1

1

Ноябрьским вечером 1917 года во временный лазарет уездного города Ельца" Орловской губернии доставили простреленную в грудь навылет восемнадцатилетнюю дочь петербургского инженера Беркутова Катю, всего неделю назад обвенчанную с сыном генерала Григорьева Вадимом.

Часом позже в другую Елецкую больницу привезли и Вадима с тяжелым огнестрельным ранением в голову.

Вскоре после перевязки Катя очнулась и нисколько не обрадовалась перспективе остаться живой. Это ласково и ободряюще обещал ей врач-хирург. Больная же прошептала, что стрелялась с отчаяния из отцовского револьвера. А сейчас просит только об одном; кроме матери и младшей сестры Тони никого в палату не допускать. О ранении Вадима она еще ничего не знала.

Как потом выяснилось, он, узнав о поступке Кати, стрелялся из того же револьвера, в том же двойном гостиничном номере, где семья остановилась проездом из Петрограда на юг, к донским степям и белым казачьим формированиям. В Петрограде осталась пустовать богато обставленная квартира инженера путей сообщения Беркутова под малонадежной охраной дворника. С собой семья взяла только самое необходимое: по твердому убеждению Беркутова, большевики, захватившие власть в Петрограде, не смогут удержать ее дольше двух-трех месяцев, пока народ не опомнится и не восстановит завоеванные в феврале демократические порядки, свободную печать и нормальную хозяйственную жизнь. Тогда можно будет вновь вернуться домой на Мойку, к родным пенатам. Соглашалась с супругом и Анна Ивановна, и младшая дочь Беркутовых Тоня. Однако Катя думала совсем по-иному.

Унаследовавшая острый отцовский ум аналитического склада и его математическую одаренность, старшая дочь резко расходилась с отцом в политических взглядах.

...Пройдут десятилетия, а немногие уцелевшие Катины близкие все еще будут недоумевать, как могли возникнуть у юной аристократической девицы, воспитанной с дворянской строгостью, ее крайние, прямо-таки большевистские настроения!

Родилась и росла девочка в Доме Государственного Контроля на Мойке, среди роскоши почти дворцовой. Дед Иван с материнской стороны — сенатор и глава Государственного Контроля — внушал почтение и страх огромному числу людей в России. Но в свободные часы он любил заниматься науками с внучками — Катей и Тоней, был мягок и терпелив к шалостям. Руководила всем воспитанием девочек строгая бабушка, Катерина Николаевна Беркутова, сноха сенатора. Ее литературные четверги на Мойке помнил дворянский Петербург на рубеже столетий.

Своему сыну Георгию Георгиевичу и обеим внучкам Катерина Николаевна старалась внушить убеждение, что важнейшим событием отечественной истории было освобождение крестьян и остальные Александровские реформы, превзошедшие, как она верила, по судьбоносности даже реформы Петра и победу над французами при Александре Первом. Бабушка охотно рассказывала внучкам, как народ принял свое раскрепощение, и добавляла, что самой роковой ошибкой революционеров-народовольцев, чтимых ею за личный героизм, была насильственная смерть Царя-Освободителя: российский либерализм и общественный прогресс несовместимы, мол, с актами террора и насилия!

Инженер Беркутов и его подраставшие дочери мнений бабушкиных не оспаривали, но более чем холодно относились к царствующему дому. Катины детские представления о нем складывались из неодобрительных отцовских реплик при чтении газетных известий да еще из кое-каких личных наблюдений.

В распоряжении вдовствующего сенатора и семьи Беркутовых был хороший сад. Летом, в ясные дни, листва его отражалась в Мойке. А по-соседству жил в небольшом дворце, окруженном парковыми липами, один из младших великих князей Романовых. Папа Беркутов решительно запрещал девочкам заводить не только добрососедские отношения с обитателями дворца, но даже бросать тайные взгляды через решетку липового парка. Девочки не всегда соблюдали запрет, и однажды маленькая Катя стала свидетельницей неприятной сцены: после попойки с однополчанами молодой Романов выбежал в парк без мундира, размахивая шашкой, и нанес страшный удар вдоль спины любимому своему бульдогу, когда тот подластился было к хозяину. Великого князя увели, а животное, рассеченное чуть ли не надвое, ухитрились потом сшить. Впоследствии девочки Беркутовы не раз видели эту собаку, слегка напоминавшую пару сросшихся бульдогов-близнецов.

Бабушка Катерина Николаевна запрещала французу, гувернеру девочек, возить или водить их на прогулки по тем улицам, где обычно проезжали царские экипажи. Недоумевающему педагогу бабушка, болезненно морщась и понижая голос, поясняла:

— Знаете, мсье, там вечно что-то взрывается или кто-нибудь обязательно стреляет... Нет, нет, избегайте этих мест!

В иные зимние дни папа позволял дочерям почти сказочное удовольствие: в маленькие санки запрягали Неро, могучего папиного сенбернара черной масти. Собака по очереди везла маленьких хозяек в гимназию Шаффе, на Средний проспект Васильевского острова. Поблизости находилась и известная мужская гимназия К. Мая, где учились братья девочек из гимназии Шаффе. Вот тут-то и обрелся ключ к Катиной душе!

Кончал гимназию К. Мая младший отпрыск обедневшего баронского рода из Прибалтики Валерий фон Кестнер, а его двадцатилетний старший брат

Валентин учился на третьем курсе Восточного факультета Петербургского университета, изучал филологию, самые диковинные языки и готовился к дипломатический деятельности. Ту же карьеру собирался избрать и Валерий, одноклассник генеральского сына, Вадима Григорьева. Вадим уже в гимназии готовился к старшим классам Лицея ради наук юридических. Братья фон Кестнеры — гимназист Валерий и студент Валентин дружили с Вадимом Григорьевым и, по старой памяти, младший брат фон Кестнер приводил еще на гимназические танцевальные вечера старшего Валентина[50].

На одном из таких танцевальных вечеров, весьма частых в обеих гимназиях, высокий, несколько надменный студент Валентин фон Кестнер обратил благосклонное внимание на полненькую, с персиковым цветом лица и темным пушком на щеках большеглазую девочку, мило вальсировавшую с обрусевшим шведским бароном Тавашерна, тоже из гимназии Мая. Девочка бесспорно обещала стать в ближайшем будущем настоящей красавицей в духе итало-испанского романтизма. После первого же разговора с нею оказалось, что бывалый Валентин Кестнер на целых два года ошибся, определяя возраст этой восьмиклассницы: девочке было всего неполных пятнадцать, а фон Кестнеру она показалась умнее, образованнее и физически развитие прочих старших гимназисток Шаффе...

Выяснилось далее, что, по примеру иных именитых петербуржцев, в частности, таких университетских профессоров, как Менделеев и Бекетов, семья фон Кестнеров тоже приобрела себе усадьбу не близ Петербурга, а под Москвою. В чудесной местности Гривна, под Подольском, хорошо дышалось петербуржцам после сырого балтийского климата.

Немало московской родни было у Кати Беркутовой. Ибо, по ее выражению, восхитившему молодого фон Кестнера, «люди живут в Петербурге, а их родственники — в Москве». Так и случилось, что среди подмосковных кущ, а затем на беркутовской даче в Саблине сплелись в один узел судьбы Кати Беркутовой и Валентина фон Кестнера. Роман был тайный, жгучий, ранний и роковой, усугубленный плохими вестями с фронтов, прибытием в столицу эшелонов с ранеными, патриотическим угаром среди мещанства, купечества и мелкого служилого люда, скоропалительным испечением новых офицеров, ежедневными отъездами на войну или в тыловые части вчерашних гимназистов, партнеров по танцам и чьих-то женихов. Отцы и старшие братья уехали сразу по мобилизации раньше... Валентину фон Кестнеру не улыбалась офицерская лямка на фронте; он одновременно, с четвертым курсом Университета поступил в Николаевское кавалерийское, надел сногсшибательную форму, ронял кавалерийские остроты и сочинял афоризмы, смущавшие Катю, типа: «У меня, как у хорошего барона-наездника, ноги обязаны расти прямо из горла», «Как всякий германец, твой Тавашерна должен быть жесток и сентиментален» и тому подобное. Наконец, он понял, что теряет этим шутовством уважение своей возлюбленной, решил открыть ей правду и признался в тайной революционной деятельности во имя грядущего социализма.

До той поры Катя слышала о революционерах больше от бабушки Катерины Николаевны и от самого деда Ивана, сенатора. Он рассказывал о высокой честности и полном самоотречении этих людей, читал главы о Рахметове из романа «Что делать?» Еще кое-что Катя вычитывала из газет, а то и слышала от подруг. В квартире у одной из младших гимназисток жандармы учинили ночной обыск, а к утру увели ее папу в тюрьму. Потом стало известно, что этого чужого папу ссылают в Сибирь. Вся гимназия открыто выражала девочке сочувствие и старалась облегчить ее горе.

Читала Катя и о самых левых партиях, эсерах и эсдеках, большевиках и меньшевиках, знала, что в Швейцарии выходила революционная газета «Искра», однако мама не желала допускать в дом «нелегальщину». Кате Беркутовой были понаслышке знакомы такие имена, как Маркс, Каутский, Плеханов, Ленин, Лассаль, Жорес, Бланки, Бакунин, Герцен, Нечаев — иные из них взрослые произносили с уважением, иные — с ужасом (особенно последнюю из перечисленных фамилий, связанную с жестоким убийством товарища, задушенного и утопленного в пруду). Однако ни одного живого революционного деятеля Катя еще в глаза не видела и представляла их себе по образу и подобию Рахметова.

Папа Беркутов ни к какой партии не принадлежал, политикой интересовался мало, но придерживался либеральных взглядов и принципов. Знакомств с «политиканами» он не водил, однако настолько презирал существующий самодержавный строй, что наотрез отказывался поступать на государственную службу. «Что? — кричал он друзьям. — На службу к такому правительству? Которое терпит охранку, жандармерию, невежество низов, разложение верхов, казенное православие и живет за счет водочной монополии? Нет и нет!»

А был он весьма крупным инженером путей сообщения, построил несколько частных железных дорог (в том числе весьма сложные участки Туапсинской), спроектировал и возвел десятки крупных мостов, виадуков, тоннелей, создал даже уникальный проект городской подземной дороги для Санкт-Петербурга. Этот проект был в штыки встречен Святейшим Синодом, ибо тот не мог допустить, чтобы под Исаакиевским или Казанским соборами, Александро-Невской Лаврой и прочими столичными святынями посмело бы ползать сатанинское подобие электрического кита, таская в чреве православный люд... Рассерженный автор проекта, положенного, как водится, под сукно, уехал на Урал достраивать особенно трудный участок горной дороги. Там Георгий Георгиевич поразил самых бывалых дорожников смелым поступком ради спасения многих жизней. На крутом подъеме разорвался пассажирский состав. Три оторвавшиеся вагона пошли назад, набирая скорость. Пролетели станцию, откуда дали знать о беде соседям. Начальник участка уже приказал пустить вагоны в тупик и там попытаться притормозить их чем-нибудь. Георгий Георгиевич слышал это распоряжение, бросился к стоявшему под парами локомотиву, сам встал за реверс и тронулся навстречу вагонам. На открытом участке он дождался появления впереди вагонов, дал задний ход и стал уходить от мчавшегося навстречу состава, чуть притормаживая. Он маневрировал так умело, что удар буферов о буфера был не сильным и никто из пассажиров не пострадал, кроме тех, что выбрасывались на ходу.

Управление дороги наградило инженера Беркутова золотым жетоном, дававшим право ездить на всех поездах в особом служебном вагоне. В политике же мужественный инженер предпочитал умеренность и постепенные реформы.

...Катя была потрясена признанием своего возлюбленного и стала обдумывать некоторые свои прежние наблюдения. Теперь они прояснились, хотя Валентин фон Кестнер смог приоткрыть ей немногое, не называя ни имен, ни адресов, ни деталей. Мол, сперва, еще на первом курсе, сошелся он со знающим и заслуживающим доверия товарищем, стал с его помощью читать, изучил основы революционного марксизма, увлекся Лениным, убедился в его правоте и решил всей дальнейшей жизнью доказать свою преданность ясной и прямой большевистской идее. Партийного билета пока не имеет (таковы соображения вышестоящих лиц), но живет как бы не принадлежа себе и считая любое партийное указание приказом, подлежащим безоговорочному выполнению. Внешне, однако, он обязан сохранить и мундир кавалергарда и ученое звание и идти по дипломатическому пути. Катя знала, что Валентин уже провел несколько месяцев в Японии, будучи в научной командировке, но выполняя, как стало ей ясно, и особые задания своей революционной партии. Теперь Валентину предстояла еще одна поездка, такая же дальняя и ответственная.

Настоящий Рахметов! — восхитилась Катя про себя, а вслух произнесла обычное, самое женское:

— Хорошо, Воль, но... как же я? Об этом ты подумал? Или со счетов революции принято такую мелочь просто списывать?

— Не надо так о революции, Катя! Если в августе и снова отбуду в свой ориентальный вояж, то бишь в Японию, — у тебя как раз хватит времени опомниться на краю сего омута...

— Пожалуйста, говори серьезно! Оставь кавалергардский стиль...

— Сударыня, перехожу на инженерно-технический: Георгий Георгиевич терпеть меня не может и ни при какой погоде не благословит нас — как это по-железнодорожному? — состыковаться! А с папашами юным девицам надобно считаться, тем более, если они своих папаш любят! И не пожелают окончательно выводит их из себя. Ибо твой отец давно прочит тебе в женихи Вадима Григорьева. Тому это, кстати, тоже весьма по душе! В присутствии некой сеньориты он просто тает, подобно воску!

— Вадим давно догадывается... И не раз намекал, что готов нам помочь. Знаешь, его сестра Лена — очень милая, застенчивая девица — лечит сейчас в Ялте перелом ноги, попала недавно в автомобильную катастрофу. Слушай, кажется, я нечаянно набрела на гениальную мысль...

— Отпроситься у родителей в Ялту к Вадимовой сестре? А мне, в роли Демона, лететь тайком к Тамаре, по дороге убрать Вадима черкесской пулей и сделать тебя... царицей ялтинского ми-и-ира? Все это было бы мне, ну прямо-таки zuschon[51], одна беда: времени маловато! Впрочем...

— Да ведь тебе уезжать в твои ориенты не раньше августа, а теперь еще июнь! У меня — последние экзамены в «Альянс франсэз» (Высшие курсы французского языка), а ты бы ехал вперед, подождал бы меня недельку-другую, набираясь сил и бодрости! Все это можно устроить очень недорого. Папа, конечно, помог бы... Но не хочу обманывать его так грубо! Возьму немножко у мамы, она, кажется, давно все понимает.

— А как отнесется к этому сам Вадим? Именно ему-то и не вырваться: выпускные в Лицее плюс уже начатая министерская служба!

— Вадим добрый и благородный. И уже не раз намекал, что ради моего раскрепощения готов даже...

— Догадываюсь! Мол, готов подставить собственную выю под ярмо фиктивного бракосочетания! Эту светлую идею он, не очень прямо, развивал и мне. Ибо не без основания считает, в отличие от моей кандидатуры, более приемлемой для твоего батюшки, кандидатуру собственную. Однако же... .

— Какое «однако» вы предвидите, мсье барон?

— Бывший, сударыня! А бывшую баронскую фантазию чуть-чуть щекочут реальные картины этого романтического супружества, если г-н благодетель вздумал бы войти в роль и в супружеские права. Ситуация легко могла бы приобрести драматические краски.

— Господь с тобой! Какие пустяки! Он друг и твой, и мой. А у меня поистине развязались бы путы на руках и спали бы оковы с ног!

...Собеседник с великим сочувствием взялся врачевать эти скованные невидимыми узами девичьи ножки и в принципе одобрил идею раскрепощения.

* * *

Кроме экзаменов на Высших французских курсах «Альянс Франсэз», было у Кати еще одно препятствие для отъезда: она уже второй год исполняла обязанности сестры милосердия в госпитале для раненых, устроенном в бывшей клинике профессора Отта. Там, однако, посочувствовали Кате и просили только приготовить замену. Две недели Катя учила молоденькую сестру искусству госпитальной сиделки. Еще несколько дней спустя на ялтинском пляже возбудила всеобщее внимание красивая молодая чета. Она — еще розовая от первых солнечных атак на кожу северянки, восемнадцати весен от роду, он — несколько уже посмуглевший. Они лакомились поздней черешней и абрикосами, играли в крокет, но охотнее всего уезжали на целые дни в горы, верхом. Классический ялтинский проводник-татарин без опаски доверил дипломированному кавалеристу пару верховых лошадей и вскоре убедился, сколь мало они устают за договорное время!

Владелец коней легко угадывал, что его лошади мирно стоят себе часами где-нибудь в холодке, расседланные и разнузданные заедают родниковую воду овсяными хлопьями «Геркулес», а спешенные Адам и Ева на полной свободе., в истинно райском окружении, вкушают самые сладостные плоды от древа познания Добра и Зла...

...Кризис миновал уже на третьи сутки в госпитале. Катя погрузилась в спасительно долгий сон, будто ушла в некие бездонные морские глубины, куда не доходят ни отсветы, ни отзвуки, ни приливы, ни отливы мыслей, болей, желаний, надежд.

Вынырнув из этих сонных глубин, она медленно повернула голову и поняла, что находится в новой палате, — значит, во время сна ее койку осторожно перенесли в другое помещение. Здесь было свежо — видно, только что закрыли форточку после проветривания. Пахло уже зимой — снегом и дымком. За окном розовело небо в облаках, смеркалось, но свет в палатках еще не зажигали, Пить хотелось уж не с такой ненасытной жаждой, как вначале.

— Вы проснулись? Пора бы вам и подкрепиться...

Соседка была из ходячих. Крупнолицая, сероглазая, приветливая. Лет на десять постарше Кати. Косынка повязана, как у сестер милосердия, только без креста на лбу. И не поймешь, волосы темные или светлые.

— Попробуйте куриного бульона. Еще теплый. Сразу окрепнете.

Катя поняла, что очень хочет есть. Послушно выпила бульон, заела слоеным пирожком — угадала материнскую заботу, но не обрадовалась ей. Зато обрадовалась всему остальному вокруг — вечернему свету в окне, белой двери, остальным пяти койкам в палате. На ближайшей сидела сероглазая собеседница. Она сразу заметила, что сбившаяся повязка режет Кате под мышкой, разбинтовала повязку, быстро ее восстановила, взбила подушки, помогла раненой тихонько на них опуститься. Еще полуобнимая Катю, шепнула:

— Сама была на волосок от этого. Все у вас образуется, милая вы моя беляночка-смугляночка! Я умею судьбы угадывать, только не собственную...

Видимо, мама или сестричка Тоня пооткровенничали с этой соседкой. Господи, как же нелегка даже самая нежная забота близких, когда она связывает, а вся натура хочет одного: воли в поступках, свободы в чувствах, самостоятельности в выборе. Знают ли и остальные в палате, почему она тут. Катю все время подсознательно терзал тайный стыд за то, что с нею так возятся, так о ней заботятся, когда вся вина — на ней самой! Вокруг так непомерно велика нужда в заботе и уходе. Искалеченные войной — сколько их! Пострадавшие за революцию... Просто обездоленные, увечные, больные... Она, Катя, занимает здесь место одного из них, когда тот или та корчится в муках где-нибудь на полустанке, бредет, спотыкаясь, в поле, изрытом окопами...

Однако женщины с соседних коек поглядывали на Катю скорее сочувственно и без особого насмешливого любопытства. Значит, еще не знают, иначе взгляды их по адресу барышни-белоручки, неправомерно угодившей в палату военного эвакогоспиталя, были бы более укоризненными; из обрывков их бесед Катя сообразила, что все они — сестры милосердия, раненые или заболевшие в действующей армии. Значит, Катю сумели определить сюда по ее прежним документам: сестра из госпиталя-клиники профессора Отта.

На следующий день Катя потихоньку попробовала встать, не дожидаясь врачебного позволения. Сероглазая соседка и тут пособила: она уже поняла, как велико Катино рвение к самостоятельности и что домой она ни за что не вернется. Сероглазую соседку звали Дашей, и было в судьбе ее что-то отдаленно родственное судьбе Катиной. Это позволило обеим стать откровенными друг с другом.

От напуганной Тони-сестрички Даша уже знала почти всю историю, Кате осталось Досказать немногое....

...Октябрьский переворот 25—26 октября 1917 года застал Катю в прежней роли сиделки в госпитале Отта. Уже в темноте, всего за несколько часов до взятия Зимнего, ей пришлось пересечь дворцовую площадь, пустынную и безлюдную, но сплошь заставленную штабелями дров. Защитники дворца возвели на них длинную баррикаду с «амбразурами» для винтовок, пулеметов и пяти-шести трехдюймовок — стволы их, впрочем, глядели в небо: Обороняющие правительство войска скрывались за баррикадой, а наступающие, как говорили, медленно накапливались за ближайшими строениями и во всех дворах — поэтому Катя ни тех, ни других рассмотреть не могла. Но стрельба изредка возникала — по баррикадам стреляли из винтовок, а оттуда время от времени раздавались пулеметные очереди, никого не задевавшие. Бухнуло и орудие, но выстрел был холостым. Тем не менее, стрелявшие на баррикаде куда-то спрятались поглубже, потом, уже дома, кто-то рассказывал, как орудийные расчеты сдались, а их примеру в конце концов последовали георгиевские кавалеры и юнкера. Этим безусым мальчишкам вовсе не улыбалась судьба погибнуть во имя безвластного и обреченного Временного правительства. Дольше всех сопротивлялся Ударный Женский батальон, но разоружили и его, а над безоружными женщинами, как передавали, матросы учинили жестокую расправу, но уже далеко от мест главных событий...

— Вы сказали «расправу», Катя? — странным голосом переспросила соседка. — Мало кто про эту правду знает. С обезоруженными женщинами лихо матросики управились. Пробовали бы на винтовочки наши наскочить!

— Как «наши»?.. Разве и вы тоже... из тех ударниц?

— Тс-с-с! Тише! Об этом громко пока не надо... Попозже расскажу. Только сначала вы мне объясните, Катя-смугляночка, почему, сочувствуя большевикам, вы от них все-таки бежите, да вдобавок еще и замуж пошли против воли? Тут я чего-то еще не поняла.

— Жила в петербургской семье, с мамой и папой. Они — против большевиков, непримиримо против! А мой Валентин послан красными за границу, с заданием...

— Постойте! Валентин — это жених ваш, что ли?

— Да уж считайте — муж! — Катя сильно покраснела.

— Вот оно что! И вас насильно заставили выйти за этого Вадима?

— Нет, Даша, никто насильно меня не заставлял. Просто Валентин должен скоро вернуться в Питер. И там я его дождалась бы. Но после октябрьского переворота начались перемены. Папу невероятно разозлило закрытие всех привычных ему газет. Их запретили сразу после переворота, выходить стали газеты только большевистские, да еще воззвания декреты, приказы... Папа решил увезти нас на юг. Вадим же — школьный друг и мой, и Валентина, служит в Министерстве Иностранных дел, тоже не захотел сотрудничать с большевиками. Папа прочил его мне в женихи уже давно и пригласил ехать с нами на юг. Тогда я сама предложила ему оказать мне и Валентину дружескую услугу (он и раньше об этом поговаривал) — вступить со мною в юридический брак, чтобы обеспечить мне независимость от родителей. Ведь все мои бумаги у них... Само собой разумелось, что брак будет фиктивным, ради моей свободы. Родители сразу дали согласие, нас обвенчали еще в Петрограде и мы сыграли очень скромную свадьбу, весьма, впрочем, для меня мучительную, я ведь неумелая комедиантка!..

— И добрались сюда, до Ельца? И официальный супруг, небось... перестал церемониться?

— Не совсем так, но... близко. Сами обстоятельства к этому вели. В здешней гостинице нам дали с ним отдельный номер с единственным ложем... Широченное такое, ужас! Днем было мучительно выслушивать папины проекты войны против красных узурпаторов, а ночью еще мучительнее лежать одетой и слушать стихи, мольбы и даже угрозы самоубийства. Впала в отчаяние и решилась сама на то, чем он только на словах угрожал. Вот и все. Но теперь я поняла, что делать: вернусь в Питер. Устроюсь куда-нибудь на службу, стану дожидаться Валентина. Покаюсь в своей слабости, своей ошибке...

— Уж не очень-то кайтесь! Должен сам понять, каково вам было, если действительно любит вас. А вас не любить просто невозможно! Вы еще и глаз своих загадочных не открывали, а я, женщина, уже была в вас по уши влюблена... Однако отдадут ли вам документы, деньги какие-нибудь дорожные, вещички необходимые?

— Не знаю; боюсь, что нет. В особенности именно документы. Они у папы все.

— Я научу вас, как быть. Уйдите отсюда с маршевой ротой, с документами из госпиталя по общему списку. Скорее всего, попадете в действующую армию, куда-нибудь поначалу в запасной полк. Оттуда и выбирайтесь, хлопочите, проситесь в Питер. Покамест вам хоть бы до Москвы добраться — оттуда легче в Питер уедете... Знаете, я даже завидую, у вас цель такая ясная и что опять Неву и мосты увидите. Это — город моей юности, моего счастья. А уводит судьба все дальше.

— Почему же?

— Уж так, видно, карты легли или кости упали! Была в Ораниенбауме учительницей гимназии, чудесно вышла замуж. И через год — война. Жизнь в письмах и вечном страхе. Стала сестрой милосердия, сами понимаете, почему. В прошлом году мужа не стало. И когда Керенский объявил нынче летом, что создан Ударный Женский батальон смерти для защиты Родины — я сразу записалась. Командиром была Мария Бочкарева, с георгиевским крестом и в чине прапорщика. Боевая! Прошли мы под ее командой такую подготовочку, что иному мужику не под силу. Остригли нас, присягу приняли... Чучело штыком колола... В мишень без промаха садила... И бросил нас Александр Федорович в самое пекло, на Западный фронт. Под Молодечно, чтоб его никогда не видеть! Прямо под германскую шрапнель и пулеметы, безо всякого разума и толка! Половина моих подружек стриженых в землю тогда легли А я уцелела на той атаке безумной, и даже ранена не была. Только все во мне онемело, и сама не рада жизни стала, как подруг закапывала близ местечка Сморгонь...

— А что же дальше?

— Вернули опять батальон под Питер, пополнили. Стояли в Левашове, обучали новобранок. Женщины, девушки — шли и шли к нам, кто с горя, кто со злости на немцев, кто просто скорой смерти искал.

— А образованные вступали?

— Пожалуй, образованных было даже больше, чем фабричных работниц, прислуг, крестьянок. Командовала нами тогда некая Гусева, построже Бочкаревой.

— А с той, что же произошло?

— Выбыла из строя в той атаке... Так и не поправилась, говорят. Но дух ее в батальоне царил. Брали с разбором. Чуть кого в легком поведении заподозрят — сразу в шею. Дисциплина железная была. Вот потому и вызвали батальон в Питер, защищать правительство в Зимнем дворце... Что там получилось, вы сами, Катя, знаете.

— Говорят, только ваш батальон и отверг сдачу?

— Да, отверг. Держались мы до последнего часу. И не ради правительства, а ради нас самих, чтобы от насилия защититься. Я потом доподлинно от одного эсера услышала, как по казармам большевики солдат и матросов агитировали оставить нейтралитет: мол, три сотни баб голыми руками захватите в полное ваше распоряжение! Потом нас обманули. Но при мне весь батальон еще держался во всей строгости. Кто с площади к решетке или к дровяной баррикаде лез, — выстрелами отгоняли. Тут меня пулей в плечо и ранило.

— Вы потеряли сознание?

— Нет! Все помню. Приближалось к полуночи на 26-е число. Весь город уже был у большевиков. Один дворец — как на острове в половодье! Повели меня в какие-то внутренние покои. Тут я сразу поняла, что правительству придет конец буквально в считанные минуты! Никакой реальной защиты у него теперь не было — даже во внутренних покоях Зимнего агитаторы стали открыто уговаривать охрану не допускать кровопролития и сдаться «народным силам». Провожать меня взялась какая-то сердобольная тетушка средних лет, говорила, что горничная. Тайком шепнула мне, что почти вся мужская дворцовая прислуга к этому времени сбежала, а свои форменные ливреи, расшитые костюмы и лакейскую справку отдали агитаторам. Облачившись в эту форменную дворцовую одежку, те свободно входили во дворец через бесчисленные запасные входы и выходы. Это я и сама заметила, догадалась еще до ранения...

— А как вы вышли в город? Ведь Зимний был оцеплен...

— Меня провожатая спросила, хватит ли сил моих поискать спасения в городе? А то, мол, поймают стриженую ударницу, — не сдобровать ей у большевиков! Отвечаю, что на ногах пока держаться могу, а первую перевязку мне подружки сделали, — ранение было сквозное, крови много ушло... Повыше, чем у вас, Катя... Так вот, с этой временной повязкой, пропитанной кровью и уже кое-где заскорузлой, довела она меня дворцовыми закоулками до Певческого моста. Там, за Мойкой, во дворе бывшего Придворного певческого корпуса жила сестричка моего мужа, пианистка при одном из хоров... Мы с ней переписывались... Но я проглядела, как из девочки-консерватории успела вырасти женщина. И вот судьбе понадобилось, что забежал к этой молодой женщине ее приятель, эсер, артиллерист, командир бронепоезда. Оба они очень сочувственно ко мне отнеслись раненой, окровавленной, стриженной и абсолютно одинокой в этом новом мире. Выхлопотали они мне какие-то документы и вместе с ранеными сестрами милосердия очутилась я в лазарете. А там оказался врач-хирург... Тот самый, кто вас вчера перевязывал. Живет он на юге, где-то в Чернигове. Вот почему мне... верно, не скоро придется опять увидеть Невские берега. А вам, Катя, он пособит и с документами, и с направлением в Питер!