обветренное, почти кирпичного цвета, лицо путешественника. Загремели рукоплескания, и Нансену пришлось на минуту выйти из-за кулис на сцену. Овации были сильнее, чем Айседоре! И сама она с чувством пожимала руку великому норвежцу. Впрочем, печать наша тогда же нацепила ему ярлык «типичного пацифиста», ибо по его инициативе помощь оказывалась не только голодающим в стране, но и миллионам российских эмигрантов, получавших за границей знаменитые нансенские паспорта.
...В Страстную субботу этого уникального 22-го, перед полуночью, Алексей Александрович Вальдек шел с сыном по Красной площади мимо погруженного во мрак Кремля. Лишь алое знамя над казаковским зданием трепетало в луче света. Они вышли Александровским садом к Большому Каменному мосту.
Тяжелый купол Храма Христа Спасителя венчал город, служил Москве золотой шапкой. Крест его, некогда поразивший Льва Толстого, своим размером, плыл среди звезд в глубокой полуночной синеве, среди разорванных облаков. Шла предпасхальная служба при настежь распахнутых вратах собора. Звучали оттуда голоса певчих и протодьяконский бас.
На площади же перед белокаменным собором, у самых стен, происходил безбожный комсомольский шабаш. Обряженные попами и монахами, ангелами и чертями, ведьмами и русалками, комсомольцы изо всех сил кривлялись, свистели, визжали, скоморошничали с площадок агитавтомобилей и прямо в саду, на спуске к реке и на широкой дорожке к уцелевшему постаменту от памятника Александру III.
Охальнее других вел себя здоровенный детина, изображавший Бога Саваофа с электронимбом вокруг низкого лба. Детина кощунствовал грубо, изрыгал в рупор похабные угрозы ведьмам и даже пытался достать посохом молодых прихожанок на паперти.
А служил в храме Патриарх всея Руси Тихон, уже оклеветанный, подвергнутый злобным гонениям и травле в печати, со стороны так называемых церковных обновленцев. Самые разные московские люди сейчас, в Страстную субботу, будто в последней надежде теснились ближе к главному алтарю, похожему на высокую беломраморную часовню. Десяти лет не пройдёт, и алтарь этот, и самый храм, стоивший русскому народу сорокалетних стараний, по сталинскому приказу взлетит в небеса посредством тщательно дозированного союзвзрывпромовекого аммонала. Эта обреченность и храма, и самого Патриарха, вскоре подвергнутого аресту, право же, будто уже предчувствовалась и тогда, в последние минуты Страстной... Вдали ударили полночь куранты Спасской, и крестный ход с пением пасхальной стихиры «Воскресенье Твое Христе-Спасе» двинулся с иконами и хоругвями от храма. Почти на пороге шествие было встречено дикой свистопляской антирелигиозников. Впечатление получилось такое, будто в чистое течение луговой реки вдруг прорвалась откуда-то грязевая лавина.
Кое-кто из верующих рванулся было в сторону — за кирпичиной, палкой, булыжником. Но вышел вперед облаченный в золотую ризу священнослужитель, может быть, и сам Патриарх. Высокая митра делала его фигуру крупнее и величавее. Повелительным жестом он потребовал тишины и произнес с четкой ораторской дикцией:
Конституция Российской Советской Федеративной Социалистической Республики гарантировала трудящимся-верующим свободу совести, то есть беспрепятственного отправления религиозных культов в местах, указанных властью. Сегодня у нас самый большой и светлый христианский праздник, и никто не давал вам права мешать богослужению и оскорблять чувства верующих. Освободите проход! Удалитесь от храма!
В эту минуту детина, с нимбом на лбу, оскользнулся на платформе грузовика и слетел вниз. Нимб его погас. Раздались смешки, и чей-то неуверенный подголосок пискнул:
— Нам тоже разрешено нашу красную пасху праздновать! Даешь песню, ребята!
Но в настроении активистов что-то сломалось, их крики сделались тише, и они уступили дорогу крестному ходу. Машины их отъехали в сторону, к улицам Волхонке и Ленивке, где молодежь снова сгрудилась в поредевшую кучку, чтобы продолжать кривлянье. Крестный же ход уже без помех проследовал мимо затейливого строения Цветаевской галереи на берег Москвы-реки и по каменной лестнице с шарами, минуя царский постамент, снова поднялся к соборной паперти, медленно втек в храм и растворился там среди тех, кто оставался внутри слушать чтение у алтарей…
...Тот же 22-й год был для Алексея и Ольги Вальдек праздничным, годом их медной свадьбы. Празднование это супруги решили отложить до зимы и тогда отметить сразу две даты: 15-летие супружества и 40-летний юбилей главы семьи — Алексея.
Тетя Аделаида загодя стала готовить стольниковскую квартиру к большому приему, кажется, первому после революции.
Квартира, правда, потеряла и блеск, и прежнее тепло, но все еще оставалась просторной. Ибо трех стольниковских прислуг — кухарку Аннушку, горничную Любу и молодую прачку Анфису домком числил полноправными жилицами трех хозяйских комнат. На самом же деле они по-прежнему обитали втроем в полуподвальных «людских» каморках между кухней и прачечной.
Это таинственное полуподвальное царство темных кладовых, начищенных кастрюль и медных тазов, пылающей плиты, жгутов мокрого белья в хлопьях белопенного прибоя и заповедных дверей к Анфисиной каморке с канарейкой и взбитыми подушками в ситцевых наволочках, — все это царство обозначалось одним кратким словом: внизу.
И вот этот семейный праздник, к которому долго готовились и внизу, и вверху, наконец наступил. И в разгар его стало казаться Роне, будто никакой революции и не бывало в России! По-прежнему сервирован стол, прежние гости в прежних нарядах непринужденно и весело, как прежде, беседуют за бокалами прежних вин...
Среди гостей именитых была величественно-спокойная Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, изредка навещавшая с давних пор семейства Стольниковых и Вальдек. Была за столом и еще одна начинающая артистка, очаровательная Лиза Марлич, занимавшаяся в студии при Театре Мейерхольда. С великолепно разыгранным профессиональным интересом Ольга Леонардовна расспрашивала Лизу об актерских занятиях биомеханикой, которую Мейерхольд противопоставлял системе Станиславского. Лиза сдала свои Мейерхольдовские позиции без боя. С обезоруживающей улыбкой молодая актриса так предательски тонко высмеяла и принципы, и надежды, и репетиционную практику своего режиссера, приправив рассказ и несколькими пикантными персональными деталями, что сострадательная вначале улыбка Ольги Леонардовны быстро превратилась в поощрительную.
Общество за столом с суеверным почтением прислушивалось к жрицам сценического искусства. Повеяло тенями великих... Беседа сама собою соскользнула на драматургию Блока, на футуристов, Маяковского, имажинистов, Есенина. Отрицательная оценка этих явлений XX века была почти единодушной. «От всего этого слишком припахивает серой!» — вынесла приговор госпожа Алма Шварц, певица из «Лидертафель», папина партнерша и солистка церковного хора... Лишь для есенинской лирики нашлось несколько сочувственных реплик.
Морщился и кривил лицо от неприкрытого отвращения «ко всему этому бедламу» военный инженер Владимир Эдмундович Вальдек[40] , папин двоюродный брат. Сперва он нехотя рассказал, как ему удалось уберечь свою квартиру от вселения посторонних — пожалуй, самая модная тема у старомосковских интеллигентов в 1922 году. Оказывается, вместо того, чтобы уплотнится, как было приказано, Владимир Эдмундович просто отрезал капитальной стенкой отнятые у него комнаты, и, благодаря военным охранительным грамотам, получил разрешение превратить бывшую свою прихожую в кухню и ванную с прочими удобствами. Эти детали никого не смутили за ужином, напротив, вызвали одобрение и острую зависть: как же, инженер не стоит по утрам в очереди к уборной!
Этот родственник, лишь недавно возобновивший дружбу с Рониным отцом, заглохшую было в военные и первые революционные годы, поразил даже бывалого Роню своей открытой, непримиримой ненавистью ко всем нововведениям Октября без разбора! Даже в застольном тосте он расценил российский февраль как освободительную революцию во имя чести и процветания нации и государства российского. Октябрь же он определил как жесточайшую контрреволюцию, чьи вожди, кучка авантюристов, играя на развале страны и усталости народа, разогнав отвергнувшее ее Учредительное собрание в Таврическом, создали демагогическую олигархию типа джек- лондонской Железной Пяты. И ни одно уважающее себя западное правительство никогда не признает юридическую законность этой олигархической власти, разве что за исключением немцев, поскольку они, мол, сами и суть главные закулисные режиссеры большевистской победы, которую потом и помогли упрочить миллионными тайными субсидиями исключительно в собственных эгоистических интересах... Бокал свой инженер осушил со словами: «за лучшие времена, за Россию!»...
Речь смутила всех, даже Стольниковых, гости оглядывались друг на друга, опасаясь тайного доноса... Ольга Леонардовна сделала вид, что она ничего и не слышала, мало ли застольных демосфенов обретает голос после старой смирновской водочки из стольниковского запаса!
В заключение вечера гости слушали музыку и чтение. Макс продекламировал напевно, под рояль: «А над озером пение лебедя белого, точно сердца несмелого жалобный стон!» Папа пел Шуберта, Листа и Рахманинова, Ольгу Леонардовну уговорили прочитать «Соловьиный сад», что и было исполнено с истинным блеском. Борис Васильевич Холмерс, старый поклонник Ольги Вальдек, показал несколько эстрадных номеров столь острых, беспощадно злых и сугубо сегодняшних, что гости опять было испугались. Тогда с величайшим спокойствием Борис Васильевич заметил, что всего год назад выступал с этой программой... в Кремле, перед вождями, как он выразился. На вопрос: кто же это слушал? — он спокойно ответил: все! И добавил, что взамен гонорара привез домой на легковом автомобиле целый багажник дорогой и вкусной снеди, о какой давно и думать забыл!
И все-таки для Рони все эти впечатления были второстепенны, потому что внимание его все время привлекал один, сейчас главный для него человек. Он казался Роне самым примечательным среди гостей и уже был любимейшим из них. Звали его Заурбек. Пожалуй, ни в одной человеческой судьбе не воплощался так символически русский иррациональный двадцатый век!
* * *
...Он лежал у каменистой дороги, прикрываясь телом убитого на скаку кабардинского коня. Падая, конь придавил простреленную левую ногу всадника. Второй пулей его задело, пока освобождал ногу и доставал из седельного торока оружие для ответного огня. У него была на этот раз не винтовка, а недавно привезенный из Оберндорфа, не вполне еще привычный немецкий автоматический пистолет, изделие фабрики братьев Маузер. Пистолет тяжел и устойчив, можно стрелять с упора. Но запас патронов маловат, а противников впереди — несколько.
В ущелье быстро темнело. Заметнее стали вспышки из винтовочных выстрелов. Рядом щелкали о камень пули. Стрелки-ингуши, с ними у отца — старая вражда. Напали из-за скал, прикрывающих дорогу на Владикавказ. До ближайшего слева стрелка — сажен сто. Для пистолета, даже крупнокалиберного, далеко; для их винтовок — в самый раз!
Вообще-то неважно бьют... Давно могли бы покончить с Заурбеком, как два года назад покончили с его старшим братом Борисом, выпускником Петербургского университета. Убили брата на этой дороге, только поближе к Кизляру и к отцовским землям по Тереку, ниже города. У отца, осетинского князя Каурбека, две тысячи десятин пашни, виноградники и леса, по соседству с обширными угодьями барона Штейнгеля. Младший сын барона и младший сын Каурбека, Заурбек, — близкие друзья, почти братья, вместе выросли здесь, охотились на родовых землях, вместе и при дворе представлялись...
Нога отяжелела, сапог стал больно жать простреленную икру. Наверное, задело большую вену, кровь проступает из-за голенища и хлюпает в носке сапога. Иногда чуть мутится сознание... Забываться нельзя! Те, осмелев, наверное, подползут сейчас поближе Так и есть: ползком двинулся левый, а те, что справа, отважились даже на короткие перебежки. Не знают, что взгляд у Заурбека соколиный, видит и в сумерках почти как днем!
Левый приподнимает голову из-за камня. Подобрался смело, шагов на полтораста. Его пуля взвыла над головой Заурбека, рикошетом отскочила от камней, зажужжала шмелем, ткнулась рядом, расплющенная, горячая.
Только теперь выстрелил, целясь, и Заурбек. Четыре ингушские винтовки ответили справа. Левая промолчала. Заурбек еще не понял, что уложил противника наповал, прямо в лоб...
После двухчасовой перестрелки еще один ингуш простился с жизнью. Три его сородича отползли, тоже оставляя на камнях кровавые следы.
Заурбек различил слабый конский топот, ржание. Эго ускакали нападавшие, заметив на дороге приближение двух казаков и подводы с какой-то воинской Кладью. Они двигались к Гудермесу.
Истекавшего кровью от четырех пулевых ран, Заурбека казаки довезли до гудермесской больницы.
На операционный стол его положили уже без признаков сознания. Щуплый доктор в золотом пенсне только головой качал, диктуя, после извлечения пуль, сведения о больном. Записывала их сестра милосердия.
— Пишите, — говорил доктор. — Рост — два аршина десять вершков (около 187 см). Вес — шесть пудов ровно. И заметьте, сестрица, ведь ни одной жириночки! Одни кости, кожа да чугунная мускулатура. Вот атлет! Ну, и князек осетинский, нечего сказать!
* * *
Московский полицмейстер Дмитрий Федорович Трепов, сын Петербургского градоначальника, некогда раненного пулей революционерки Веры Засулич, счел необходимым заблаговременно приехать на званый ужин в Купеческом клубе, да еще и принять особые меры — для охраны самого клуба и наблюдения за порядком по всей Большой Дмитровке[41]. Ибо цвет губернской промышленности, торговли и науки вкупе с военными чинами занимали места за длинными банкетными столами в клубе. Деятели Москвы и губернии устраивали неофициальный прием генерал-инспектору кавалерии, великому князю Николаю Николаевичу, по случаю его кратковременного пребывания в древней столице: он возвращался с Кавказа, где отдыхал и охотился в царских и соседних угодьях.
Среди его свиты интерес дам вызвал атлетического сложения кавказец в черкеске. В росте он почти не уступал Великому князю, но двигался с мягкой легкостью горца. Широкий в плечах, узкий в талии, он, казалось был создан для лезгинки. Издали одежда его выглядела подчеркнуто скромной, и лишь вблизи можно было рассмотреть, что отделка газырей, пояса и кинжала стоила кубачинским мастерам загадочного Дагестана многих недель безупречной работы.
Застольной своей соседке, супруге московского профессора Сергея Муромцева, он успел отрекомендоваться Николаем Николаевичем Тепировым. Было замечено, что Великий князь обращался с ним дружески-покровительственно и называл либо тезкой, либо Заурбеком. Соседке он пояснил, что одно имя — национальное, осетинское, а другое — на русский лад, полученное при православном крещении. Отца, мол, тоже звали и Каурбек, и Николай Тапиров. Они — старинные осетинские беки, признанные также и русской властью князьями.
Дамы заметили, что кавказец слегка прихрамывает, и волновались, станет ли танцевать — уж очень завидным казался он кавалером. Чуть подвыпивший Трепов, с несколько излишней фамильярностью, явно не понравившейся гостю, заявил, что тот, мол, «исправно спляшет». Эта реплика чуть не испортила все дело, но в конце концов, под дружным дамским напором, Заурбек смилостивился, вернулся в танцевальную залу и блеснул в мазурке, краковяке и венгерке, а в полонезе был просто величественен.
Покидая общество, Великий князь любезно предложил младшим своим спутникам не уезжать с бала и дождаться ужина, сам же отправился с адъютантом и остатком свиты на Николаевский вокзал. Заурбеку он ласково улыбнулся и шутливо погрозил пальцем: смотри, мол, не переусердствуй, чтобы не разбередить недавнюю рану!
В разгар бала Трепов, проводив князя до вагона, вернулся в клуб. Дама его упоенно вальсировала с Заурбеком. Когда же шеф полиции ангажировал другую даму, оказалось, что и тут Заурбек перешел ему дорогу — она обещала следующий тур преуспевающему осетинскому беку! За ужином Дмитрий Федорович выразил довольно грубо свое неодобрение по адресу неожиданного соперника. Кто-то переспросил, о ком это он так резко?
— Да вон о том кавказском осле! — во всеуслышание ответил Трепов.
— Вы бы полегче, Дмитрий Федорович! Великий князь на его землях охотился! Осетинский бек. Князь, как-никак!
— Подумаешь, князек! У них там, кто десяток баранов имеет, тот и князек!
Дальнейшее не сразу успели понять даже сидящие за ужином.
Громко упал стул, а через длинный банкетный стол перемахнула, будто подброшенная пружиной, фигура Заурбека. Совершая этот почти цирковой прыжок, он лишь на миг оперся рукою о стол, а в следующее мгновение вырос перед полицмейстером и нанес ему пощечину. Потом грозно завертел кинжалом и, не подпуская к себе никого, проложил путь к выходу. Никем не задержанный, он покинул клуб.
Однако, на вешалке остался его плащ, а на банкетном столе нечто куда более ценное — выпавший из черкески во время прыжка золотой портсигар с великокняжеским вензелем и надписью: «Николаю Николаевичу Тепирову-Заурбеку на добрую память от его гостя. Николай Николаевич Романов». По визитной карточке, врученной за ужином соседке, было нетрудно установить московский адрес владельца плаща и портсигара. Оказалось, он недавно снял или купил квартиру в Камергерском переулке.
Трепов счел за благо отправить с полицейским чином и плащ, и дарственный портсигар по этому адресу, вместе с письмом, в коем требовал удовлетворения Заурбек велел устно передать, что давать удовлетворение полицмейстеру не собирается.
Этот ответ кое-где не очень понравился, и, хотя историю замяли, Заурбеку настойчиво посоветовали оставить Москву и коммерческие дела, начатые им в древней столице. Почувствовав охладелый и недружелюбный тон своих знатных покровителей, Заурбек махнул на них рукой и решил совершенно изменить и среду, и образ жизни. Вопреки воле отца, пошел учиться на паровозного механика и довольно скоро, к недоумению близких, надел железнодорожную форму и стал за реверс зеленого пассажирского локомотива «СУ» на линии Баку-Тифлис. По вине службы пути попал в аварию, был оштрафован и понижен в должности, чуть не угодил под суд. Глубоко возмущенный произволом и фальсификацией, оставил службу на железной дороге, записался добровольцем в кавалерийский полк, отправлен был на театр русско-японской войны, получил ранение и Георгиевский крест. Из Владивостока подался в Канаду и там за несколько лет сумел удвоить унаследованные от отца средства какими-то поставками для русского военного ведомства через порт Ванкувер...
Если сравнить человеческую судьбу с лестницей или горным склоном, все это можно считать, все-таки фазами восхождения, ибо энергия его кипела и не иссякала
И, шагая через две-три ступеньки крутой лестницы заурбековой судьбы, попытаемся лишь бегло оглянуться на эти фазы восхождения.
Он снова побывал в Германии, и дела его там окутаны тайной. Дольше всего задерживался в живописных местах Южной Германии, где в Вюртемберге закупил несколько партий современного оружия для своих единоплеменников, притом с ведома и поощрения некого политического деятеля, о котором ниже последует еще несколько штрихов[42].
Один из основателей знаменитой оружейной фирмы в городке Оберндорфе, господин Пауль Маузер пригласил уже привычного кавказского гостя на обед и во время застольной беседы выразил ему свое уважение, присовокупив, что всегда усматривал в России немалые перспективы для сбыта оберндорфской продукции, какой бы политический строй не восторжествовал в империи Романовых и кто бы с кем там ни враждовал — племена, народы, нации или партии! При любых осложнениях ни одна воинственная сторона в России не должна, мол, забывать о надежных оружейниках в городе Оберндорфе. «Чтобы моя скромная фамилия превратилась в нечто приятно-нарицательное, будящее определенные ассоциации для русского уха!» — дальновидно закончил свое слово г-н Пауль Маузер. Происходило это уже на пороге мировой войны...
Когда же она разразилась, Заурбек, владеющий искусством быстрой ориентировки, белым военным билетом (девятнадцать ран!) и полутора миллионами капитала, вошел в полное доверие того самого большевистского политического деятеля, о коем выше вскользь упоминалось.
В тот час, когда ложились на бумагу эти строки (год 1976-ой), указанный деятель благополучно продолжал еще здравствовать на правительственных пенсионных хлебах, изредка публиковал мемуары, однако почел за благо не вспоминать печатно о Заурбеке, коему некогда дал совет приобрести под Москвою небольшое тихое именьице, вероятно учитывая интересы своих революционных коллег, подвизающихся в Москве. Осталось неясным, был ли этот совет решающим для Заурбека в деле с имением (сам Заурбек это утверждал), или же тут сказалась настойчивость супруги, пожелавшей тишины и покоя, но во всяком случае именьице было Заурбеком куплено, вскоре после женитьбы. В брак он вступил с девицей Масленниковой, встреченной на деловом ужине в Славянском базаре, куда Масленников-папа, компаньон Заурбека по делам коммерческим, привел и дочку Анну Александровну. Полюбить ее или просто привыкнуть к ней Зарбеку было решительно некогда — он вел крупные дела с военными поставщиками и промышленниками. Оставив жену хозяйничать в имении, он по горло увяз в так называемом «Земгоре», то есть Союзе земств и городов. Участвовал в перестройке фабрик и заводских предприятий на военное производство, тратил много сил на контроль железнодорожных перевозок, стараясь ускорять движение военных грузов, ибо чувствовал, что война начинает грозить основам империи.
У него происходили споры со знакомым революционером, который упрекал Заурбека в том, что его деятельность лишь продлевает агонию обреченного царского режима. Однако, как политик, революционер ценил, что Заурбек держит его в курсе крупных военно-промышленных, транспортных и снабженческих операций: эта осведомленность была выгодна деятелю большевистской партии. Впрочем, после отставки Главнокомандующего, Великого князя Николая Николаевича, поощрявшего деятельность Заурбека в Земгоре, Заурбек и сам стал склоняться к мнению, что царь Николай Второй безнадежно проигрывает и трон, и войну, и не так на внешнем фронте, как на внутреннем.
Только после Февральской революции Заурбек нашел время навестить жену в подмосковном имении Сереброве[43], по Нижегородской дороге, на станции «38-ая верста». Имение Сереброво отстояло от железнодорожной линии на таком же пятиверстном расстоянии, как и имение Корнеево, только по другую, правую сторону. Мимоходом, буквально проезжая мимо, Заурбек Тепиров арендовал еще одно имение, ближе к станции, на краю села Каменка, на берегу большого пруда с каменной плотиной. Звали его «Белая дача».
Большой двухэтажный каменный дом с классическим фасадом, круглыми окнами в мезонине и обширными подвалами он, опять-таки мимоходом, приспособил под ремонтную мастерскую, привез сюда станки, моторы и локомобиль, протянул к зданию силовую линию от ближайшего Сажевого заводика, построил котельную и к концу 1817 года открыл небольшое предприятие для починки железнодорожных механизмов, аппаратуры и оборудования. Назначил заведующим своего двоюродного брата Мишу, довольно сумрачную личность, до тех пор изнывавшую от безделья в московской квартире, а затем в имении старшего своего кузена Заурбека.
В этих хозяйственных хлопотах и застала Заурбека Октябрьская. И тут, на первый взгляд, все дальнейшее еще можно было тоже принять за новую фазу восхождения, ибо конфисковали имущество и банковский вклад Заурбека не сразу, и не все. Некоторое время ему оставляли и квартиру в Камергерском, и имение Сереброво, и арендованную Белую Дачу, и Ремонтные мастерские в ее подвалах. Заурбек даже собирался построить мельницу в своем Сереброве, а то мужикам соседней конокрадовой Марфинки-деревни далековато, мол, ездить с зерном «на помол»... Сохранялись и связи с деятелем, игравшим уже роль государственную и проявлявшим благожелательность к Заурбеку. Поощрительство его, или другие, еще более таинственные обстоятельства привели Заурбека точнее, гр-на Тепирова, Ник. Ник., по национальности — осетина, имущественное положение — госслужащий, недвижимости не имеет, происхождение — из нацменьшинств (!), — к должности, ныне уже трудно вообразимой, еще труднее произносимой — уполномоченный ОРТОЧЕКА Курской железной дороги. Полномочия его распространялись на область техническую, а в какой мере это сопрягалось с функциями политическими, и какими именно — выяснимо теперь лишь посредством спиритического сеанса с вызовом духа Н. Н. Тепирова!
...Весной 1922 года Ольга Юльевна Вальдек познакомилась с ним на берегу высохшего Каменского озера, под стеной «Белой дачи». Ее арендатор, руководитель мастерских, владелец соседнего Сереброво (там пообрезали пахотные земли, а парк и усадьбу с барским домом оставили во владении «товарища уполномоченного»...) и деятель транспортного ЧЕКА, в прошлом — князь и паровозный машинист, — задумчиво ковырял тросточкой (набалдашник в виде головы борзой) щебень и прах свежевзорванной крестьянами озерной плотины.
Ольга Юльевна, ахнув при виде сухого бассейна на месте некогда живописной водной глади, подступавшей к парку Белой дачи, спросила, зачем было взрывать такую хорошую плотину?
На что товарищ уполномоченный дал вразумительный ответ:
— А зачем было взрывать такую хорошую Россию?
Разговор заинтересовал обе стороны, продолжался уже в парке Белой дачи, а затем последовал визит Ник. Ник. Тепирова в скромную чердачную резиденцию семьи Вальдек в селе Каменке. Оказалось, что имя Алексея Вальдека, недавнего руководителя москвотопской дружины Ник. Ник. Тепирову отлично известно, а Ольга Юльевна вспомнила, что «товарищ уполномоченный» в свое время оказывал помощь противопожарным мерам Алексея Александровича, в бытность того здешним лесным начальством.
С той поры завязалась дружба семейная, и больше всех членов семейства Вальдек привязался к загадочному Заурбеку ученик Петропавловской бывшей гимназии, Рональд Вальдек.
Дело в том, что уже сблизившись, подружившись, даже чуть не породнившись с этим человеком, взрослая часть семьи Вальдек более чем скептически относилась к поразительным рассказам Заурбека об ингушах под Кизляром и индейцах под Ванкувером (с одними он дрался, с другими — «кунаковал»), о великокняжеских охотах на собственной земле и укрытии там же политического деятеля, за которым гнались жандармы, о взрыве паровозного котла при крушении и чудом спасенном машинисте Тепирове и о чаепитии в обществе Великой княжны Ольги в стенах Ипатьевского монастыря; о любовной связи со знаменитой балериной и кавалерийской атаке под Мукденом... Рональд чувствовал, что рассказы эти не только не выдуманы, а напротив, сухи и деловиты, до неинтересности. Память Заурбека сохраняла краски, детали, имена, но он передавал эти эпизоды и факты протокольно и даже скучновато, их надо было уметь извлекать. Кроме того, он начал показывать Роне и предметы, которыми дорожил и втайне гордился, однако же никогда не показывал их скептикам. Их было очень много, и все — уникальные, по использованию и стоимости. Среди них очень запомнился тот самый золотой портсигар с надписью от Великого князя, подаренный Заурбеку самим Николаем Вторым; огромная декоративная курительная трубка из цельного слонового бивня, с крышкой в виде серебрённого орла, и с богатейшей резьбой: на трубке были исполнены все гербы российских городов и губерний, в центре же красовался наибольший — московский Егорий на коне, с копьем и драконом. Были уникальные часы с репетициями, огромный аквариум для тропических рыб более крупного размера, чем их держат простые любители (он был разбит при переезде из Камергерского), были картины, статуэтки, мундштуки, трубки, стаканы из серебра и золота, сервизы, бинокли, ружья, словом, целые коллекции раритетов, и большая их часть была подарена знатными особами или историческими личностями, либо самому Заурбеку, либо его отцу.
И, кажется, последней любовью этого человека стал Рональд Вальдек.
Он передарил мальчику сотни своих диковин. Стал хлопотать о форменной передаче имения Сереброво (дом и сад, как значилось по документам, на самом деле — дом и парк размером в шесть десятин, остаток Серебровской усадьбы с тремя прудами и вековыми елями) Рональду Вальдеку, как «моему наследнику и приемному сыну». Хлопоты эти почти увенчались успехом и верно, приведи они к желаемому для Заурбека результату, судьба Рональда Вальдека стала бы на полсотни лет короче и заверилась, как и для всех таких «кулаков», где-нибудь в лагерях Кузнецкстроя или Магнитки...
Но тогда, в начале, а тем более потом, в разгар НЭПа, люди как-то верили ленинским утверждениям, будто НЭП введен всерьез и надолго, для экономического соревнования двух главных укладов в стране, частно-собственнического и государственного. И казалось тогда, что, унаследовав имение, Рональд еще успеет приложить руки к Серебровским садам и прудам, и что они отблагодарят молодого хозяина сторицей. Рональда тянуло «к земле», к ниве, и он никогда не сочувствовал нерачительным чеховским героям.
Однажды, почти на вечерней заре, в зимний день, Заурбек, уже принятый в семье как родной ее член, с натугой снимал в московской, маросейской квартире Вальдеков левый сапог. Роня сидел у письменного стола, и вдруг рядом ударила почти черная струя — это хлынула внезапно кровь Заурбека из той, стародавней, еще ингушской раны 1902 года. Открылась рана, как выяснилось, от нервного : перенапряжения.
Скупой на слова Заурбек, перевязанный Рональдом, ибо никого из старших в тот момент в квартире не оказалось, сознался, что все последние полгода жил как бы под дамокловым мечом: его жена помешалась. У нее мания преследования в какой-то особенно агрессивной форме. Она должна защищаться от тайных сил, ее подстерегающих. К этим тайным силам стал, видимо, относиться и сам Заурбек.
Он давно перевез ее в Белую дачу (в Сереброве несколько лет подряд проводили все летние месяцы Вальдеки и их друзья), где преимущественно жил и сам наблюдая за работой мастерских.
В последнее время он не раз пробуждался оттого, что жена с ножом в руках подкрадывалась к спящему, перерезать ему горло. Дело шло к отправке жены в заведение для умалишенных, а это — несовместимо с обычаями старины у осетина! И он, воротил назад уже присланную за больной специальную подводу.
Кончилось дело плачевно: больная отравилась. От волнений, связанных с следствием, открылась Заурбекова рана. Тогда Роня и понял, отчего в доме ощущалась уже несколько дней такая угнетающая, тяжкая атмосфера. Но и родители знали, оказывается, не все!
Лестница Заурбековой судьбы с тех недель повела вниз. Началась полоса его нисхождения, по нынешней советской жизни. В 1930 году он угодил под раскулачивание. Кинулся поначалу за поддержкой к высокопоставленному большевистскому деятелю, кого некогда выручал из злых бедствий, а потом держал в курсе государственных событий. Пока околачивал эти московские кремлевские пороги, остался нищим и бездомным. Жилье его в Сереброве было разграблено, дом сожжен, а Белая дача просто взята в казну.
Роня звал его переселиться к ним насовсем, но Москва угнетала его дух и он, тоскуя по сгоревшему дому, искал приюта в соседних деревнях. Эти дни безрадостного угасания, нищеты и скитания по чужим углам чуть-чуть окрасили те подарки, что Рональд свято хранил до черного дня! Крест над могилой этого Чертопханова наших дней Роня Вальдек смог соорудить осанистый. Отпевали новопреставленного в Каменской церкви, тоже вскоре взорванной, как и Каменская плотина... Как и страна Россия!