1991

15 января 1991 г.

Красноярск

(А. Ф. Гремицкой)

Дорогая Ася!

Ну вот, одолел я вёрстку. Рассказы читаны-перечитаны[211], уже воротит от них, да и страниц-то 700 с лишним – на один зрячий глаз многовато. Но я заставил себя быть внимательным, иначе нельзя. В нашем мощном и великом языке одна буква, пропущенная или вставленная, приводит к таким искажениям, что дух захватывает. Ваша вёрстка ещё очень хорошая, чистенькая почти, но и в ней девочки правят слово «стан» на «стену», слово «имать» на «иметь» – на то, что душе их ближе и чему во школе научились.

Прошу внимательнейшим образом отнестись к моей незначительной правке – она вся по необходимости.

Мы тут все болели по очереди, и я с недельку после Москвы перемогался. Одна у нас Полька в строю, но учится из-под бабиной палки, зато врёт, сочинительствует куда с добром, бо-ольшая артистка провинциального театра растёт. И грех, и смех с нею!

Я, кажется, приблизился к столу, думаю открыть папку с романом в ближайшее время, если ничего не стрясётся в миру и в доме. Всё тревожно, неустойчиво, и рабочий запал, полученный в Китае, иссяк во время сидения в Москве. Надо опять пересиливать себя, заставлять себя работать, ибо без работы совсем тошно бытовать.

Толя Заболоцкий отъедается и отсыпается у матери, иногда звонит, грозится приехать после 20 января в Красноярск.

Все мои новости иссякли на этом. Поклон молодогвардейцам и всем твоим домашним. Кланяюсь. Обнимаю. Виктор Петрович

23 января 1991 г.

(Л. Черношкуру)

Дорогой Лёня!

Лишь глухою зимою приземлился я основательно за столом и могу написать тебе спокойно и основательно, а то ты скажешь: «Уехал, старый обормот, по небу умчался – и ни звуку, ни хрюку от него!»

Улетел я из Амстердама хорошо и роскошно даже – у буржуев же порядок таков, что ежели ты и вовсе идиот, да и глухонемой к тому же, всё одно не заблудишься. И самолёт хороший, и воздуху хватает, и ногам просторно. Лишь однажды, глянув вниз, я увидел горы, точно как на Чукотке – голые, с белыми вершинами и царапинами белыми по склонам. «Откудова? Что такое? Ведь Европа же под брюхом самолёта», – заметался мой умишко. Вдруг щёлкнуло, и пилот сказал одно только слово: «Монблан». А я почему-то грустно подумал: «Господи, Господи, кончилась жизнь!..»

Я и сам себе не сразу смог объяснить, да и до сих пор до конца не объясню, почему именно эти мысли явились при слове «Монблан». Наверное, оттого, что забрался туда, куда лишь по географической карте забирался и куда черти носили великого Суворова губить безответных русских мужиков ради того, чтобы спасти какого-то австро-венгерского императора и защитить …надцатый параграф чьей-то конституции, но, скорее всего, слово «Монблан» поразило моё воображение в детстве, и я считал его чем-то запредельным, потусторонним. И вот достиг. Как бы уж лететь и ехать больше некуда. Но я всё же прилетел в Италию, меня встретил из «Комсомолки» парень, держа эту самую лучшую в мире газету на груди развёрнутым заголовком, чего и тебе советую впредь делать, глядишь – за патриотизм зарплату прибавят!

Ну-с, ребята-комсомолята всё организовали здорово и достойно. Италия по сравнению с Голландией – это кипящий котёл с разноцветным варевом среди старых стен и узких улочек. Италии бы ненадолго, лет хоть на пять, советскую власть и самую мудрую нашу партию – и она тут же бы оказалась в нашей позиции, нечего было бы жрать, петь ни «белькантом», ни блатным голосом не захотелось бы.

Эмигранты на собрании держались хорошо, дружелюбно и как-то встречно расположенно, гораздо дружней и расположенней было, чем на российском съезде писателей, где и писателей-то было раз-два и обчёлся, а остальное – шпана, возомнившая себя интеллигенцией, склонной ко глубокомыслию и идейной борьбе. Вот только с кем – не сказывает, и какие идеи – не поймёшь, ибо орёт, бедолага, рубахи рвёт и криво завязанный пуп царапает аль червивой бородёнкой трясёт, как некий Личутин из поморов, обалдевший оттого, что в «писатели вышел».

Вообще жить стало ещё сложней. Быт сделался ещё более убогим и растрёпанным. Вот пока писал письмо, реформу какую-то страшную обрушили на народ, как всегда, напали на людей из-за угла. О Боже! Как же все устали от ожидания самого худшего, самого страшного!

Ну ладно, Лёня, немножко о жизни моей и близких моих.

Осенью же, на исходе её, я ещё съездил в Китай, хорошо съездил. Подзарядился за полмесяца у китайцев, которые от восхода до захода солнца работают, трудовым энтузиазмом охваченные. Увидел прекрасную и древнюю страну, уже преодолевшую в основном кризис и последствия культурной революции, захотелось сесть за стол. Но надо было ехать на съезд в Москву, писательский и депутатский, где и отупел, и угас, и едва живой вернулся домой. А пока ездил, заболели жена Мария Семёновна и ребятишки, перестал работать телефон – у нас это частенько бывает. И сам маленько полежал.

Теперь вот собираю в кучу бумаги, мысли, себя, дорабатываю «затеси», в том числе и те, что написал в Голландии и Китае, да и готовлюсь поработать над романом, расчистив путь к нему среди бумаг, суеты и мелких дел. Вышел первый том моего собрания сочинений, и началась подписка на него. Думаю, что в посольстве вам будет возможно подписаться на него.

Очень часто вслух, но чаще про себя, вспоминаю дивные, тихие осенние дни в Голландии, ваш хлебосольный добрый дом, комнату наверху, откуда я вышел и увидел вашу милую дочку, и дворик, где делал физзарядку. Голландия вспоминается как рай земной – из нашей забедованной и замордованной земли даже и не верится, что так может быть и так возможно жить.

Спасибо, Лёня, спасибо. Я понимаю, что во многом мои воспоминания и поездка так светлы и добры от доброты твоей и дома твоего. Чем я смогу вас отблагодарить – не знаю, но есть Бог – и он за добро умеет воздавать добром, и не обойдёт ваш дом его добрый и всемилостивейший взгляд, и он вам везде и всюду помогать будет.

У нас сейчас глухая зима, морозы, ветры дикие – и будем ждать, да уже ждём с нетерпением весны, тепла и всего хорошего, да что-то хорошее нас всё дальше и дальше обходит, видно, и в самом деле прогневили мы Всемилостивейшего.

Пришёл мне журнал – четыре экземпляра с беседой, журнал похож на наш провинциальный «Блокнот агитатора», боюсь, что и беседа такая же, и, может, хорошо, что я по-голландскому читать не умею.

Крепко, по-братски, обнимаю. Храни вас Бог! Ваш Виктор Петрович

25 января 1991 г.

(И.П. Золотусскому)

Дорогой Игорь Петрович!

Вот, наконец-то, я смог из вороха бумаг штучки эти выбрать, хотя и немножко объединив их тематически и две «затески» на подвёрстку, если чего на полосу не ляжет и не войдёт.

Из зимней, ветрами жутко воющей Сибири с удовольствием вспоминаю осеннюю Италию и как мы ходили «к Гоголю» – это уж на всю жизнь. Уже хочется весны и тепла. Как разгребу бумаги и разошлю «затеси» по журналам, примусь за роман, а то уж бумага желтеть начала. Хоть бы первую книгу до весны закончить!

Обнимаю, Виктор Петрович

26 января 1991 г.

Красноярск

(Секретарю Кытмановского райкома партии,

Алтайский край)

Уважаемый Иван Васильевич!

Не удивляйтесь моему письму – жизнь нынче не такими неожиданностями богата. Я хотел найти Вас на съезде, но не получилось. А искал я Вас вот почему: в деревне Червово Кытмановского района Алтайского края живёт мой однополчанин и фронтовой друг Пётр Герасимович Николаенко. Мы с ним прошли стрелковый полк, автополк и воевали в 92-й артбригаде на самой страшной и неблагодарной должности – связистами. Я по ранению выбыл из нашей части осенью 1944 года, а Пётр дотянул провод до Берлина, Праги и остановился аж в австрийском городке Кремсе. По возвращении в родную деревню работал бригадиром в колхозе, председателем колхоза, ушёл на пенсию с должности зама председателя. Человек он шумный и часто грубоватый, в душе же добряк и надёжный товарищ. Здоровый физически, громадный телом, он много помогал мне на войне силой своей, в особенности, когда я однажды явился в часть из санбата недолеченный, ослабелый.

Конечно, будучи начальником, попивал он крепко, да и посейчас это увлечение не оставил, но вместе с многотерпеливой женой, дождавшейся его с фронта верной девчонкой, пятерых детей вырастили, добра много людям сделали, детей определили.

Но здоровье сдало и у этого богатыря – обезножел, сердце сдало, и ещё беда – сгорела у него машина, так необходимая ныне в житье-бытье.

И вот я прошу Вас помочь моему фронтовому другу купить эту самую машинёшку. Право слово, и писать об этом, и просить неловко, но Петро сейчас лежит в военном госпитале в Барнауле и Христом Богом молит меня ему помочь, а я вот Вас молю и беспокою. Извините.

Заранее Вас благодарю и желаю добра, здоровья! Виктор Астафьев

[212]

5 февраля 1991 г.

Красноярск

(В. Болохову)

Дорогой Володя!

Сделав исключение из правил, прочёл я твою рукопись без очереди. Думаю, что «Новый мир» её не напечатает. Журнал этот несколько эстетский, академического духа. Думаю, может твою повесть напечатать «Юность» (тогдашний либерал-прохиндей, гл. редактор её А. Дементьев скакнул от меня, как от прокажённого, чуть не зарезав мой диплом в Литинституте) – они уже приучили почти своих молодых читателей к лагерщине и блатному стилю, с Аксёнова начали и твёрдо держат эту линию.

Что касается меня и моего мнения, если оно тебе нужно. Я считаю твою повесть антилитературой, и коли существует антижизнь, то и литература, ею рождённая, должна была явиться. И думаю, что половина читателей поймёт антиязык литературы подобного рода. Ведь мы и сами не заметили, что более чем наполовину наш обиходный язык уже состоит из блатного сленга, косноязычия и сквернословия.

Не знаю, есть ли будущее у литературы подобного рода? Почему бы и не быть? Ведь привился же рок к слаборазвитым народам, как гриб к гниющему дереву, и досасывает из него последнюю здоровую кровь и остатки разума. Ослабевшим разумом и принял наш народ припадочных коммунистов, их мораль, а затем и всю пошлость в виде патриотическо-проститутского искусства, и оттуда прямым ходом к видео с голыми бабами, совокуплениями на манер скотства и садизма.

Но порнокультура существовала всегда – не было фото, живописцы, в том числе и великие, баловали публику «видиками»; фольклор всех народов, но особенно наш, русский, индийский, африканский и, отчасти, южноамериканский, наполовину состоит из срама и матерщины.

Но всему этому противостояла колоссальная волна человеческой культуры, начавшаяся с Возрождения и опиравшаяся на достижения древней культуры. Она, настоящая культура, смыла и загнала в подвалы антикультуру. И литературе, подобной твоей, будет противостоять классическая русская культура и прежде всего литература. Вот и меня потянуло почитать после твоей прозы Бунина, Тургенева, Гоголя, прозу Пушкина, как тянет глотнуть чистого воздуха после душного помещения. Здоров будь. Виктор Петрович

Извини, что так нервно и скоротечно отвечаю – народ не переводится, устал жутко, сегодня начинаю лечиться – давление замучило.

11 февраля 1991 г.

Красноярск

(А. Ф. Гремицкой)

Дорогая Ася!

Ну вот, разделался я с 3-м и 4-м томом. «Последний поклон» доставит Толя[213], а «затеси» высылаю по почте. Господи! Я уж и не рад был, что столько их понаписал. Если б не Марья Семёновна, поди-ко, всё бросил бы и изорвал. Теперь я понимаю, каково-то поэтам составлять сборники, а тем более собрания сочинений. Крепкие надо иметь нервы!

И вообще, если окажется «затесей» лишка, выбрасывай самые мелкие и вялые, то есть старые, но, по моим подсчётам, всё должно быть ладно.

Ещё одно большое усилие, я разделаюсь с текучкой и готов открыть папку с романом, но уже устал и соображаю, куда сбежать на недельку, чтобы передохнуть. Живём помаленьку. Толя расскажет как.

На Красноярский край, на 3,5 миллиона населения дали всего тысячу экземпляров на подписку моего собрания сочинений. В своё время обком в Вологде выхлопотал семь тысяч, но нашим не до книг. Они вместе с Полозковым борются за укрепу рядов, чтобы потом напасть на врагов, то есть снова на народ, и под видом прессы – на едва дышащую культуру. Всё-таки эта банда без крови жить не умеет.

Бандероли ходят долго. Так что непременно позвони или телеграмму дай, когда получишь.

У нас уже не заключает договоры на 1992 год издательство и даже план не составляет, и рукописи не принимает. Хана литературной провинции! А как вы будете жить? Где-то мелькнуло, что при «Молодой гвардии» создаётся концерн. Что это такое? С чем едят? О Господи, каждое утро просыпаешься с ожиданием худшего. Что ещё выкинут наши перестройщики? Храни нас всех Господь!

Поклон всем молодогвардейцам. Кланяюсь, обнимаю, целую. Виктор Петрович

12 февраля 1991 г.

Красноярск

(Н. И. Године)

Дорогой Коля!

Спасибо, брат, за письмо, за доброе приглашение посетить челябинскую землю. Давно хочется, да грехи не пускают, да суета и видимость работы.

Приехать мне, Коля, сложно, тем более с Марьей Семёновной. Ты, наверное, не в курсе, у нас в доме была большая беда и горе неизбывное. Вот уже четвёртый год, как умерла дочь и оставила на наших руках двух детей (с мужем была в разводе, да и муж тот…) – дети остались совсем малые, но вот уже мальчик пошёл в девятый класс и стал нам помощником, ибо М. С. хватануло два подряд инфаркта, да и других болезней за жизнь поднакопилось. Девочка, её зовут Поля, нынче пошла в первый класс, и молим Бога, чтобы он продлил наши дни ради них, хотя, как сказал мой сотоварищ по литературе и войне, порою доставляет радость мысль о скорой смерти.

Устали. Всё наше поколение, такие на себе тяжести несущее, устало. А главное, ради чего тащили-то? Итог очень плачевный и горький.

А я ведь с писательского съезда угодил и на депутатский, от литературной шпаны переключился на шпану не менее отвратительную, на политиканствующую, которой легко оказалось прикрываться и прикрывать любые авантюрные и даже реакционные решения, – шпана орёт, рубахи дерёт и криво завязанный пуп царапает, совершенно уже никого не слыша и не понимая, для чего и зачем орёт-то?!

У нас дела тоже неважные. На 1992 год местное издательство уже не составляет даже план и не принимает рукописей, приказано сверху самим писателям добывать бумагу, издаваться на свои деньги и самим реализовывать свою продукцию. Провинциальная литература к этому не готова. Хоть и бедно, бледно и малоденежно, но жили, издавались, права качали честным издателям, вели «творческий образ жизни» и вот остались не у дел.

Я-то проживу и доживу свой век. Издают меня много, собрание сочинений выходит, но каково-то остальной лит. братии, особенно молодой? Да, надо объединяться. Поодиночке писатели России погибнут. Сибиряки уже кое-что делают по Урало-Сибирско-Дальневосточному объединению. Выпущен пробный номер газеты «Литературная Сибирь», есть обращение, примерный устав объединения и даже что-то похожее на программу. Я думаю, уральцам, и для начала челябинцам, нужно обратиться через эту газету к сибирякам с призывом об объединении не двух, а трёх регионов России. Я вижу в этом спасение. Нужно для начала провести что-то вроде съезда и выбрать координационный совет, продумать, где брать деньги на бумагу и самоё бумагу для объединённого крупного издательства или концерна на базе Новосибирского или Иркутского издательства. Словом, надо шевелиться, иначе хана всем и всему. Останется один «Апрель» и апрелевцы-молодцы, поддерживаемые из-за рубежа, да и в стране имеющие длинную руку.

Вот пока и всё, Коля. Если я уработаюсь за месяц до блевотины и нужна будет пауза, может, в марте и прилечу, но твёрдо обещать не могу, очень зависим от текучки и обстоятельств.

Поклон всем челябинцам. Обнимаю, кланяюсь. Виктор Петрович

12 февраля 1991 г.

Красноярск

(С. Шумскому)

Дорогой Серёжа!

Очень рад, что ты не забыл о моей просьбе, что хлопочешь и готов сплавать со мной.

Конечно, хорошо бы уплыть прямо из Тюмени, зайти в Тобольск, катер-то тем хорош, что где надо остановиться можно, и порыбачить, и поговорить с народом спокойно.

А насчёт встреч? Я потерял к ним всякий интерес, в надсаду они мне, но коли надо – с творческим активом и с секретарём – готов поговорить.

Вот теперь буду жить мечтой о поездке, в которую давно собираюсь. Лечиться, Серёжа, некогда, живу на износ. Люди наши беспощадны, сами себе покоя не дают и своим писателям как могут мешают, особенно корреспонденты и репортёры всякие и приблудные творцы.

Ну, да Бог им судья. Обнимаю, Виктор Астафьев

18 февраля 1991 г.

Красноярск

(А. Ф. Гремицкой)

Дорогая Ася!

Посылаю досылом потерянную «затесь», вставишь по оглавлению в нужную тетрадь.

У нас зафевралило, морозно и очень ветрено. Дома всё пока слава Богу. Полька более недели отсидела дома из-за карантина и сегодня билась с бабкой, чтобы не вставать и в школу не идти. У неё одно по этому поводу мнение: «Зачем она мне, эта школа?» И я вот тоже иногда думаю, зачем? Чё нам эта грамота-то дала? Одни от неё беспокойства.

Ну, все здоровы будьте! Кланяюсь. Виктор Петрович

Сегодня наконец-то открыл папку с рукописью романа…

24 февраля 1991 г.

(В. Болохову)

Дорогой Володя!

Я так и думал, что ты постараешься не понять моего письма и слово «антилитература» воспримешь без кавычек, но втайне надеялся, что ты уже приблизился к профессиональному отношению к литературе, когда не комплименты ценятся, а нечто более нужное и необходимое. Тем более что я и пояснил подтекст своего письма, говоря, что «антижизнь» и должна рождать «антилитературу». Более того, я вот и сам понял, что ныне делаю тоже «антилитературу», и какое-то время она будет царить в российской словесности, и хорошо, если какое-то время, хорошо, если великая культура прошлого выдержит её накат, а будущая жизнь будет так здорова и сильна, что устоит перед её страшной разрушительной мощью, хотя действительность наша не вселяет в это уверенности.

Не надо меня звать «мэтром» – я это тоже проходил, и людей с воспалённым самолюбием видел в нашей литературе не меньше, чем ты зэков по тюремным нарам. И рекомендацию не могу дать, потому что мой самоотвод не подействовал, и я остался секретарём Союза, а секретарь не имеет права давать рекомендации. Во всяком разе, так было.

Сейчас я вплотную влез в роман, сменил номер телефона и, пользуясь тем, что он не трезвонит, до весны постараюсь сделать первую книгу, и ты хотя бы поэтому рукописей мне не присылай – ворох рукописей останется на лето.

Будь здоров. Пиши – это главное в жизни литератора.

Кланяюсь. Виктор Петрович

2 марта 1991 г.

(Л. С. Черепанову)

Дорогой Лев Степанович!

Получил Ваше письмо и копию статьи и хотел бы поговорить с кем-то из власть имущих, но тут заболел и не дошёл до них.

Тем временем пришёл «Красноярский рабочий», где снова статья о бедствиях Агафьи[214]. Что говорить, судьба этой женщины трудная и, может, исключительная, но сколько я знаю людей и семей таких несчастных, таких заброшенных и властями забытых, что оторопь берёт, бессилие охватывает, и никто-никто о них не печётся, даже не пытается им помочь, а тут шумиха, хлопоты, газетные дискуссии и перепалки.

Ах, как мы, русские, любим шумиху там, где должно быть тихо. Даже милосердие превратили в телешоу и рвут друг у друга доброхоты микрофон, чтобы похвалить себя за десятку, внесённую в помощь, даже не зная кому.

Извините меня, Лев Степанович, помогать людям надо, тем более женщине, мыкающейся в тайге, но гам и шум вокруг этого поднимать не следует, помня о том, что в родном Отечестве миллионы несчастных, заброшенных сограждан, и все они ждут помощи, сердечного отношения, надеясь, что слово «милосердие» – не рекламная агитка и не предмет для спекуляции и газетного бума.

Желаю Вам доброго здоровья. Кланяюсь. Виктор Астафьев

13 марта 1991 г.

Красноярск

(В. Я. Курбатову)

Дорогой Валентин!

Вчера ко мне пришёл первый том собрания сочинений! Дожил, сподобился! Слава Господу, что он так щедр и милостив ко мне. Ну, а молодогвардейцам, прежде всего Асе Гремицкой, наивечнейшее моё спасибо за уважение и внимание ко мне, к моей скромной работе. Прежде всего, конечно, Ася молодец, изо всех своих сил старается и радеет за меня.

Ну и тебе спасибо. Сегодня ночью, в тиши и одиночестве, перечитал твою вступительную статью. Ты, по-моему, превзошёл не только себя, но и уровень нашей критики. И дело тут не во мне, я лишь повод для того, чтобы дать тебе возможность порассуждать и помыслить.

Вспомню я родимый и мне город Чусовой, его нравы, дымы, сажу и рабочее житьишко при советской власти, погляжу на Марью свою, подумаю о тебе – индо и руками разведу: откуда чё берётся?!

И мысль моя с веком наравне о том, что писатель заводится в саже, не только утверждается временем и прогрессом, но и углубляется в том смысле, что ценная мысль тоже выкристаллизовывается, как жемчужное зерно, в навозе и отходах металлургической и углесаженной промышленности. Своим фактом существования, пусть и в социологических пределах, чусовляне подтверждают это: вон Щуплецов-то или, как его напарница именует – Щуп, вверх тормашками на лыжах прокатился и чемпионом мира стал! Разве в Лысьве или даже в самой Перми этакое возможно? Не хватает у них почвы, то есть дыма и сажи для выращивания этаких талантов и подвижников вроде твоего брата – Леонарда Постникова.

Вот, брат, какой заряд бодрости я получил! Но главное, надоумлен был находчивыми людьми сменить номер телефона. Два дня бывшие клиенты по-сибирски выразительно материли мою и без того мной изматерённую госпожу и хозяйку, а потом всё умолкло, и я бросился к столу, взял на абордаж рукопись и в общем-то довел её до читабельного состояния. Сейчас она на машинке, после – сверка, уточнения, правка ещё одна, перевод некоторых фраз и слов с русского на казахский и наоборот, и можно рукопись первой книги отдавать в журнал, да чего-то не хочется. Закончить бы вторую книгу и сразу их вместе тиснуть, а тогда бесись вся военная и комиссарствующая камарилья. Третью-то книгу я на волне первых двух вынесу. Написал я, кажется, главный кусок о погибшем хлебном поле. Это вот и есть смысл всей человеческой трагедии, это и есть главное преступление человека против себя, то есть уничтожение хлебного поля, сотворение которого началось миллионы лет назад с единого зёрнышка и двигало разум человека, формировало его душу и нравственность, и большевики, начавшие свой путь с отнимания и уничтожения хлебного поля и его творца, – есть самые главные преступники человеческой, а не только нашей, российской, истории. Разрушив основу основ, они и себя тут же приговорили к гибели, и только стоит удивляться, что и они, и мы ещё живы, но это уже за счёт сверхвыносливости и сверхтерпения русского народа, а оно не вечно, даже оно, наше национальное достоинство или родовой наш недостаток. Бог его знает, что сейчас думать, куда и как думать, о чём и зачем?

Конечно, пропустив плодотворное время – осень и начало зимы, – сейчас я быстро выдохся, устал, очень раззвенелась контуженая голова, встаю утром трудно, а уснуть не могу долго, и, если не посплю днём, совсем дело моё плохо, да ещё и простудиться умудрился на исходе зимы, да и до тепла, видно, хредить буду. А пока у нас солнечно и морозно. Ночью до минус 18—20, днём отпускает, сегодня вон даже таять пробует. Говорят, в конце марта начнётся бурная весна. Дай-то Бог!

Я тебе книжку не посылаю, боюсь – стали всё воровать, и на почтах тоже. Очень тебя ждём по теплу оба с Марьей Семёновной. Право слово, назрела надобность встретиться и погутарить, и на весну не чухонскую – нашу тебе посмотреть. Командировку уж как-нибудь и где-нибудь тебе оплатим и дорогу тоже. Давай приезжай! В письме всего не скажешь, как бы длинно оно ни было.

Обнимаем, целуем тебя по-чусовлянски – крепко и преданно, я и Марья Семёновна

18 марта 1991 г.

Красноярск

(А. Михайлову)

Дорогой Саша!

Очень рад, что ты снял с себя этот хомут, который надевают людям, творческим притом, а надевши, начинают пинать и стегать, как колхозную клячу, на которой может ездить всякий, а она и лягнуть разгильдяя не смеет, и ись не просит, и не брыкается, хотя в упряжи в колхозной, которая вся в узлах, без потника и шею протирает до костей.

Видно, время такое, когда ревуны и наглецы получили возможность наораться вдосталь, а наш удел работать, и чем время смутнее, тем больше потребность в тружениках, но не в болтунах.

Если бы ты знал, как было противно на съезде писателей РСФСР, где, в отличие от тебя, Юра Бондарев умереть готов был, но в начальстве остаться, понимал ведь, что он главный раздражитель шпаны этой, ан не сдаётся, да и только, а там современный идеолог и мыслитель Глушкова бубнит за Россию, Личутин бородёшкой трясёт так, что из неё рыбьи кости сыплются, – этот и вовсе не понимает, чего и зачем орёт, лишь бы заметну быть, лишь бы насладиться мстительно званием писателя, употребляя сие звание, в русской литературе почётное, на потеху и злобство шпане, которая и забыла, зачем она собралась на съезд.

А потом сразу же вослед и депутатский съезд. Здесь то же самое, только в закон облечённое враньё и кривляние, я уже заранее знаю, кто и зачем лезет на трибуну, чего и почему будет говорить, не считая таких, конечно, больных людей, обалдевших, как Личутин, от звания писателя, офонаревших от депутатского значка, как представитель рабочего класса Сухов, осибирячившийся еврей Казанник или Болдырев и ещё пара больных словонедержанием людей. Они, бляди, снятся мне уже в кошмарном сне – война, районная газета и они!

Осенью, побывав в Китае, зарядился я таким трудовым порывом, такой тягой к работе, что вот бы броситься на стол, как тигра на добычу! Ан нет. Не себе принадлежишь, на съезды езжай, слушай дураков, внимай воинствующим краснобаям. И дело кончилось тем, что попал я, изнежившийся писака, в страшную прострацию, всё подзабросил и за стол с трудом и тяжестью в сердце уселся уже в феврале. Разошёлся, поработал и довёл первую книгу до читабельного состояния. Ещё один заход – сверка, уточнения, утрясения – и можно будет давать роман в журнал. Однако решил я сделать вторую книгу и тогда уж печатать их подряд. А пока их печатают, бог даст, по инерции, на волне и третью сделаю. Но это всё мечты, а пока едва хватило сил на эту работу, и уже вот приболел, чувствую себя неважно, едва поднимаюсь по утрам, да ещё простудился малость, и отплёвываюсь, и откашливаюсь, а весна к нам пока не торопится, говорят, в последней декаде марта начнётся.

Очень, конечно, заманчивая твоя программа поездки по твоему Северу, но мне надо хорошо отдохнуть, не отрываясь от дома, и для работы над романом съездить на Нижнюю Обь, так что нашу совместную поездку отложу на год, и если Господь пособит, ещё съездим. Хочется.

Марья моя дюжит, крутится, вертится, дети заставляют, спать много не дают и кушать требуют, а с кушаньем-то каждый день всё туже и туже, и чё дальше будет – думать я уже устал и не могу.

Однако и на съезд писателей я не приеду, и на другие съезды тоже. Писать надо, роман заканчивать успеть. А то пропрыгаю, просуечусь и главной работы не сделаю.

Крепко тебя обнимаю. Твой Виктор

1991 г.

(М. С. Горбачёву)

Москва, Кремль,

Верховный Совет,

Президенту Горбачёву

Разгул преступности в стране переходит в террор. Вы, как всегда, медлите и опаздываете с принятием решительных мер. Народ вооружается, и, когда кончится его долготерпение, он повернёт оружие против вас, вашего бездейственного правительства, против растерянно притихшей армии и сметёт всех вас. Вот тогда начнётся хаос, какого ещё свет не видывал.

Когда-то уважавший Вас Виктор Астафьев

20 марта 1991 г.

Красноярск

(С. Н. Асламовой)

Дорогая Света!

Когда пришло твоё письмо, я как раз дорабатывал первую книгу романа, через силу работал, так как своё время – позднюю осень и начало зимы – проездил, да на дурацких съездах просидел, а потом на исходе зимы и за стол засел вплотную. Но я умею себя заставить работать и в работе «разогреваюсь», словом, первую книгу я почти сделал – рукопись на машинке. Ещё один заход – правка, сверка, уточнения – и можно браться за вторую книгу.

У нас, как и у вас (сужу по сводкам погоды по телевидению), зима затянулась, и я очень устал, да ещё подпростыл тут, переболел и сейчас утром встаю трудно, разламываюсь, да если б на душе было посветлее и думы полегче, так и недомогание одолел бы скорее, а так…

Тоже надо думать, чем детей кормить, помогать погибающему местному издательству, поддерживать нашу совсем угасающую культуру и вообще всё время кого-то от чего-то спасать, поддерживать, хлопотать…

А коммунисты (в том числе и Хайрюзов), они что ж, хотели грешить, злодействовать и не каяться? А как же христиане-то несли свой тяжёлый крест? Эта партия сделала столько преступлений, что поколения Хайрюзова не хватит, чтобы отмолить их. Тем более что они и отмаливать не собираются, а всё на других сваливают, только вот на кого и куда? Перед ними пустыня, а сзади выжженная земля, кровь и кости убитого ими народа. Одно упрямство и кураж ими движет. Но они уже приговорены временем и человечеством, не может формация, даже такая, как коммунисты, существовать в мире, который их давно и справедливо ненавидит, считает антихристами. И кончат они свои дни нечисто, обязательно кусаясь, пья кровь и захлебываясь слезами, в том числе и своих детей.

Рассказы, детектив мне хочется пописать. Надеюсь, летом и попишу. Как напишутся – пришлю. Посылаю тебе календарик с собачкой, а твоим орлам с диво-звёздами, они их любят? У меня вон старший-то заявляет: «Чё? Эту вашу классическую музыку слушать? Не хватало мне!..» Дед ногти в кровь срывал, чтоб хоть к какой-то культуре прибиться, мужика в себе давил и задавить до конца не смог, а эти, наоборот, от культуры, как чёрт от ладана, в содом, в пещеру, в помойку… О Господи!

Ну, поклоны всем! Мужу твоему и парням и тебе отдельно кланяюсь. Виктор Петрович

27 марта 1991 г.

Красноярск

(В. Т. Невзорову)

Дорогой Василий Тимофеевич!

Я все собирался тебе написать, узнав о кончине Ирины Александровны. Да не знал, чего написать-то. По горю своему великому ведаю, что всякие слова тут бесполезны, а иногда и раздражительны, лишни. Скорбь, настоящая скорбь, не терпит ни суесловия, ни суеты. Носи в себе горе, страдай, и да поможет тебе Бог, более никто помочь не в силах.

Вот и затянул с письмом-то, а потом работа увлекла, ковыряюсь в романе, вроде бы первую книгу подвожу к завершению и устал, ибо своё время – позднюю осень и раннюю зиму – упустил и работал с перенапряжением. Сейчас рукопись на машинке, а я сплю беспробудно. У нас никак не начинается весна, всё холодно и ночами морозно, а хочется уже тепла, травы и солнца.

Тут и твоё письмо. Укор мне ещё один – не справляюсь с почтой и текучкой, да и с жизнью уже едва справляемся – дети подгоняют, на плаву держат. Хоть бы успеть подростить, на ноги поставить. Витя по туловищу-то большой, моя одежда и обувь ему уже в самый раз, а по уму… Да ведь ему 15 лет через месяц будет только, а они сейчас и до 50 норовят детьми оставаться.

Я очень и очень сочувствую тебе. Одиночество – это всё же страшная доля. Она взаимно и с обеих сторон неповторимо трагична. Умер у меня в Новосибирске старший друг, умнейший человек, труженик и наставник – Николай Николаевич Яновский. И овдовела Фаина Васильевна, его жена, человек яркий, театралка, владеющая несколькими языками. И пополивала-то она супруга, и капризы допускала, случалось, а Николай Николаевич с улыбкой, со снисхождением сносил всё это, и пережили они вместе столько горя, сколько на иной десятиэтажный дом советский хватило бы. Николая Николаевича садили три раза, но он остался могучим красавцем, умницей, застенчивым с друзьями и яростным с врагами, а они у него не переводились, особенно в партийных конторах. Не могли ему там прощать, что он умнее их, честнее и неуязвим ни с моральной, ни с материальной стороны. Осталась от него громадная библиотека, бесценный архив и бедная вдова в неутешном горе. Но ещё осталась добрая, прекрасная память, как и об Ирине Александровне.

Будешь на могиле, положи от меня цветочек и скажи, что Виктор Петрович не раз был спасён во мрачные дни её высоким духом, её светлым отношением к чистому делу, к человеческим правилам и морали в жизни и работе, и ещё её неиссякаемым юмором, каким-то умно-насмешливым отношением к суете сует и умением весело, непринуждённо, восхитительно легко рассказывать даже о богах. Никогда я не уходил от неё, из иконного ли её зала, да и из дома с тяжестью и неловкостью в душе, всегда просветлённо было на душе, всегда ощущение прикосновения к чему-то, что я умел и не разучился чувствовать ещё в человеке, этакую редкостную, недосказанную расположенность к тебе. Мы тихо любили Ирину Александровну и восхищались ею, зная о её хворях, и о неладах с детьми, и о многом другом.

Однажды я допустил бестактность к её прошлому, и она необидно, умело и тактично дала мне понять, что не хотела бы вспоминать об этом. И всё! Ни обид, ни тем более потуг нанести ответную обиду.

Я бы желал таким людям самой долгой жизни, чтобы свет, идущий от них, помогал нам лучше видеть окружающее и все скверны в себе тоже, да и утеплял бы этот очень холодный мир хоть маленько.

Царствие небесное Ирине Александровне! Уж она-то его заслужила! А тебя братски обнимаю, прижимаю к сердцу и заверяю, что всё добро, тобою для нас и для писателей сделанное, я не только помню, но и пытаюсь в меру моих сил и возможностей передать дальше, помочь людям, ибо только так, по моему убеждению, и должен бытовать человек, иначе зачем он родился и живёт?

Храни тебя Бог! Преданно твой Виктор Астафьев

26 апреля 1991 г.

Красноярск

(З. Домино)

Дорогой Збышек!

Из далёкой Сибири, где нынче никак не проходит зима и не торопится весна, привет тебе и самые добрые пожелания семье, земле твоей и всем близким людям!

Письмо твоё получил. Благодарю тебя за него и за добрую память. Из прессы, из радио и телепередачи знаю о жизни вашей страны, хотя, разумеется, и не всё. Вот американцы прощают большие долги и выкупают поляков у большевизма. А кто нас, русских, выкупит? Мы никому не нужны, и всем всегда должны, и перед всеми всегда виноваты.

Так, видимо, на роду писано огромной стране и её злосчастному народу. Я читаю письма и послания Пушкина к своим лицейским друзьям и вижу, как он виновато чувствует себя перед ними за то, что Бог ему много дал, а им недодал, обделил. Гению такая вина была простительна, хотя и тягость, она, в конце концов, и увела его от людей подальше – слишком уж угнетающи, тяжелы были их злоба и любовь, и зависть, и непонимание, и отставание от него лет на двести, а то и навсегда.

Дар Божий – это и награда, и казнь. Пушкин это понимал и умом, и сердцем, и он не от пули, так от гнёта жизни всё равно рано погиб бы. Но это единица! Гений! А каково-то целому народу, богато одарённому, доброму, выдерживать страдания всяческие, муки, унижения, и всё оттого, что его злят, как собаку, то костью дразнят, то палкой бьют. Вот и добили, доунижали, дотоптали – сам себе и жизни не рад народ русский. И что с ним будет? Куда его судьба кинет или занесёт – одному Богу известно. Уповаем на чудо и на разум человеческий. Думаю, ни людям, ни небесам легче не будет от того, что загинет русский народ. Он может за полу шубы стащить в прорубь за собой всё человечество.

Несмотря ни на что, надо работать, пока жив и в башке чего-то шевелится. Вот я и работаю. Делаю роман о войне. К завершению идёт первая книга, а всего должно быть три. Хватило бы сил и жизни на них.

Но очень много дел посторонних, суеты много, какого-то пустопорожнего времяпровождения. Все так заняты у нас, все так «заклопотанэ», как говорят в Польше, что своими делами и заниматься некогда. В прошлом году не убрали урожая, всё говорили об уборке, боролись за урожай. Нынче сеять некогда – всё говорят о посевной.

Преодолеть этот общий психоз говоренья, а не творенья, как показала наша Октябрьская революция, очень трудно, почти невозможно. Люди шалеют от красноречия, пустословия и безделья, все требуют справедливости, порядка и корма, но никто ради этого палец о палец не бьёт. Я преодолеваю в себе эту давящую инерцию бурной видимости труда и борьбы неизвестно с кем и за что. Главная борьба была всегда с собой и за себя, остальное потом, никто за тебя работу твою не сделает, и никто не поможет в себе самом разобраться.

По весне собираюсь в родную деревню, там у меня есть дом и огород. Поковыряюсь в земле, успокоюсь и, может, отдохну от этой всесокрушающей говорильни и смуты в душе.

Хочется ещё так много сделать, но жизнь наша с Марьей Семёновной очень осложнилась – скоро будет четыре года, как умерла у нас дочь, оставив нам двух детей-сирот. Растить их нынче, да ещё в нашем возрасте и в наше пагубное время, очень тяжело. Это требует сил и времени, а того и другого уже недостаёт. Всё надо делать, и детей растить тоже, вовремя. Но ничего, есть люди, которым ещё труднее, чем нам.

Поздравляю тебя, Збышек, жену твою и близких с праздником весны и Победы! Желаю доброго всем здоровья, а тебе ещё и успехов в труде, вдохновенных встреч. Крепко, по-братски тебя обнимаю. Марья Семёновна, внуки – Витя и Поля – тоже шлют сердечные приветы. Твой Виктор Петрович

5 мая 1991 г.

Красноярск

(Адресат не установлен)

Уважаемый Николай Трофимович!

Я очень прошу Вас простить меня за то, что так долго не подавал никаких вестей, получив Вашу рукопись. Время моё не просто загружено, а на клочки разорвано и растерзано. Да я ещё и поработать пытаюсь в такое время, когда все охотно говорят о работе и требуют хлеба, желательно с маслом, зрелищ, желательно острых, за разговоры-то.

Рукопись Ваша у меня вызвала почтение уже своим опрятным видом. Терпеть не могу рукописей неряшливых, путаных, невычитанных – это есть самое большое неуважение и к труду своему, и к тому, кто вынужден его читать, часто по слёзной просьбе самого автора.

Чтение Вашей рукописи оказалось делом долгим и нелёгким. Рукопись эта – одно длинное-предлинное стихотворение, содержащее печальный рассказ об одной очень невесёлой жизни. Перемены ритма, звука, энергии стиха – это, собственно, состояние рассказчика, перемены его настроения, работа сердца, ток крови. Тягостна, конечно, первая половина рукописи о неволе, но кто же о ней весело писал?! В ней самое ценное то, что Вы не впали во зло, в чувство мщения и ненависти. Как писал Шаламов о «своей Колыме» – «это было нашим образом жизни». И это-то и чудовищно, и непостижимо, что жизнь человеческая столкнута в тёмную яму, на самое земное дно, на муки и погибель, но и там, в яме, он, человек, пытается жить, думать, надеяться на лучшее.

То же было и в запасном военном полку, и на фронте, в окопах, то же было и по сёлам войны, и по заводам, и по горьким окраинам социалистических городов. И всюду одна надежда – выжить, а там уж всё будет по-другому. А что будет по-другому? Вернётся молодость? Здоровье? Свет и сила? Восприятие жизни высветлится? Оптимизма прибавится?

Очевидно, во всех заблуждениях и надеждах русского человека и содержится главное его достоинство – великая стойкость. И как удобно оказалось обманывать и эксплуатировать человека с этакой верой и надеждой в сердце! Увы, ничто не вечно под луной, и вера иссякла, вместе с нею исчерпалась и главная сила, может, и могущество нашего народа. Я абсолютно уверен, что то, что мы, русские, перенесли, перетерпели и выдюжили, – никому более не по силам.

По стихам Вашим, несколько старомодным, видна Ваша большая читательская культура. Стихи музыкальны, добры, полны благородного звучания и какой-то совершенно детской доверительности и открытости миру. В Вас, несомненно, погиб очень талантливый и благородный поэт, но человек, чуткий к боли и страданию, не только своим, человек, бесконечно справедливый, добрый, остался с Вами, и то слава Богу.

Вам не хватило среды общения, понимания, хотя бы простого, совсем домашнего. Не хватило и печатания – это очень необходимо, ведь от каждого опубликованного произведения автор отплывает, как от пристани, и, глядя на неё издали, ощущает, как потраченная энергия, образовавшаяся в сердце пустота в силу «истраченного материала» наполняется новыми, обновлёнными красками, звуками, чувствами. Ничто так не терпит застоя, ничто не прокисает так быстро в посудине, называемой душой, как литературная продукция.

Излияния на бумаге спасают от одиночества, спасли, судя по стихам, и Вас в заключении, но для совершенствования таланта, для движения выше и дальше этого мало. Поэту нужна среда, и среда мыслящая, горячая, противоречивая, но не равнодушная, не чужая, не тупая, наконец. Поэту и без того трудно и одиноко, ибо по остроте восприятия жизни, по глубине чувств он и без того выше и дальше толпы и черни, он и без того гибельно страдает и любит, и в среде, совсем его не понимающей, не чувствующей, не ценящей, – он и вовсе задыхается.

Как Вы выжили в лагере, я могу понять, как перенесли творческое одиночество – это тоже вроде понятно, но почти необъяснимо, не поддаётся толкованию – какая должна быть великая стойкость и сила у человека. Прозаику в этом мире чуть полегче. Кроме того, рядом со мной, например, всю жизнь человек, который не просто меня понимает, ценит и чувствует, но и помогает своим присутствием, вниманием, да и просто вовремя накормит, спать велит, на машинке напечатает.

Я очень часто думаю над судьбами тех, кто прошёл войну, тюрьмы наши адские, прелести всеобщего соцтруда, – что было бы с литературой и литераторами, не пройди они это? Дар Божий с ними, это несомненно, был и остался бы. А лира? На какой бы лад она была бы настроена? Что было бы с Вами, с Вашим поэтическим даром, не перенеси Вы всего того, что перенесли? Усадебный поэт Фет? Но он уже был, и усадьбы порушены и сожжены новыми хозяевами жизни. Скорей всего целая когорта поэтов нового времени воссоздала бы старое строение и двинула слово дальше. Думаю, высот и побед поэтических и литературных вообще она бы одержала больше, скорей всего создала бы мощную литературу мирового звучания. Плацдарм был, здоровье у народа было, сил не занимать, таланту и любви к своей земле и народу – тоже.

А так что ж? Ещё одно загубленное дарование, ещё одна остановленная на взлёте жизнь. И в результате великая русская литература едва теплится, к небу взлетают лишь отдельные искорки и «гаснут на лету», как сказал поэт Полонский.

Книжку Вашу я оставляю у себя. Может, чего-то выберу (у меня есть намётки) и напечатаю. А из последнего раздела кое-что покажу композиторам – может, положат чего на музыку. На мой взгляд, есть два-три совершенно превосходных романса.

Не знаю, как Вы перебиваетесь материально, но хорошо бы Вам этот сборничек издать, да и успокоиться, прижав его к своему сердцу, потому как всё тут есть, и стон, и звук Вашего сердца. Сейчас за деньги можно издаться в любой, даже в местной типографии. Попробуйте, всё же это итог жизни, итог пусть и грустный, но чистый, достойный человека, авось и почитает кто, и поплачет.

Кланяюсь Вам и желаю хоть какого-то здоровья, добрых дней и добрых людей возле себя. Всего-всего Вам доброго! Спасибо за стихи, за грусть и слёзы, за благородство и счастье общения с «тихим, добрым словом». Живите дольше и пишите, пока пальцы держат ручку. Ваш В. Астафьев

8 мая 1991 г.

Красноярск

(Семье И. Н. Гергеля)

Дорогие Тоня! Ваня!

И я, как всегда, после праздника поздравляю Вас с началом весны и днём Победы! Здоровы будьте! И чтобы ребятишки были здоровы и поменьше хлопот доставляли. Мы живём напряженно и трудно, в особенности Мария Семёновна, двое школьников в наши годы – это не награда. В особенности трудно с младшей. Она вертлява, подвижна, учиться не хочет, а только играть, на каждое слово выдает десять и артистка первоклассная, с нею хоть смейся, хоть плачь. Я прошлым летом забрал её к себе в деревню, и она там партизанила, ходила босиком, все собаки и мальчишки её друзья, лезет в холодный Енисей, норовит кататься на велосипеде. Вырви глаз, одним словом!

Работал над романом о запасном полку, где помянул и твои, Ваня, незабвенные тоцкие лагеря. Роман страшный, как и вся наша жизнь была и есть страшная. А пока у нас ещё не постучала весна, снег, холод, нет ещё новой травы. Я ещё не убрался в огороде – сыро. И в деревню не перебирались – холодно. Вот на рыбалку 10-го собрался лететь. Один раз уже билеты на самолёт сдавали, было морозно на Севере.

Не знаю, читал ли ты мою статью в «Известиях» за 1—2 мая, там я товарищам коммунистам сказал частично о том, что они заслужили, и боюсь, что с бывшим герой-функционером Шадриновым мы переругаемся, а нам уже на старости лет ругаться не надо бы. Может, Вам с Тоней приехать? Что ты её никуда не возишь? От вас через Оренбург к нам идёт какой-то поезд, есть и проходные. Насчёт самолётов – не знаю, да и дорого на самолётах.

Словом, черкни мне, что и как. А мне надо, чтобы ты прочитал рукопись о запасном полку.

Обнимаю и целую вас. Ваш Виктор.

Мария присоединяется. Ребятишки тоже.

13 мая 1991 г.

Красноярск

(С. Ермолаевой)

Дорогая Светлана!

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Моё затянулось, очень всё же много того, что мешает ныне жить и работать, мелочи давят главное. Работа над первой частью романа ещё не закончена, но рукопись уже читабельна. Я посылаю её тебе всю, чтобы ты увидела, какую ношу я взвалил на себя, а муж твой откроет для себя новость, что все наши армейские беды и гадости начались не сейчас.

У меня одна просьба – надолго рукопись не задерживать, и, хотя я знаю, как вам и нам всем живётся суетно и трудно, всё же малость загружу вас:

1. Все речения, разговоры казахов перевести на казахский язык, но в русской транскрипции, а можно так и эдак.

2. Два-три расхожих казахских имени, что-то вроде нашего Ивана, и одно редкое, степное, которое бы говорило о принадлежности к древнему высокому роду.

3. Одно-два расхожих восклицания, что-то вроде нашего присловья и обязательно одно-два ругательства, но не стервозных, не пошлых, а «домашних» повседневных. Хорошо бы какую-нибудь примитивную песню или напев, когда поют, чистя картошку, для себя, думая о доме, о родных, о своём кишлаке (надо ауле), о степи, о горах.

Вот и всё. Заранее благодарю. Желаю доброго здоровья и хорошей жизни вообще, с мужем в частности, ибо в наше дикое время сходиться на жительство могут или безответственные дураки, или уж действительно добрые, уставшие от одиночества люди.

Храни вас Бог! Виктор Петрович

18 мая 1991 г.

(Адресат не установлен)

Уважаемый Алексей Алексеевич!

Благодарю Вас за письмо и за добрые слова о моей работе.

Переехав в Пермь из г. Чусового той же области (сюда привезла меня жена после войны – она родом из Чусового), в 1962 году я приобрёл дом в заброшенной деревушке, где прожил и проработал, как оказалось, свои самые плодотворные и счастливые годы.

То, что написано в рассказе «Яшка-лось», выдумывать не пришлось. Был случай с жеребёнком, потерявшимся и выросшим в лесу, был и бригадир-пьяница, которого обожали лошади и которых утопил он штук пять, да и измывался над ними и над людьми тоже, как дурь велела. Однажды его «сняли с лошади» – выгнали из бригадиров, так он перестал выпускать лошадей из загороди, и они съели там весь дёрн, лизали землю. Когда, идя на берег, я выдернул запор, они чуть не растоптали меня, ринулись к воде. Бригадир пьяный и дурной кричал: «Я подохну, так пусть и они подохнут!» А стадо коней, хорошее, послушное, было сохранено и разведено им. За реку, в догнивающее отделение совхоза отдали лошадей и всё остальное на вымирание – кончится скот, люди бросят землю и совхоз и уедут. И не будет забот совхозу с Заречьем.

Будучи из крестьянской крепкой семьи, хитрый, тогда ещё не запивающийся бригадир увёз за реку жеребца-нутреца под именем Петька, и тот регулярно там исполнял свои обязанности. Бригадиру говорили, мол, уж не ты ли жеребят делаешь? Словом, основа рассказа документальна, но «писать документ», как это у нас делается, не стоит, и всё остальное в рассказе – работа и мысль сочинителя. Можно, наверное, прочесть рассказ и истолковать его так, как Вы истолковали и прочли.

Желаю Вам всего доброго в жизни. В. Астафьев

21 мая 1991 г.

Овсянка

(А. Ф. Гремицкой)

Дорогая Ася!

Я в деревне. Два дня жары, и вдруг ударил «на черёмуху» холод, да какой! Цветочки сегодня ночью поникли от мороза, думал, пропадут, но сибиряки же, чуть солнышко показалось, подняли головки, жить стараются.

Хорошо, что мне удалось быть здесь одному. Очень устал за зиму и чувствую себя разбитым. Да и кругом всё уныло и подло, а тут ещё тётушка Августа Ильинична тяжела, вздумала, по-моему, умирать, да и рада она смерти, но работяга, сибирячка, а вся её порода с жизнью расстаётся трудно. Хожу к ней два раза на день, меряю давление, а оно уж порой неуловимо. Заставил детей её хотя бы ночевать в деревне. Ночуют, огород копают, эти ещё слушаются меня.

Алёша – глухонемой сын Августы, показывает два пальца: остаёмся ты да я. Ох, Господи! И не знаешь, радоваться ли тому, что и мы скоро помрём, или горевать.

Позавчера Ирине нашей исполнилось сорок три годика. Были с Марьей и Полей на могилке. Поля играет, Марья Семёновна плачет, Ириша в земле молча полёживает, над ней берёзы шумят, птички поют, и кому лучше, нам или ей, не разберёшься.

Ничего не пишу, даже писем. Не могу. Выдохся! Как и вся наша матушка-Россия, от усталости и запущенности обессилел, видно.

Ну, даст Бог! Скоро прилетит Валя Курбатов, может, с ним оптимизму накопим.

Всем кланяюсь, желаю хлеба и здоровья. Всегда ваш Виктор Петрович

18 июня 1991 г.

Овсянка

(А. Ф. Гремицкой)

…Этот бородатый крытик[215] в Москве будет проездом в субботу и письмо бросит в ящик или с кем передаст, а сам подастся во Псков, к бабе, которая по чести должна уж об него ухваты обломать, поскольку дома он не живёт, бабу не ублажает и детей не воспитывает.

Прибыл он ко мне ненадолго, поэтому на север я его, на комаров и в летнюю духотищу, не потащил и сам не поехал, потому как, отоспавшись, почувствовал крепость в жилах и вольность в голове. Сел я за стол и решил закончить «Последний поклон», который, хочешь не хочешь, а надо когда-то и завершать. Тем более тётка кончается и своим неутешительным «материалом» подталкивает меня на сию работу, да и маленько от горьких дум о её и нашей жизни отвлекает.

Глава большая, трудоёмкая, но черновик я уже почти нагвоздил, а далее ждёт меня более усидчивая, требующая терпения работа.

Валя засел у меня в избушке, чего-то читает, бумажками шуршит и даже записывает. Сойдясь во дворе, мы треплемся о том о сём, иногда ходим по деревне, спускаемся к Енисею, он смотрит вдаль и бормочет в бороду: «Как без всего этого можно жить?» У нас ведь на его родину, на разгромленный, но всё же ещё недобитый Урал похоже.

Жаль, что он не может наладить сон. Приехал растерзанный, подавленный, но я его юмором растрясываю, как слежалый пласт сена. Иногда и до запаха свежего дело доходит.

Сегодня он уехал в город. Дела. А завтра, как и всегда, 19-го числа, поедем на могилу дочери. Марья Семёновна плачет, маленькая, старенькая, прижавшись к холодному чёрному камню плечишком, а Поля, бурная, но жалостливая душа, уговаривает её: «Баба, не плачь, пожалуйста! Ну, не плачь!» – и сама в слезах. Марья Семёновна говорит: «Поплачу, и мне вроде бы полегче». Душу они мою в клочья разрывают.

Сегодня ночью тяжкая гроза была, ливень, хряснуло чего-то на столбе, и свет погас. Надо о холодильнике думать, харч спасать, а я о ней, о дите: «Как она там, в лесу, одна, в такую страшную ночь?» Маленькие, бывало, как гроза, а грозы в Чусовом страшенные, залезут под одеяло, прижмёшь их к себе, и уже ладно, уже им неопасно, и они, глядишь, спят себе посапывают, к родителю прильнув. Быть может, эти-то минуты и есть самые главные, самые светлые в нашей жизни, когда дано тебе почувствовать себя защитником своих детей.

А теперь? Где мы? Где дети? Что с ними? Что с нами? Господи, какой конец-то у двадцатого, так хорошо начинавшегося века! Ведь погибаем и сами того понять не можем, и оттого гибели не страшимся.

Витя поехал в Вологду. Так рвался! Я знаю по себе: он надеется, что всё там, как прежде, и мама жива, и дом на месте, и друзья-приятели всё те же. Какие горькие разочарования его ждут! И сколько их было у меня. Всё сердце в ссадинах. И не защитишь и ничем не поможешь. Только время, только годы приносят забвение и утешение. Впрочем, больше надежды на них. В прошлом году маме исполнился 91 год со дня рождения и шестьдесят лет со дня гибели, а нету забвения, всё та же тоска по ней, по уже вечной матери, всё то же недоумение, заменившее острую боль. Почему так? Отчего и в жизни ей не было счастья, и смерть такая мучительная в молодые годы? В назидание другим? Во избавление их от мук? Но тогда Божий перст указал не туда и не на того, материны муки не убавили мук среди людей, и смерть её никого не образумила, добра не прибавила, ничему хорошему не научила.

Смерть ранняя, понуждённая вообще, видать, никому не нужна и ничем не оправдана. И война – самое отвратительное, самое безнравственное, подлое убийство и ничего больше. Повторись война, я нынче ни за что не пошёл бы на фронт, чтобы спасать фашизм, только назад красной пуговкой, и, спасая который, мы наконец-то добились невиданного и неслыханного счастья. И за ради этого умирать?.. «Фу-еньки!» Как говорит русский классик, проживающий за морем.

Ася! А с «затесями» сделай всё так, как наметила. И про пьянку выброси. Пьянки и без того много вокруг, да и в моих творениях многовато.

Вот на сём я и закончу, оставаясь сегодня не в рабочем состоянии, ибо снова гуляет гроза, надвигается ливень и шквал, тётке стало хуже, и меня с утра «загибат», как говорила бабушка.

Вчера во время грозы я вспомнил: как загремит – я к деду Илье с вопросами. «Ты зачем, деда, гремишь?» Он затрясёт бородой, захохочет: «Да это не я, это Илья-пророк». А бабушка из кути: «Он это, Витька, он камни на небе ворочает, на телеге ездит. Зачем ребёнка омманываш?»

Вот от них и пошёл выдумщик, да отпетый ещё. Вчера со слов тётушки написал я о смерти бабушки и сегодня не работник…

Обнимаю вас всех, целую и желаю хорошей жизни. Преданно ваш Виктор Петрович

7 июля 1991 г.

Овсянка

(С. Ермолаевой)

Дорогая Светлана!

Спасибо тебе и за книги, и за помощь с рукописью. Господь чем-нибудь поможет и тебе за твою доброту, хотя к добрым-то и честным людям он последнее время как раз и не очень ласков.

Осенью я продолжу работу над романом, а пока сижу всё ещё в деревне, и поскольку у нас каждый день льёт дождь, довольно прохладно, ничего не осталось мне делать, как сесть за стол и завершить «Последний поклон». Написал две заключительные главы и с печалью закончил работу, которая продолжалась почти тридцать лет и доставляла мне такое удовольствие, какового не доставляла ни одна книга моя.

Скажи и мужу своему спасибо за письмо. Спорить нам не о чем, поскольку главного предмета, о чём могли бы мы спорить, не было и нет, то есть армии как таковой у нас не было и нет. Есть загнанная в казармы толпа рабов, пользующаяся, кстати, уставом, писанным ещё для рабской армии Рима, и с тех пор на нём лишь корочки менялись. Всей дальнейшей работой в романе я как раз и покажу, как армия рабов воевала по-рабски, трупами заваливая врага и кровью заливая поля, отданные бездарным командованием тоже рабского свойства. Почти четыре миллиона пленных в один год никакая армия не выдержит, а рабы могут всё, они скот бессловесный, и скот этот воспитывается сперва казарменной системой, а уж и доводится, окончательно на колени ставится в самой казарме. Дедовщина так называемая нужна нашим дармоедам-генералам, как когда-то в лагерях блатная рвань нужна была, чтобы, ничего не делая и даже свои полторы извилины не утруждая, можно было управлять ордой рабов, одетых в военную форму.

Ну ладно, ещё раз спасибо! В Алма-Ату пока пути нет, а вот в Барнаул на шукшинско-соболевские чтения поеду. Толя Соболев – не путай с мудаком Леонидом Соболевым! – был моим приятелем, да и фронтового друга, живущего на Алтае, надо навестить. Будешь вдруг в Сибири, позвони 25-49-84, а казахи будут действовать у меня и во второй книге, так что все твои советы не раз пригодятся.

Кланяюсь. Виктор Петрович

А возможно, и придётся мне поехать в Казахстан. Кто знает.

1991 г.

(А. Ф. Гремицкой)

Дорогая Ася!

И вёрстку, и договоры успели получить за день до отъезда. И это очень хорошо. Я не торопясь хоть раз прочитаю вёрстку.

Жил в деревне, почти не приезжая домой. Жил вместе с Полей, чтобы хоть маленько высвободить Марью Семёновну. Поля – человек очень хороший, с ней не соскучишься, и вольная жизнь по нутру ей, только грязнуля страшенная и с дедом зубатилась так же бойко, как и дед когда-то, в незапамятной дали, зубатился с любимой бабушкой Катериной.

Я был более или менее покоен, прочитал почти все скопившиеся рукописи, все дрянные, кроме одной, и в сладость души пописал «затеси», а больше занимался огородом, землёй, и не нахожу занятия более приятного и полезного.

Лето у нас, начавшись с пожаров, так и бродит по горам и долам с громами, молниями, пужает людишек огнём небесным, опрокидывает ушаты воды, а когда и град запустит. Бурьян растёт ошалелый от счастья, я так до конца с ним и не справился, огородина тоже растёт, если не дать её заглушить. А на государственных-то, на социалистических полях заросло всё. Ни полоть, ни окучивать, ни копать, ни убирать некому, а кушать все требуют, аж за грудки берут.

Что-то совсем у нас всё разладилось. Время показало – а я это и заранее знал, хотя и не провидец, не надо тут быть провидцем – ни к какой свободе мы не готовы и употребим её себе во зло, как это не раз уже на Руси святой бывало. И выхода, откровенно говоря, я, живущий «среди народа и народов», – не зрю. Как бы нам в ящик не сыграть вместе с перестройкой иль в геенне огненной не сгореть. Ведь «большевик никогда не сдаётся», как мы дружно пели в детстве, и он, не признав своего поражения, может хлопнуть картой козырной и таким образом остаться на веки веков непобеждённым, не сдающимся и правым.

Пришла Марья Семёновна, пробует заняться сборами. Закругляюсь. Всем кланяюсь, всех обнимаю. Вёрстку, скорее всего, пошлю с дороги.

Будьте все хоть немного спокойны, и жизнь пусть к вам будет милосердна!

Целуем я и Марья Семёновна

22 октября 1991 г.

Красноярск

(Семье Черношкуров)

Дорогие мои Черношкуры! Лилия, Лариса, Лёня и Павел!

Поклон Вам из далёкой, по-осеннему притихшей Сибири с уже нагими лесами, отлетевшими птицами, с грустью в природе и народе, толкущемся в очередях возле пустых прилавков.

Ещё летом, будучи в деревне, получил я от вас письмо. Лидия в письмах такая же, как и в жизни, я слышу её голос, читая письмо, а «звук» в слоге, на немой бумаге даётся только людям искренним, душевно одарённым. А тут от Лидии ещё одна весточка и посылка! Можно было всё это и не посылать, но раз уж послали, то и спасибо! Особое спасибо от Поли – внучки – за шоколад. Я одну шоколадку отдал бабушке и Поле, а другую положил к себе в стол, но хитренькая наша Поля, прикончив бабушкину шоколадку, стала навещать мою комнату и спрашивать: «Деда, нет ли у тебя чего-нибудь сладенького?»

Что сделаешь, дети наши лишены и необходимых продуктов и вещей, о лакомствах и говорить не приходится.

Это я к тому, чтоб вы не особо торопились из пресыщенной Голландии, ещё надоедят и наши порядки, и наши распри, и наша беспросветная нужда. Но, впрочем, живут люди и работают – куда денешься? Лёню, наверное, возьмут в штат или пошлют куда собкором. Может, на ридну Украину? Хорошо бы, там вроде полегче, хотя хохлы и дурят, охваченные зудом самостийности, да и хохлацкая, самая крепкая дурь небесконечна. Жизнь, видимо, заставит все наши повреждённые большевизмом народы всё же жить объединённо, хотя бы в период становления экономической самостоятельности, иначе раздор, беда, новые гетманы типа Ивана Драча и велыкого Дмытро Павлычко поорут-поорут, покрасуются и с трибун сойдут, а народу жить, бедовать.

Летом, запертый непогодой в своей деревенской избе, я принялся работать и закончил свою самую заветную книгу «Последний поклон», написал две заключительные главы, которые будут печататься в «Новом мире». Потом поездил по Енисею, летал в тайгу, и если раньше я приезжал из тайги отдохнувший, бодрый духом, заряженный на работу, то нынче явился домой ещё более подавленный и разбитый – оголодавшие, но больше сытые люди рвут из лесов всё, что можно съесть и продать.

О Господи! Куда мы идём и заворачиваем? Работать пока не принимался, рукопись романа ещё и не открывал. В ноябре полечу на «Римские встречи» в Москву, может, после поездки пойдёт работа. Когда я улетал от вас в Рим и когда вернулся, тут же сел работать – так ободрила и дух мой поддержала воистину дружеская встреча и отношения между людьми в Риме.

А дома-то у нас идёт грызня, доходящая уж до резни в Союзе писателей. Наверное и скорей всего, я не буду состоять ни в одном из ныне образовавшихся союзов, потому что и не союзы они, а обыкновенные шайки разбойников с паханами во главе.

Был я ещё в одной чудесной стране, в Шотландии, угодил туда во дни путча. На чужой стороне, пусть и дружественной, доброй и прекрасной, переживать такие события не приведи Господи.

Ну, всего не написать.

Обнимаю вас всех. Желаю доброго возвращения домой и терпения большого, и здоровья, чтобы перенести переезд и войти в нашу жизнь, если это можно назвать человеческой жизнью.

Мария Семёновна, Витя малый и большой также кланяются вам, а Поля целует тётю Лиду за сладенькое. Всем вам всего самого доброго. Тепло Вас вспоминающий Виктор Петрович

19 ноября 1991 г.

(В редакцию газеты «Ленинградская правда»)

Уважаемые товарищи из отдела писем «Ленинградской правды»!

Я как бывший газетчик знаю, что вы найдёте возможность «дать ход» этому моему письму. Горькому и недоуменному…

Осенью прошлого года, во второй половине сентября, будучи в Вологде (где я прежде жил), я одновременно направил семи адресатам в Ленинград четыре тома моего собрания сочинений. И ни одна, ни одна (!) книга не достигла адресата. Книги украли!

В Вологде, на 4-м почтовом отделении, откуда я отправлял книги, их украсть не могли, здесь меня очень хорошо знают. Если б воровали на почтовых отделениях Ленинграда, всё равно хотя бы одна книга да «прорвалась» к адресатам, ибо живут они в разных концах города, тем более что на одной бандероли стояла фамилия Мравинского Евгения Александровича, и уж его-то, великого человека, думаю я, ещё уважают и почитают в этом великом городе.

Книги украдены либо в поезде, в почтовом (!) вагоне, либо на почтовых (!) сортировках, украдены людьми беспардонно наглыми, ничего не читающими. Иначе они бы поняли, что воровать книги – дело не только преступное и безнравственное в высшей степени. На всех томах, на третьей странице, стоит мой автограф – значит, и это для современных почтовых пиратов уже не преграда!

Реестр, по которому я сдал бандероли, у меня, к сожалению, не сохранился, да если бы и сохранился, едва ли книги уже нашлись бы, но воровство моих книг, наверное, не первое и не последнее дело тёмных людей. И где воруют-то? В Ленинграде! В городе, который для меня, да и для всех русских и советских людей был и остаётся самым почитаемым в нашей стране городом, при одном упоминании о котором что-то светлое и святое поднимается в душе…

И вот харчком в это святое!

Виктор Астафьев, писатель, лауреат Государственных премий России и СССР

19 ноября 1991 г.

Красноярск

(Е. А. Евтушенко)

Дорогой Евгений Александрович!

Из газет я узнал, что меня зачислили в члены и даже выбрали секретарём в какую-то возглавляемую Ю. Черниченко организацию СП. Ну существуют же какие-то, пусть не этические (до этики ли нам сейчас!), а просто общечеловеческие нормы, по которым надобно спросить у человека, прежде чем назначить или выбрать его куда-то.

Ни в каком творческом союзе, и в вашем тоже, я более состоять не хочу и не буду. Вот достукаю срок члена Союза писателей СССР и стану сам себе союзом. Виктор Астафьев

20 ноября 1991 г.

В редакцию «Литературной газеты»,

Копия: в «Литературный Иркутск»

Высказав своё резко отрицательное отношение к странному документу под названием «Слово к народу», я попутно высказал и огорчение своё по поводу того, что под ним стоит и подпись моего земляка и младшего друга – Валентина Распутина.

Я ошибся, предположив, что живу среди людей, не совсем ещё опустившихся до безумия, и рассчитывал, что говорю для людей разумных, умеющих быть самостоятельными, но сомневаться в том, что им предоставлено право судить вся и всех и бросать каменья в ближнего своего. Я забыл о том, что в своё время, создавая Союз писателей РСФСР и заботясь о наполнении его творческими силами, была объявлена очередная мобилизация в писатели, и по Руси Великой и её окраинам заневодили тучу людей в члены СП, порой не знающих до конца и азбуки. Из этой тёмной «творческой» тучи пролился и проливается кислотный дождь зависти, недоброжелательства, злобы, поражающий прежде всего ярко цветущие полезные плоды и совершенно не действующий на сорный бурьян.

То и дело возникающие в столицах и на периферии творческие союзы напоминают мне шайки шпаны, когда-то резвившиеся в провинциальных городах. В Игарке в тридцатые годы одну шайку возглавлял парнишка по фамилии Вдовин, другую – полупарализованный парнишка из спецпереселенцев по прозвищу Обезьяна. И вот, бывало, поймают тебя, возьмут за грудки и спрашивают: «Ты за кого, за Вдовина или за Обезьяну?» – и лупят дрынами нещадно, коль ты не «за нас, а за них».

Мы, детдомовцы, были «за себя» и, если на нас нападали, дружно отбивались и от Вдовина, и от Обезьяны, часто обращали и в бегство городскую шпану.

В литературе талантливый писатель всегда одиночка, а бьёт и топчет его окололитературная шпана, объединённая в шайки, писательские и журналистские, где всегда были и есть люди для хулы. И вставными зубами хватают и кусают слабого, кто не там и не так думает, говорит, живёт и работает.

Очень жаль, что и «Литературная газета» даёт возможность литературным, а чаще – окололитературным шавкам рвать то у Распутина, то у Белова штаны. Ещё более жаль, что уважаемые мною газеты «Комсомольская правда», «Известия» и «Московские новости» не хотят в этом пакостном деле отставать от «Литературной газеты», которую совсем почти оставили в покое видные писатели и полосы которой забивались и забиваются в последние годы чем угодно, но только не теми делами и материалами, которыми надлежит ей заниматься соответственно названию своему.

Что касается «доброжелателей», вдруг обрадовавшихся нашему якобы с Распутиным и Беловым расхождению в жизни и творчестве, то и фронтовые мои друзья, и бывшие содетдомовцы, ещё оставшиеся в живых, могут подтвердить, что товарищей и друзей своих я никогда не предавал и не оставлял в беде. А друзья по литературе, есть у меня и такие, подтвердят, что я не разучился уважать убеждения других людей, как бы они ни расходились с моими, и умею бережно относиться к ранимому сердцу любого художника, где бы он ни жил, какой бы национальности ни был и какой бы характер ни имел. Всё-таки, пусть и отстало, я сужу так, что писателя надо принимать таким или не принимать его, не судить, но скорее обсуждать за труды его, за книги, а не за поведение «на общественной ниве». Это уже политиканство, это мы проходили совсем недавно, и давайте-ка, дорогие товарищи, помаленьку отвыкать от этого позорного явления не на словах, а на деле.

Виктор Астафьев

1 декабря 1991 г.

Красноярск

(А. Ф. Гремицкой)

Ну наконец-то домозолил я вёрстку. Чёрт его знает, что за жизнь! И дела не делай, и от дела не бегай. Каждый день ведь чем-то занимаюсь, а день так короток и столь мало успеваю. До сих пор ещё не открывал рукопись романа, всё недосуг, а главное, что-то гнетёт и не даёт работать. Раньше я, видно, сильней был и нелегко, не всегда легко, но преодолевал душевную депрессию. Нонче не справлюсь никак с собой, да и давление что-то мучает, иногда с утра уже под двести, с таким грузом не наработаешь.

Живём мы тихо-мирно, вокруг же всё хужей и тревожней. Что с нами будет? Вам в Москве небось уже известно, так хоть нам скажите и ободрите нас.

Марья Семёновна, слава богу, топчется, ребята кормёжки требуют и уже помогают хлеб купить. Чего весною-то будет?! Но всё равно. Скорее бы зима проходила. Может, весной на земле легче будет, в огороде, в тайге.

Ну вот пока и всё. Посылаю папку по почте, даст бог, дойдёт к сроку-то, а нарочного где найти?

Не падай духом, падай брюхом! Как шутили когда-то на Руси святой. Звони! Приезжай! Рады будем. Кланяюсь, обнимаю. Виктор Петрович

1 декабря 1991 г.

(Адресат не установлен)

Уважаемый Аскольд Михайлович!

Ну и времени свободного у Вас! Аж позавидуешь. И работоспособность адская! Надо же 13 страниц накатать по поводу пустякового рассказа и потом ещё в переписку вступать, обличая уже и ответчиков, да всё тоном прокурора, тоном вселенского брюзгливого судьи. А язык! Это меня, привыкшего читать трактаты экономического, социального и прочих свойств, да недоученных, но и переученных графоманов, едва хватило одолеть Вашу бумагу – как по молоку плывёшь по Вашему тексту, по кислому, загустевшему.

Есть простой способ, к которому прибегаю я сам: не по душе автор – я его и не читаю, давно не читаю и Пикуля – не мой он писатель. Но у него первое место в стране «по потреблению», и не считаться с этим нельзя, как невозможно печатать и снимать одни шедевры. Смотрели же, читали и читают люди Софронова, а теперь вот Гельмана, а это Софронов нынешнего, перестроечного времени. Посмотрел разок, почитал другой – и хватит. Есть чего читать.

Должен Вам сказать, что Вы не одиноки в своём обличительном бумаготворчестве, тучи развелись людей, в основном пенсионеров, которых хлебом не корми, дай пообличать. Интересное наблюдение: чем выше уровень эстетический у человека, чем богаче его внутренняя культура (не грамота, нет, грамоте-то Вы куда как хорошо научились!), тем он сдержанней, уважительней и человечней в своих замечаниях, никогда не опускается до отповеди и хихиканья, показывая пальцем – «Смотрите! Смотрите!».

Много у меня появилось добрых знакомых заочных, которых я благодарил за замечания, ибо ошибки и в нашей работе, к сожалению, тоже неизбежны.

Сделав замечание о том, что колорадского жука на юге нету, крупный учёный и старый интеллигент Симолин через два года нашёл время извиниться и написал, чтобы я не правил рассказ – появился колорадский жук и на юге, в том числе и на Кавказе, это, мол, «не Вам, а нам, работающим в биологической энциклопедии, надо вносить поправку, жук нас и наши теории опередил».

Это не значит, что нет ошибок в моих работах, но с какого боку на них смотреть? Если с Вашего, то Николай Васильевич Гоголь, гений из гениев на мой взгляд, по-вашему выйдет просто халтурщик. Ну что это такое он пишет: «А у этого жида в бороде было семнадцать волосинок, да и те росли только с одной, с левой стороны».

Давайте по-вашему, с Вашей высокой колокольни посмотрим на это «безобразие». Как это старый человек, да ещё горем убитый Тарас Бульба, глядючи в окно, у разговаривающего среди улицы с другими жидами жида мог не только разглядеть, но и сосчитать волосинки? И где они, с левой стороны растут? Лица? Лба? Носа? И потом, отчего бы автору не заменить это хлёсткое, ухо прожигающее слово «жид», ну и написал бы «еврей», «инородец», «человек, не помнящий национальности» – ведь мастак же пера, мог бы.

Нет, не мог. И не смог бы. Есть законы, именно этим писателем сотворённые, и они выше, как Вам ни горько сие слышать, наших с Вами законов, выученных из чужих книг и по чужим правилам употребляемых.

Графоманов и плохих писателей плодит подражательность, следование выучке. Всё у них точно, всё «по правилам», ан не получается, нет самостоятельности. Мужик самостоятельный, как говорят в народе пока не только крестьянину, но и писателю. Свои удила железные грызёт, свою тропу топчет, свой хлеб ест, своим умом обходится человек, помня, конечно, всечасно, что на полке вон стоят Пушкин, Толстой, Достоевский. А у меня отдельно ото всех стоит ещё и Гоголь, которого я так люблю читать, да времени нету, трачу его, дурак, на чтение писем, подобных Вашему, да ещё порой и на ответы. Я уже чувствую, вижу, как Вы сжали руку не с ручкой – с мечом, плетью, чтобы высечь меня, поставить к столбу. Не надо! Не надо! Ваших писем читать я больше не буду и Вам не напишу. Почитайте лучше наших классиков. Или уж не можете без обличения? Это Ваш кислород? Судя по факсимильному штампику, шибко Вы уважительно относитесь к себе, так уважайте своё и наше время.

С поклоном, В. Астафьев