1

1

На службе у Рональда Вальдека прошли очередные перемены. Товарищ Шлимм вдруг торопливо сдал дела и таинственно исчез. Кажется, уехал к себе в Германию. Чьим агентом —- уж ты, Господи, веси!

Теперь прямым Рониным начальником стал генеральный секретарь А. — мягкий, покладистый и разумный. Прошла еще одна партийная чистка. Снова убрали председателя правления: вместо старой истеричной большевички назначили мужчину, тоже из заслуженных членов партии, убранного с высокой дипломатической должности за серьезные ошибки. Насколько логично было такое назначение, где возможность крупных ошибок в дипломатической области еще более возрастала по сравнению с прежним постом, — сие опять-таки остается неисповедимой тайной высшего партийного руководства. Вновь назначенный председатель был груб, капризен, злопамятен и не умен. Притворялся веселым, гостеприимным и играл «широкую натуру», разумеется, за учрежденческий счет. Любил сильно выпить и полагал, что для этого и устраиваются дипломатические приемы и банкеты. К тому же еще и сочинял романы: благодаря крупным своим связям мог их и печатать. Стояли они на уровне обычной барской графомании.

Как всегда при всех переменах руководства в любом учреждении Советского Союза, приходу нового председателя сопутствовало очередное перетряхивание аппарата. Новый убирал «чужих» и назначал «своих». Думаю, что такой порядок ныне утвердился во всех странах социализма как одно из несомненных его преимуществ... Утверждают, что капиталистические служащие не уверены в завтрашнем дне. Могу заверить, что Рональд Вальдек, бывший всю жизнь служащим в социалистическом государстве, никогда не имел уверенности даже в ближайшем часе.

Работать стало еще труднее. Ассигнования срезались, отменялись приглашения тех скандинавских деятелей, чья репутация стояла высоко и кто был способен влиять на общественное мнение в странах, где интеллектуалы играют особенно крупную общественную роль. В этих северных странах Европы все еще не могло улечься тягостное недоумение по поводу советских политических монстр-процессов, потрясших весь цивилизованный мир: шахтинского дела, уголовного процесса Промпартии, дела компании «Виккерс-Армстронг» и всех прочих показательных срежиссированных судебных спектаклей, разоблачавших «вредителей». Из северных государств, как, впрочем, и из многих других стран Европы, сыпались протесты интеллигенции против этих судебных расправ, против арестов советских ученых вроде Евгения Тарле, спасенного благодаря протестам; зарубежные интеллектуалы были потрясены кровожадными статьями Горького по поводу этих судебных расправ над «разоблаченными врагами».

Несмотря на усиленную контрпропаганду коммунистов и советских органов прессы, в Скандинавские страны стали постепенно проникать сведения о жесточайшем голоде, искусственно вызванном политикой коллективизации прежде всего в основных хлебных областях России. Этот голод по масштабам граничил уже с геноцидом, хотя, конечно, тщательно скрывался советской стороной. Тем не менее редкие сигналы отдельных спасшихся или свидетелей все же попадали в скандинавскую печать, вызывали опровержения с советской стороны, однако, тревожили шведов, норвежцев и датчан; ведь только на Советской Украине в это время погибали сотни тысяч. В иных селах и станицах трупы сгнивали прямо в домах, заражая их тлетворным запахом так, что присланные из российских губерний новоселы не уживались в этих хатах и уезжали обратно. Это были не исключительные, а весьма типичные явления на Днепропетровщине.

Писала скандинавская печать также о небывалом погроме церквей в России, о массовых лагерях принудительного труда, благодаря которым Советское правительство имело возможность диктовать мировому рынку демпинговые цены на сырье, прежде всего на хлеб и лес. Ибо раскулаченные крестьяне были дешевой рабсилой на лесоповале, а хлеб, собранный с их земли, шел на внешний рынок, когда уцелевшие на земле крестьяне вымирали в своих хатах от голода. Сейчас, в наши дни, это трудно понять и в это трудно верить, но именно на такой политике и была победно закончена первая пятилетка, а за нею и вторая! Советская модель имела две стороны: фасадную с «орлом», а точнее, с серпом и молотом, где победно высились Днепрогэсы и Магнитострои, Турксибы и совхозы-гиганты, и вторую, «решетку», причем решетку не геральдическую, а тюремную, за которой томились миллионы обездоленных, заплативших за победы социализма своими жизнями, кровью и детьми. Такие писатели, как Оренбург, Алексей Толстой, Горький, Леонов, Тихонов, Шолохов, Фадеев, Гайдар, и все вообще литераторы-коммунисты умели видеть и живописать только фасад, подчас чуть подпорченный какими-нибудь мелкими огрехами. И лишь много лет спустя один Солженицын сумел показать, какою ценой доставались социалистические победы и на каких костях построен «фундамент здания социализма» в СССР. Официальный соцреализм эту проблему просто игнорировал либо сознательно искажал, затуманивал.

Однажды зимней ночью Роня споткнулся в подъезде, в начале лестницы, о нечто мягкое и живое. Вдоль стены вытянулось чье-то тело. В луче карманного фонарика оказалось насмерть перепуганное, очень миловидное девичье лицо с голубыми очами, золотой косой и явными приметами полного физического истощения. Вторая женская фигура, сидячая, с низко опущенной головой, замечена была у противоположной стены.

Между тем парадную дверь Роня отпирал своим ключом. Значит дворник, Борис Сергеевич, запиравший парадное перед полуночью, пожалел выгнать этих женщин в ночную метель и оставил их в тепле. Казалось, ни той, ни другой не дотянуть и до утра, если не помочь немедленно. Роня сходил за Катей. Они привели погибавших к себе. Баба Поля, ворчливая и не склонная к сантиментам, на этот раз безропотно затопила дровами ванную колонку. Отрепья с обеих были сожжены, спасенные вымыты и одеты в чистое. Их накормили остатками ужина и уложили на Ежичкиной кровати за ширмой в столовой, ибо сам Ежичка уехал в зимний лыжный пионерский лагерь вожатым. Младшая оказалась Ниной со Смоленщины, старшая пятидесятипятилетней Степанидой из-под Старой Рязани. Друг друга они до нынешней ночи не знали. Дворник же их просто не заметил, «не то бы выгнал, как везде гонят...».

Схема обоих рассказов была одна и та же: до коллективизации жили в достатке. Как загнали в колхоз, работать в нем никто не захотел, не было интересу. Ходили, сидели, глядели на развал, ждали. Ясно было, что урожая не собрать. Люди стали поглубже прятать остатки прежних запасов, еще от единоличных времен. Да разве в деревне мыслимо что-либо спрятать, когда сосед о соседе всю подноготную знает? «Так вот сосед на соседа и доказывал, где евонное зерно зарыто. Приехали, нашли, выгребли все до зернышка и уехали. Даже семфонд кое-где увезли, за госпоставки. А мужиков — кого посадили, кого дома оставили на голодную погибель, сеять велели. А чего сеять, коли государство так и так все себе заберет? Вот и пустились люди в бега...»

— А разве не ловят по дороге, не возвращают назад в колхозы?

— Ловят! По дороге не пройти, не проехать! Без справки, что отпущена общим собранием, беспременно поймают и воротят, еще срок намотать могут... Да ить мы знаем, где леском обойти, где полями, где по задам

Так вот 600 верст от Смоленска дотопала Нина и 300 верст из-под Рязани Степанида. Мол, в колхозе и так погибать, на бригадирскую палочку в тетрадке — колхозный трудодень — надежа плоха! Капиталу у обеих при себе: у Нины — ее семнадцатилетняя девичья честь, у старшей — умение делать любую работу...

Вальдеки обеих пристроили. Старую — к соседям в домработницы, со временем выхлопотали и прописку. Младшую оставили у себя в помощь бабе Поле, уже немощной для всего домашнего хозяйства со стирками, очередями и трехлетним человеком в семье. Потом, годы спустя, выдали Нину замуж за артиллерийского майора. Еще во время войны от них приходили письма и приветы... Но это — забег вперед!

Короче говоря, как ни изощрялась советская пропаганда в сокрытии прорех и просчетов, все-таки истина просачивалась на Запад через затычки и препоны. Это заставляло усиливать все каналы агитации. В России голод? Помилуйте — мы эшелонами продаем излишки хлеба! Этот отобранный у голодных ртов хлеб давал правительству инвалюту и опровергал слухи о голодных бунтах и хлебных очередях.

Западная пресса что-то клевещет насчет принудительного труда? Что же, верите вы, скажем, Ромену Роллану, Бернарду Шоу, Андре Жиду или архитектору Андре Люрса? Вот, мы их пригласили. Они у нас смотрели все, говорили, с кем хотели, убедились, каким энтузиазмом воспламенен весь народ! Они тонули в океане объятий, рукопожатий, банкетов, встреч, визитов, приемов, подарков, гонораров, изъявлений такой любви и такой веры, что их возвращение в Европу всегда знаменовало очередной пропагандистский триумф для устроителей этих поездок. Исключений было мало. Закулисную режиссуру понял Андре Жид, грек Панайот Истрати, еще несколько недоверчивых гостей. А большинство рукоплескало успехам социализма. Поэтому такое приглашение видных людей, как правило, себя оправдывало. Подготовка же этих поездок лежала обычно на Ронином Учреждении.

Однако по Рониным северным странам эти важные мероприятия с приходом нового председателя стали тормозиться. Референт настаивал и писал — начальство налагало негативные резолюции, отказывало в деньгах по такой важной графе учрежденческого плана, как приезд крупных иностранных деятелей, в особенности — писателей.

Смекнув, что плетью обуха не перешибешь, Рональд Вальдек отважился раз поставить начальство перед свершившимся фактом, зная, что лиха беда начало. Заполучить знаменитость в страну — а уж там достанет умных людей поддержать у гостя хорошее настроение.

Буквально тайком от собственного начальства он послал через своего датского уполномоченного приглашение большому писателю-демократу, уже известному в России не только по переводам его книг на русский язык. Старшее поколение советских людей хорошо помнило, как писатель приезжал в Россию во время блокады одновременно с Айседорой Дункан, чтобы оказать посильную помощь голодающим Поволжья в 1919—22-м годах. Тогда писатель общался лично с Лениным, присутствовал на Конгрессе Коминтерна и числился другом первой в мире пролетарской страны.[89]

На Ронино приглашение приехать он просто-напросто взял билет до Москвы и телеграфировал Рональду, что прибудет с женой завтра, через границу в Белоострове.

Было это еще при старой председательнице истеричке. Та на просьбу референта выделить средства на скромную встречу писателя ответила ругательствами и отказом:

— Откуда он взялся? Да я его и не читала — значит, не так уж он известен! Если он вам так нужен — везите его к себе домой! По плану его приезд не значится, стало быть, нечего с ним возиться!

Положение было невеселое. Научил Роню, как действовать, старый опытный начальник отдела приема иностранцев товарищ Букетов.

— Позвоните начальственным басом в особняк Наркоминдела. Мол, готово ли помещение для великого писателя-демократа? Он, мол, через час приезжает. И везите его с вокзала прямо туда!

Роня еще до приезда дал заметки в несколько газет. Накануне прибытия знаменитости телефоны учреждения надрывали звонки из недавно созданного Союза писателей СССР, писательского клуба на Поварской, из МОРПа (Международная Организация Пролетарских писателей), ФОСПа (Федерация Объединений Советских писателей), «Литературной газеты» и многих редакций. Роня действительно позвонил в Наркоминдельский особняк на Спиридоновке и в тоне строгого приказа произнес:

— Через час к вам прибудет, прямо с поезда, великий западный писатель. Встречайте его скромно, но тепло. Поместите его поспокойнее.

На вокзале, благодаря Рониным газетным сообщениям, оказалась целая толпа встречающих. Были тут и Бела Иллеш, и Бруно Ясенский, и Михаил Кольцов, и Гейнц Коган, и Матэ Залка, и Альфред Курелла, их друзья и жены.

Роня поутру говорил по телефону-автомату председательнице с ледяным спокойствием:

— Я исполню ваше вчерашнее указание и повезу писателя к себе домой. На вокзале собралось пол-Москвы для встречи. Дадите ли вы мне служебную машину или мне везти его на такси, тоже на свои личные средства?

В ответ председательница что-то проклокотала, но Роня своего достиг: она испугалась!

А такси пришлось-таки ловить на улице. Попался старый «рено», истрепанный, как томик Конан Дойла в городской читальне. Пока «скандинавский Горький» со своей очень милой женой усаживались в жуткий драндулет, каких-то американских девок сажали в интуристовские «линкольны». Следом за драным «рено» поехали и морповцы — Иллеш и Коган.

У подъезда наркоминдельского особняка Роня не без тайного трепета вышел из драндулета. Пустят ли? Была бы хоть машина приличного вида, а то сразу видно — липа! Но все сошло, как предвидел Букетов. Пожилая горничная с поклоном встретила прибывших, повела их по парадной лестнице наверх и распахнула двери уютного покоя, обитого желтым шелком. Дюжий Бела Иллеш и худой Гейнц Коган отволокли туда увесистые чемоданы писателя. В столовой уже был сервирован легкий завтрак и чай. В то время на стенах этой столовой залы висели четыре подлинных Врубеля. Кажется, впоследствии их все же куда-то перевесили...

У Рони совсем уже было отлегло от сердца — писатель чудесно устроен, а главное — тронут заботой и радуется великолепию обстановки, созданной, как явствовало с очевидностью, для приема самых важных и высокопоставленных зарубежных гостей Наркоминдела. Однако Гейнц Коган сурово хмурился и, вкусив завтрак, отвел Рональда в сторону?

— Куда это вы, товарищ Вальдек, привезли большого пролетарского писателя? Этот бордельный особнячок предназначен для капиталистической сволочи! Сюда селят магнатов-монополистов и их буржуазных лакеев! Я подам на вас официальную жалобу за оскорбление пролетарского революционного самосознания нашего гостя!

Кстати, угрозу свою он привел в исполнение. В тот же день товарищ Коган подал в НКИД письменную жалобу на товарища Вальдека: мол, оскорблен в своих лучших чувствах революционный писатель! В НКИД долго смеялись над этим антикапиталистическим протестом. Даже враждебная Роне председательница, узнав о жалобе не дала ей ходу и назвала Гейнца Когана «недалеким человеком». Однако тот все же настоял, чтобы писателя перевели в гостиницу «Гранд-Отель», чем весьма огорчил «скандинавского Горького». К тому же датский посол намекнул ему, что подобный перевод из особняка в гостиницу означает у русских не очень хорошую примету. Значит, предположил посол, русские чем-то недовольны... Писатель вовсе смутился, и Роне стоило немалых трудов убедить его, что никакой дискриминации тут нет. Наконец, когда сам Гейнц Коган намекнул ему, что отель более соответствует пролетарскому духу, чем особняк, гость грустно заметил: «Jch hatte es dort viel besser!»[90].

Тем временем писатель уже погружался в океан московского гостеприимства. Шли приемы, поездки, банкеты, встречи, выступления. Его приглашали заводы, издательства, писатели, студенты, профсоюзы. С ним заключали договоры и в газетах крупно печатали отчеты о его высказываниях и длинные беседы с ним в вопросах и ответах. Однажды на многолюдном собрании был прочитан лестный отзыв Ленина об одной из ранних книг гостя — это вызвало долгую овацию зала.

Наконец и председательница сообразила, что дала маху, и решила поправить дело банкетом в честь писателя. Потребовала у референта справку о книгах «скандинавского Горького», нетвердо усвоив список, произнесла на банкете речь, перепутала все названия, но поклялась, что сызмальства обожала эти книги, читала их запоем и числит с тех пор писателя в строю своих любимых авторов. Встреча с ним — величайший праздник для ее сердца!

Писатель, обласканный и растроганный, уехал домой еще большим другом Советского Союза, чем приехал. Таким образом тактика совершившегося факта, избранная референтом Вальдеком, полностью себя в данном случае оправдала.

Однако начальство, как всегда упрямое, существенных выводов из этого успешного опыта не сделало и по-прежнему скупилось на скандинавских гостей! Рональд Вальдек почти теми же ходами начал свою следующую партию. На этот раз речь шла о другой крупной северной писательнице, чьи книги он знал с юности и любил их[91].

За страницами этих книг чувствовались подлинный талант, широкое сердце и недюжинный ум склада женского, то есть не слишком углубляющегося в философские недра души, но очень наблюдательного по части внешних проявлений этой души. Он решил действовать по оправдавшему себя трафарету: завязал переписку, посоветовал приехать и обещал здесь, на месте, сделать все возможное, чтобы ей понравилось.

Женщина деловая и практичная, она договорилась с большой скандинавской газетой о серии корреспонденций об СССР, получила аванс, взяла билет и приехала вместе с секретарем-компаньонкой. Все пошло сперва точно так же, как с предшественником-писателем. Сначала — упрямое невежественное сопротивление всем предложениям и просьбам, отказ от всякой материальной поддержки приезда, потом — газетный шум, нарастающая сенсация, десятки статей и корреспонденции, портреты писательницы на первых страницах журналов, интервью с нею, поцелуи, банкеты, объятия и... очередная речь главы Правления, как близка ее сердцу любая книга дорогой гостьи.

Общение с этим автором поистине обогащало! Прежде всего поражали ее работоспособность, дисциплина ее труда, изумительная натренированность воли, чувство ответственности за каждое слово, каждый жест и штрих в статьях и публичных реках. Эта далеко не молодая женщина могла в день осмотреть два больших музея, с поразительной точностью запоминая и выделяя все наиболее существенное. Был случай, когда утром она за четыре часа осмотрела Третьяковскую галерею, а после обеда — Политехнический музей. Рональд попытался ее «проэкзаменовать». Она вспомнила все картины, иконы и скульптуры, на которые обращал ее внимание профессор Сидоров, сопровождавший писательницу по галерее. Безошибочно она называла художника, период и тему вещи. А после Политехнического музея она прочла своей компаньонке такую лекцию об основных отраслях промышленности в пятилетке, что получился ученый инженерный обзор, который сделал бы честь экономической газете.

С этой умной и наблюдательной женщиной Вальдек был на скромном деловом приеме у Надежды Константиновны Крупской, вдовы Ленина. Сперва сидели целой группой в ее служебном кабинете на Чистых прудах, в здании Наркомпроса, где она занимала пост замнаркома (после Луначарского наркомом был Бубнов). Затем обе главные участницы беседы пожелали поговорить с глазу на глаз и на некоторое время уединились в другом кабинете. Вышли они оттуда к остальной группе, утирая слезы. По дороге в гостиницу писательница шепнула Роне:

— Она плакала потому, что вы здесь, похоже, совсем забыли Ленина! Только больше не проговоритесь об этом никому — ведь она может ответить за эти слова!

Под конец беседы имел место еще более характерный и многозначительный случай. Секретарша Крупской извинилась перед беседующими и сообщила своей начальнице, что два приезжих человека из Петрозаводска непременно должны на пять минут видеть Крупскую по очень важному делу. Их поезд отходит через три часа, и они убедительно просят принять их немедленно. Крупская попросила у присутствующих разрешения прервать беседу ради приема этих двух товарищей. Разумеется, все согласились. Вошли два товарища из Карельской автономной республики. Они, торопясь, просили Крупскую посоветовать, каким памятником Ленину следует украсить главную площадь Петрозаводска. В каком роде и в какой позе должен, по ее мнению, быть этот памятник и из какого материала?

Очень запомнился Рональду ответ Крупской:

— Пожалуйста, дорогие товарищи, — говорила она, — не упускайте из виду, что Ленин ненавидел мемориальные статуи. Во всяком случае, он был решительным противником установки таких памятников ему самому. Рассказ о том, что он позволил это сделать рабочим-глуховцам, основан на недоразумении, ибо ни он, ни другие участники встречи с глуховцами не пожелали обидеть автора той глиняной скульптуры, простого местного рабочего, сделавшего ее для своего поселка из лучших чувств к Ленину. Но руководители большого города должны знать, что памятником Ленину ни в коем случае не должны быть статуи и скульптуры на улицах и площадях. Городские статуи нужны, и Ленин их поощрял, но не для возвеличения собственного образа. Пусть они, эти статуи и фигуры, выражают идеи революции и свершения пролетариата, воплощают ленинские мысли, а не повторяют его физический облик, всегда такой непритязательный... Хотите поставить памятник Ленину? Постройте в вашем городе образцовый Дом Крестьянина, чтобы каждый деревенский труженик, приезжая в город, чувствовал себя как бы в гостях у Ленина!

Северную писательницу растрогал этот интересный совет Крупской. Она горячо поддержала мысль о том, что худшим видом увековечения памяти Ленина служат ремесленные бюсты и статуи.

Вот так, с перебоями, успехами и неудачами шла работа Скандинавского сектора, руководимого Рональдом Вальдеком. Он редактировал журнальные статьи, вел немалую переписку, отвечал на запросы, слал целые библиотеки книг и тонны материалов, помогал зарубежным авторам специальной научной литературой по их темам. Так, например, один из Рониных корреспондентов в Голландии выпустил двухтомную историю русской революции по материалам, полученным через Вальдека, — это были сотни исторических трудов... Многие он послал из собственной библиотеки, когда отчаялся добыть книги иным путем. Но все это была лишь видимая поверхность его деятельности. Существовал еще и некий другой, сложный, противоречивый, Как бы подводный мир, не менее важный, чем надводный и видимый.

И был у Рони Вальдека в этом подводно-подземном мире свой властитель, свой Плутон и Нептун в одном лице. Он велел называть себя Иоасафом Павловичем, а между собой Роня и Катя звали его не иначе, как Зажеп... Обычно он носил штатское, но в петлицах его форменного чекистского обмундирования красовался «ромб» — знак различия комбрига (по-нынешнему приблизительно генерал-майора). Поскольку человек этот, как позднее смог понять Рональд, был насквозь фальшив, совсем не исключено, что «ромб» вдевался в петлицу лишь для устрашения трусов или вдохновения фанатических простаков: имел ли Зажеп на самом деле столь высокий чин — остается сомнительным.

Сколько ночей не спали из-за него Роня и Катя!

Обработку восторженного неофита Рональда Вальдека начал он с того, что пригласил домой, в Денежный переулок. Потребовал, чтобы Рональд чистосердечно и откровенно страницах на 10—20 написал бы всю подноготную своих дедов, родителей, близких и даже дальних родственников. В следующем разделе Роне надлежало ярко и выпукло живописать не только все собственные изъяны, заблуждения, ошибки, проступки и тайные грехи, но и замыслы подобных грехов...

— Не вздумайте отнестись к этому поручению бюрократически, — говорил Зажеп необычайно веско. — Вы должны понять: мы требуем этого от каждого и преследуем двойную цель. Первая наша задача — проверить степень искренности с нами, вашей честности. Ведь мы знаем о вас ВСЕ, даже то, что вы сами либо забыли, а может быть, даже и не знали вовсе. Например, мы знаем, какие виды на вас могут иметь наши враги. Вот мы и судим по вашим самопризнаниям о степени вашей искренности. Вторая наша цель — застраховаться. То есть получить от вас как бы моральный вексель. Чтобы мы всегда были в состоянии воспользоваться вашей подписью и вашими самопризнаниями в целях обороны вашей неустойчивости или прямой измены нашему делу.

— То есть вам нужен инструмент для шантажа?

— Шантаж, товарищ Вальдек, выражение неприемлемое, когда речь идет о чекистах. Этим занимаются грязные зарубежные разведки. А разведка советская знает лишь необходимые средства обороны на случай неустойчивости этого агента или, скажем прямо, его подкупа врагом... Словом, назначение этого векселя вам ясно! Принесите его побыстрее!

Вот тогда-то они с Катей целую ночь сочиняли вексель в виде разоблачительных самопризнаний. Роня изложил на бумаге все сокровенное, что когда-либо происходило с ним и с его родителями, упомянул даже о неудачной попытке некоего старика склонить его к содомскому греху. Он перечислил все свои высказанные и невысказанные сомнения и смолчал только об одном: о непреодолимой вере в Бога!

Листы эти Зажеп читал в Ронином присутствии, причем по мере чтения лицо его чернело и все яснее принимало оттенок неудовольствия. Он назвал самопризнания слабыми, половинчатыми, неискренними, стал повышать голос, требовать других признаний, фактов, деяний реальных, лежащих на совести... Под конец беседы он орал, стучал по столу кулаком, требовал правды, грозил немедленным арестом, кричал в телефон: «Готовьте воронка для арестованного», но достиг результата противоположного. Роне вдруг стало совсем не страшно, даже как-то скучно и томительно. Зажеп явно переигрывал.

— Дайте-ка мне трубку! — сказал он вдруг, прерывая крики собеседника. И тот, верно, от неожиданности протянул Рональду трубку.

Роня набрал номер Максима Павловича. Просил принять его по возможности еще сегодня вечером, пусть поздним. Получил согласие и указание, где будет пропуск.

Явился с написанным заявлением-жалобой по поводу стиля работы товарища Иоасафа Павловича. Прием был краток. Начальник отделения заверил, что «допросы с пристрастием» больше не повторятся, однако, выразил неудовольствие по поводу пассивности самого автора претензии.

— Чем с руководителем своим препираться по-пустому из-за чепухи, помогли бы нам лучше разоблачить немецкий заговор в Москве.

— Какой заговор? — удивился Вальдек.

— Ну вот, рядом ходите, а никак не нащупаете! — был ответ. — Оглядитесь получше, вдумайтесь и будьте подлинным коммунистом, притом русским коммунистом-ленинцем! А на Иоасафа не обижайтесь, он, бывает, зарывается, но работник он прекрасный! Берите пример с его инициативности!