1987
Март 1987 г.
Красноярск
(А. Ф. Гремицкой)
Дорогая Ася!
Бандерольки с зелёной верёвочкой шли, шли от вас и иссякли, значит, все пришли. Спасибо! Я понимаю, сколько хлопот вам было, да что же делать? Не переселяться же на старости лет в столицу ради бандеролей и частых встреч с дамочками. Им ведь тоже надоесть можно. А издаля и любовь жарче, прочнее и длительнее. Я уж хотел дать благодарственную телеграмму, а тут письмо от тебя. Хорошее письмо, которому, как и у меня, тесно в мыслях, и оно от бурности характера аж на поля вылазит, и там-то, на полях, неразборчиво пишется самое ценное – «люблю, целую» и прочее.
Мы помаленьку, кажется, выплываем. Марья Семёновна начинает шевелиться на кухне и пятый день, как на улицу выходит. А то у нас зима рассердилась сама на себя и ну нас морозить в марте, да ветрами понужать, и такими, что Марье Семёновне выходить на улицу нельзя было. А она простор и волю любит. Вот едва приподнялась, а уже вольничает и пытается меня словом уязвить. Значит, дело к лучшему идёт.
На каникулы прилетала дочь с внуками. Они уже возвратились домой, но дух ихай, особенно Полькин, в избе витает. Она каждое утро вставала раньше всех, поскольку и уторкивалась раньше, израсходовав все свои сверхсилы, и требует: «Деда, тявай! тявай, тявай! Ку-ку! Ты посему не откукуливаися? Ты спись?» И не отстанет, пока не поднимет.
Я разбираю почту, рукописи, начинаю с мелочей за бумаги браться – сделал предисловие к книге С. В. Максимова «Крылатые слова», переложил на русский язык рассказ друга-болгарина, завалявшийся у меня, пробую начерно делать скопившиеся «затеси», авось разгонюсь и за «Поклон» примусь. Ну это уж в деревне, по весне.
М. Н. Алексеев попросил у меня рукопись «Зрячего посоха», сулился прилететь, да у него жена умерла, и он отложил поездку на начало апреля. Я прочитал и сам эту рукопись. Пять лет лежания в столе не пошли ей на пользу, и сделать ничего не могу. Отвык от рукописи. Наверное, лишь уберу какие-то куски своего текста, и, если согласятся не трогать письма А. Н. Макарова, пусть печатают. Чего ж лежать и пылиться рукописи, не такой уж и крамольной, всего лишь честной, в основе своей.
А вот как к «геройству» Валентина относиться, для себя ещё не установил[193]. С одной стороны, хорошо, официальное признание, первый писатель-сибиряк, живущий в провинции со Звездой. А с другой стороны – это ведь и покупка сильная. Характер у Валентина твёрдый, да ведь пряник-то и монаршьи милости слёзы умиления вышибали и у таких титанов, как Достоевский Ф. М., и лишь могучий дух дал ему не оступиться, остаться во многом самим собой и даже походить в реакционерах в одухотворённое время в идейном нашем государстве. И третье – как посмотрю на Звёзды Софронова, Иванова, Абашидзе, Чаковского, да как вспомню, что Твардовский, Трифонов, Ахматова, Артём Весёлый и прочие не удостоились их, так и тускнеет это золото в моём глазу и никакого трепета не вызывает, хотя Марья Семёновна «тонко» и намекает, что и я, будь попокладистей, имел бы награды повыше. Раз пять уже при мне друзьям сказала бедная Марья Семёновна: «Валентин Григорьевич так объективно всегда выступает». Даже и она не всегда и не во всём меня понимает. А я переделал Грибоедова на свой лад: «Избавь нас Бог от милостей монаршьих и от щедрот вельможных отведи».
Благодарю всех вас за поддержку словом и делом, кланяюсь.
Виктор Петрович
10 апреля 1987 г.
Красноярск
(М. и Ю. Сбитневым)
Дорогие Майя! Юра!
Давно уже наверху стопы, перед глазами, лежит письмо Майи, и каждый день собираюсь отписать ей, да какие-то делишки (дел-то настоящих давно не делаю) отрывают, отбрасывают от стола.
Тяжёлый год прошёл. А будут ли легче следующие? Надеюсь, но как-то слабо надеюсь. Старость подступает, а с этой штуковиной не заспоришь, тем более что я не бодрый большевичок, который отсиживался в комиссарских блиндажах, а теперь, поскольку атеист и знает, что будут его ись черви те же, что ели преданный им и погубленный им народишко, пасёт своё здоровье для будущего, жрёт по лимиту и по науке всё, бегает почти нагишом по зимнему лесу, купается в прорубях и кричит остатку народа: «Не пей!», «Делай, как я, и будешь образцовым примером для будущих поколений».
И тем не менее моя комиссарша не выдержала напору жизни. В прошлом году в апреле умерла её старшая сестра, в июле – тётушка Тая в Подмосковье, много для нас значившая, в конце августа – старший брат Сергей, который, когда нам в молодости бесхлебно и бездомно было, знать нас не знал, а на старости лет притулиться надо ж к кому-то. Был он на фронте шибко избит, глаз повреждён, позвоночник повреждён, по году и более лежал в спецсанаториях, где он и его собратья по изломанной спине умудрялись попивать, будучи лежачими больными. Посылали всё, что могли, и деньжонки посылали, хотя и знали, что он их пропьёт. Последний раз попросил 50 рэ. Марья забунтовала: «Не пошлю!» А я как чувствовал что-то… А что чувствовал? Опыт жизни. Бабушка Марья Егоровна[194], когда я последний раз был у неё в больнице и принёс ей еврейских апельсинов, попросила меня принести крепко заваренного свежего чайку, а я ушёл, загулял, загусарил и про чай, и про бабушку, впав в веселье и красноречие, запамятовал. А была она не очень лёгким человеком, хотя ко мне проявляла доброту посреди целого народа, забывшего о доброте. И вот мучает этим чаем, невыполненной просьбой – тяжкое это бремя! Два года уже скоро, как умер в деревне последний дядя – Кольча-младший. А тоже любил выпить, до чифиру опускался и занимал по родне рублишки, а жена его за это кляла родню, и вот его не стало, и жене нехорошо, и родне больно. А последняя моя тётка Августа, ослепла она совсем, всё плачет и кается: «Просил у меня Кольча рубель, а я не дала. Ну почему я ему не дала этот рубель, так его перетак?!» Вот и говорю М. С.: «Отправь! Не из последнего ведь. Ну хочешь, раздели пополам полсотенную». И когда приехала его хоронить, у него под подушкой от четвертной ещё десятка оставалась и чекунчик недопитый…
Семнадцатого октября хватанул мою бабу инфаркт. Большой. Трудно она выплывала наверх. А тут нас подкопали кругом, телефон обрезали, шофёр мой ко времени разобрал машину, ездил я на советском транспорте, нервничал, мёрз. Однажды голова закружилась, херакнулся среди города, пробую встать, шапку схватить, а внутри вроде как все гайки с резьбы сошли, и не верится, а встать не могу. Шли молодые парень с девкой, гармонично развитые люди в дублёнках и в золоте, так захохотали – такой я неуклюжий и жалкий валяюсь. Они ведь и не знают, что я на фронте из-под пули в ямку или в воронку мог унырнуть. Что, говорю, хохочете? За клоуна приняли? Не Никулин я! Тут подскочил ко мне бритвами резанный, конвоирами битый парняга-мужичок, приподнял, шапку на меня задом наперёд напялил и с известным тебе хорошо жаргонным превосходством зашипел: «С-сэки! Я деда поднял? Поднял! Вы, с-сэки, упадёте, вас поднимать некому будет». Умён, собака, практическим, выстраданным умом умён этот мой вечный «герой», то полпайки отдаст кровной, то прирежет невзначай…
Выкарабкалась баба. А сидеть и лежать-то смирно не умет. На кухне кастрюлями давай греметь, в ванную стирать лезет, наклоняться давай, я тоже привык к ней, к дуре, вечно бегущей и чего-то делающей. 27 декабря умер в Темиртау первый из нашей шестёрки боец, и в эту же ночь у Марьи второй приступ, среди ночи. Хорошо, что под нами врач живёт, знающая нас как облупленных, прибежала, а Марья в клинической смерти. Она её как-то через колено переломила, выпить чего-то дала, и у Марьи выброс спереду и сзаду. Оживать начала. Но в больницу увозили, уже попрощалась и со мной, и с домом. Сцена, скажу я тебе, на театре, как жиды говорят, непоставимая.
Вот до сих пор и тянется всё это. А тут зима осердилась сама на себя, что зимой слабо морозила, и давай нас дожимать в весенние сроки. Вот лишь второй день потеплело, снег тает, водотечь открылась, жёлтая с зеленцой, снеговая вода пошла.
Ничего я за зиму почти не сделал, а планов было-о-о! Написал предисловие к «Крылатым словам» С. В. Максимова, статейку о Распутине, переложил с болгарского рассказ-притчу, сделал наброски десятка «затесей», и всё. А ведь всё время чё-то делаю и от дела не бегаю. Люди осаждают, и всем чего-то надо. Я уж Марье говорю: «Был бы бабой, с койки не вставал бы, никому отказать не могу».
Устал очень. На каком-то взводе или пределе живу. В деревню охота. А раньше середины мая туда не попасть. В прошлом годе летом побывал в Эвенкии и в Туве. В Эвенкии мне понравилось, в Туве – нет. Может, туда и нынче съезжу.
На каникулах была Ирина с ребятишками. Вите уже 12 лет, Польке пятый пошёл, жизнь Ирины идёт на них, я и не ожидал, что она станет такой хорошей, самоотверженной матерью.
Майя! Мария твой роман прочитала[195], ей понравилось. У меня всё запущено, в том числе и чтение, но летом, в деревне, надеюсь добраться и тебя и Юру почитать, а то стыдно. Правда, читаю я сейчас мало и медленно – голова болит.
Ну что сказать на прощание? Здоровы будьте! Не принимайте взаболь дорогую действительность и наши литдела. Они, право, не стоят того, чтобы ради них и из-за них хворать. Ничтожная жизнь с уклоном в подлость рождает себе подобную литературу и «мыслителей» придворных. От этого можно устать, но гневаться на это и нервы тратить – много чести.
Целую, обнимаю обоих. Ваш Виктор.
14 апреля 1987 г.
(В. Г. Распутину)
Дорогой Валентин!
Пересылаю тебе письмо какого-то идиота. Я уже не смеюсь, читая подобные сентенции на конвертах, юмор мой иссяк.
Марья моя Семёновна начинает шевелиться, но дела её туго идут, а тут весна затянулась. Раньше хоть куда-то скрывались от этой слякоти, а нонче она не каждый день и на улицу выходит, а так хочется бабе поправиться, быть на ногах. Говорит: «И открыток писать к 1 мая не буду. А то как напишу, что поправляюсь, так мне и хуже…»
Телефон у нас опять не работает (третий раз только в апреле выходят из строя кабеля, то их режут, то варят в горячей воде), но я во сне с тобой разговаривал, всё равно как по телефону, и повторяю наяву то, что талдычил во сне: «Пожалуйста, скройся из города и работай! Если б ты знал, как быстро пролетает десятилетие от 50 до 60, а дальше уже работается затруднительно, не хватает сил и суеты не убывает, а прибывает…»
У меня зима прошла даром. Ничего почти не сделал, а устал, будто охотничья собака, даже шерсть к весне (читай волосья) лезет от усталости. Улетаю на три дня в Игарку перевести дух и кое-что поглядеть (завтра улетаю).
Тебя летом ждут. Исаев свой катер даст. Он сулится и сам ехать, но это едва ли получится у него.
А я в конце июня махну в Мексику на конференцию по современному роману. Хоть посмотрю на добрых-то людей, да и проверю себя: выдержу Мексику полмесяца – значит, ещё ничего мужик.
Поздравляю тебя со Звездой, особо не смущайся, она не только твоя, но и Абрамова и Твардовского, и погубленных мужиков, могучих телом и душой – Зазубрина, Павла Васильева, да и Василия Фёдорова, и многих других, – носи и за них. А моя Марья деликатно так сказала разочков пять, думая, что с одного раза я не усёк: «Валентин Григорьевич так всегда объективно выступает, так объективно», мол, награды мои могли быть почтенней, если бы я был повоздержанней. Бедная наша жизнь, убогое время, даже очень близкий и умный человек до конца не понимает, что я вздохнул бы с облегчением, если б перестали трепать моё имя по поводу посредственнейшего моего романа… э-ээх![196]
Ладно, обнимаю, Виктор Петрович
6 июня 1987 г.
(С. Н. Асламовой)
Дорогая Светлана Николаевна!
Первый том «библиотеки» получил. Он мне очень понравился, так должна делаться книга для чтения, а не для стояния на полке. И соболёк на корешке мне тоже очень понравился. Я в свою очередь поздравляю Вас и всех иркутских издателей с этим добрым началом. Дело-то очень хорошее затеяно. А то сейчас время хороших слов, без всяких дел, или дел – без слов, как и в прежние годы.
Я на неделю ездил в деревню. Прибрался там, сон восстановил, почту всю одолел, но снова начались холода, и хрипов в лёгких добавилось, самочувствие сразу ухудшилось, еле ноги таскал. Пришлось уехать в город, куда мне больше не хочется ехать. Но надо. Предлагали лечь в больницу, но жена больная, внучек прилетел после болезни, надо кому-то быть на ногах. Лечусь дома.
Жаль, что не могу работать. Остальное всё не заслуживает внимания, ни анонимки, ни явные наветы. Всегда спасала работа, на это и надеюсь.
Роман Солнцев отправляется в Венгрию на полмесяца, но о работе помнит. Парень он упорный, и за что возьмётся – делает твёрдой рукой. Книгу мы составили крепкую. Уверен. А с «Месяцесловом»-то получается ли чего? Я ведь у автора две книги выпросил. Лежат. Уж если в «библиотеку» не войдёт, так хотя бы отдельно издать. Дело-то нужное тоже.
Ну, о деле больше не буду. Отдыхайте. Набирайтесь сил. Впереди много работы. Расклейку я пришлю осенью. Не поздно ведь?
Простите, если что забыл. Кланяюсь, Виктор Петрович
23 июня 1987 г.
(Ф. Р. Штильмарку)
Дорогой Феликс!
Жизнь не даёт спуску. Два раза успел за май проваляться с обострением пневмонии и сейчас лечусь. Но днями надеюсь уехать в Иркутск на экологическую говорильню, на этот раз совместно с японскими писателями. Еду встряхнуться, повидаться с друзьями. Закис. Был недавно на водохранилище и не успел ни одной рыбки поймать – заболел. Более нигде не бывал. Так хотел побывать у твоего знакомого в Бору, и вот опять не вышло, лето проходит.
Вернусь из Иркутска 7 августа, будет текучка, почта, звонки, люди, и время пролетит, а в начале сентября собираюсь поехать в Словакию на международную конференцию под названием «Роксан-87», и там останусь на месяц отдохнуть и подлечиться.
В суете мелькнула твоя статья про детектив с «Наследником», и я даже не заметил, где, и найти не могу[197]. Кстати, у меня ведь и «Наследника» нет. Был один на всю семью, остался в Вологде, у сына.
Черкасова хорошо издали в Иркутске, в серии «Наследство Сибири», и там же вышел первый том 20-томной «Библиотеки Сибири», которую ведёт Ваш покорный слуга.
Вот коротенько мои новости из Енисейской волости. Если дома, черкни маленько. От Виктора Мироновича[198] получил большое умнющее письмо и думаю, не предложить ли его Залыгину на предмет изготовления на основе письма статьи-рассуждения про мораль в литературе? Как ты думаешь на этот счёт? Ведь обидно, что такие вещи лежат мёртво в моём столе.
Обнимаю, Виктор Петрович
Август 1987 г.
(В.А. Кострову)
Дорогой Володя!
Читал я и раньше стихи Марии Аввакумовой (их мне присылали в письмах друзья Марии), но то ли в рукописи стихи «не так смотрятся», то ли отбора не было, а не потрясали они меня, хотя и проникали в душу.
Но напечатанные в журнале, по праву открыв номер, они для меня – явление, по сравнению с которым, исключая редкие стихи Гены Русакова, всё кажется поэтическим бздёхом, и поэтам надо теперь равняться на открытие, сделанное Вами в «Новом мире».
Оно, явление это, давно ожидалось, и на нём сгорит, должна сгореть вся залежавшаяся в стойлах евтушенковская солома, прелая уже, как старые онучи, в употребление негодная по расхлябанности мысли и поэтической расхристанности. Продукция вялая, заражённая гнилью от много влитых в неё пестицидов и прочей химической хреновины.
Обнимаю, Виктор Петрович
P. S. Утро раннее. Спать не могу, а внуки-сироты крепко спят, и дочь в земле четвёртую ночь спит непробудным сном, вот и пишу, чего могу…[199]
Галю поцелуй! В. П.
Сентябрь 1987 г.
Красноярск
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Надо жить, ребят растить…
Кажется, ещё никогда так трудно не заставлял себя начать работать, но натура всё же мужицкая, заставил, написал три кусочка и новую главу в «Поклон», презабавную и светлую, но заболел Витя воспалением лёгких. Маня топталась, топталась и слегла, пробовала опять умирать. Оставил я Овсянку да сюда. Проку от меня немного, а всё же поддержка. Почты чемодан привёз. Сам-то ведь даже и бандероли не умею завязывать. Оля, невестка, приехала на неделю из Перми, полегче маленько. В воскресенье – сорок дней. Тоже надо переварить.
Я рад, что ты согласился написать предисловие к томику юношеской библиотеки. Оно, по-моему, на пол-листа, так сделаешь без надсады, и всё, глядишь, копейка какая-никакая заработается.
Я посылаю тебе первый томик библиотеки, чтобы ты имел о ней представление. Может, где и доброе слово скажешь о добром и действительно нужном деле, а то ведь как воды в рот набрали. Начни бы эту библиотеку «ихое» предприятие, уже бы шум был на весь свет. В четвёртый том станет Толя Соболев с «Грозовой степью», будет и фантастика, и том поэзии, может, удастся продлить библиотеку с 20 на 25 томов и выпустить её не за десять, а лет за шесть.
В Ленинград мне уже не поехать, а вот во Францию, если Марья Семёновна отпустит, в конце октября на неделю съезжу представлять «Печальный детектив», если, обратно, генералы-брежневцы не прикончат за материал, что обещает дать «Литературка» 7 октября.[200]
От Миши Голубкова пришло письмо, даже и почерк хлябает от хвори у него. Да что же это такое, что за напасти на нас? В Овсянке неделя без покойника не обходится.
Не хворайте хоть вы-то, семьёю всей держитесь! Обнимаю, целую. Виктор Петрович
3 октября 1987 г.
(А. Ф. Гремицкой)
Дорогая Ася!
Вы, наверное, уже в отпуске, но я всё-таки пишу, и когда вернётесь – прочитаете, а то я могу забыть отписать Вам ответ.
Пишу из больницы. Времени здесь больше, чем на «воле», и есть возможность почитать кое-что и письма отписать.
Смерть есть смерть, но переживать детей – это большая неправильность, нарушение здравого смысла и всего здравого нарушение.
Переживаем всё тяжело. Марья Семёновна и без того едва ходила, а тут на нас, сперва на малого Витю, потом на Марью Семёновну, затем и на меня напал какой-то жуткий бронхит, кажется, и заразительный.
Я уже поехал в деревню и каким-то мне даже неизвестным усилием заставил себя начать работать и даже начал разгоняться, сделал ещё одну главку, несколько новых кусков, и вот тут меня и подхватила хворь. Отвели 40 дней, и пришлось мне идти в больницу, а Марье Семёновне дома оставаться, ибо надо ж кому-то быть и дома, дети ж не могут быть одни. Прошла почти неделя, как я здесь, а улучшений почти нет, и врачиха говорит, что иные с обострениями и этим бронхитом лежат уже по месяцу, но не поправляются. Какая-то напасть небесная, не иначе, ибо, как вчера сказали американцы из антарктической экспедиции, озонная плёнка вокруг нашей Земли совсем истончилась и буди смерти, холода – это прямое следствие нарушению атмосферного хозяйства. Наши помалкивают, ибо «Над всей Испанией безоблачное небо!», как когда-то сказал Франко, а над нами оно вечно нежно-розовое, благополучное.
Хотя и в больнице, я не теряю связи с «Последним поклоном», думаю, иногда что-то записываю, если кашель не бьёт. Не знаю, смогу ли я сдать книгу в ноябре, но хотя бы в конце года попробую, только бы поправиться.
Сейчас, как и все стареющие люди, я шибко сожалею о беспутно потраченном времени, о бездарно, в разговорах погубленных днях. Задним-то умом это мы, русаки, богаты!
Книга наполняется. Буду писать ещё одну главу, заключительную, из сегодняшнего дня, с оглядом назад, как и чего с нами произошло! Грустные итоги, печальные страницы пролистаю, назвав их «Вечерние раздумья».
А одна глава написалась почти озорная. Это в такие-то тяжёлые дни! Всё-таки раздвоение человека и писателя явление типическое.
Вот, как всегда в больнице, перечитываю Гоголя. Боже, какой писатель! Какой фулюган! И какой горький патриот своей горькой Родины!
Конечно, со школы не перечитывал «Тараса Бульбу», а тут взял и перечитал. Жемчужина! Никому ничего подобного ещё не удавалось изречь на Руси. Уж как ни пытались изобразить советского «Тараса», да кишка тонка. И стало ещё мне понятно, отчего «Тарас» не попадает в кино и на сцену, в школах и вузах читается успешно. Товарищи жиды там оказываются написанными такими, какие они есть на самом деле. А такие, какие они есть, они никому и даже самим себе не нравятся. Снова я читал по слогам, будто сахарок за щекой держал, «Старосветских помещиков». Вот учебник для молодых писателей. Черпай, учись, смотри – там на всех и всего хватит. Да ведь они читают какие-то подмётные листочки и классику знают совсем плохо, да и текущую литературу знают мало, в основном жалуются на то, что их не печатают, и мечтают разбогатеть посредством пера. Стремясь к этому, потеряешь последние штаны и попутно самоотверженно дожидающуюся материальных благ жену. Конечно, кусок хлеба должен быть у всех, и у молодых писателей не должен он отнимать много сил и лет, как это было с нами, но и занимать столь места в душе кусок хлеба тоже не должен.
В № 10 «Нашего современника» будут мои новые «затеси», там парочка есть, что стоит посмотреть. Если я выздоровею к концу октября и состоится поездка во Францию, попробую дозвониться или заглянуть в «Молодую гвардию».
Чохом всем кланяюсь, всем желаю доброго здоровья. Кланяюсь, обнимаю, Виктор Петрович
Десятого, на десять дней прилетит из Вологды невестка, и станет всем нам легче, а пока…
1987 г.
(Г. Семёнову)
Дорогой Гоша!
Какое славное письмо ты мне прислал и как ко времени! Я после тяжкого несчастья, свалившегося на нашу семью, лежу в больнице. Кругом ахи, охи да разговоры про болезни, а тут о музыке! Будто живым воздухом подышал, спасибо, брат, спасибо! Видно, ты почувствовал, что мне не очень хорошо. Теперь я не удивляюсь и тонкости, даже изяществу твоего письма и звучной стройности его, всё это от музыки. У меня, к сожалению, было меньше возможностей соприкоснуться с классикой, но рос в певческой деревне и родне, народную песню впитал и пропитался ею с раннего детства.
Обнимаю тебя. Бог есть! Твой Виктор
1987 г.
(В. Г. Распутину)
Дорогой Валентин!
Как жив-здоров? Мы потихоньку восстаём из праха. Но девочку пришлось послать к сыну и невестке. Не справляемся. Не хватает сил. Марья Семёновна только начинает подниматься с постели, после сердечных дел было у неё воспаление лёгких, затем воспаление почек, да и я малость в больнице провалялся. Полю – внучку уводили в садик и приводили домой добрые люди. Так она, шустрая и чуткая зверушка, говорит: «Меня-то из садика взять не забудьте…»
Последний раз возил их на кладбище, так она, ребёнок, плакала, как взрослая женщина, лицо сделалось, как у маленькой старушки. Что-то, какая-то сила проникает и в её маленькое сердечко, заставляет страдать. Когда летели в самолёте, так её мучило, что мне даже страшновато сделалось. Теперь Витька бунтует, в Вологду вослед за Полей просится, а там ещё не обменена квартира. Не понимает пока малой, что в Вологде всё переменилось и ничего уже не вернуть. Ах, сколько горя и бед они ещё переживут!..
Я тут ненадолго съездил во Францию. Чуть не на карачках оттуда прибыл, набегавшись по Москве и намаявшись в очередях в новых, тесных ботинках. До сих пор ноги болят и уже, боюсь, не перестанут, отложение солей разрушает суставы.
Сейчас я работаю. Поездка отвлекла меня и пособила помнить, что пока жив, надо о живом и думать. Делаю «Последний поклон». Понаписал много. Спешу, правлю, в книгу вставляю. В середине января надо книгу сдавать.
Возвращаясь из Франции, я сходил к Карпову и рассказал обо всех издевательствах, творимых над нами. Он всё это знает, тоже ругается и возмущается. Попросил написать письмо, чтоб на основании его выступить в печати или идти с ним в высокие инстанции.
Я посылаю тебе набросок этого письма, если захочешь – подпиши, не захочешь – я только со своей подписью его отправлю. Если письмо тебе кажется резким, можешь его поредактировать, но в любом случае верни мне его, и, напечатав три экземпляра, я пошлю его по названным адресам.
Работалось ли тебе хоть маленько? Может, нам в Болгарии снова спрятаться? Зима-то нынче мрачная, ветреная, давящая. Как её и перевалить? Я привёз из Франции лекарство, подобное тому, американскому. Если тебе оно нужно, позвони, разделю.
Всем вашим поклоны. Володе Ивашковскому и Гене Сапронову приветы. Тебе желаю хоть какого-нибудь сносного здоровья и работы по душе.
Обнимаю, твой Виктор Петрович
1987 г.
Секретарю ЦК КПСС т. А. Н. Яковлеву
Министру финансов т. Б. И. Гостеву
Секретарю правления Союза писателей СССР
т. В. В. Карпову
Ни в одном известном нам государстве система унижения человека не доведена до такого совершенства, как у нас, в государстве рабочих и крестьян, где гражданские права и достоинство человека гарантируются и вроде бы охраняются Конституцией, многими законами и постановлениями.
Здесь не место перечислять все организации, документы, справки, рекомендации, характеристики, всю бюрократическую управленческую систему, поджидающую тебя за каждым барьером, пропускным бюро, за углом, в каждом присутственном месте, чтоб спросить у тебя пропуск, бумагу, справку, удостоверяющие и устанавливающие твою личность и благонадёжность.
Но порой и бумагу некому показать и личность некем удостоверить – перед тобой стена с изощрённой пропускной системой и равнодушием, граничащим с враждебной подозрительностью.
Таким местом является Министерство финансов СССР. Здесь бездушие и крючкотворство доведены до такого уровня, который и не снился многим нашим конторам. «Не пущать и не давать!» – вот девиз этого министерства, и многие наши управления позавидовали бы такой чётко отработанной системе и опыт переняли бы, да ни в одну дверь там не пустят, ни одной фамилии не назовут. Всё покрыто в этом министерстве тайной многозначительности.
С тех пор как Союз писателей СССР вступил в международную ассоциацию писателей, у нас в стране появилось управление по авторским правам, сокращенно – ВААП. Это управление осуществляет контроль за изданиями книг, постановками фильмов, спектаклей, заключает договоры с иностранными издательствами на издание книг советских авторов за рубежом. Оно не извещает автора о перечислении во Внешторгбанк гонораров за издание книг. Деньги эти невелики. С перечислений удерживаются налоги в счёт государства, и все финансовые операции и формальности соблюдаются до тех пор, пока гонорарные перечисления не попадут в недра Внешторгбанка.
ВААП извещает, что во Внешторгбанк на ваше имя перечислены деньги в таком-то валютном начислении, в такой-то сумме. Банк извещать об этом автора не торопится и по какому-то закону, точнее, по собственному произволу, вообще их не выплачивает автору. Только в том случае, если автор едет за границу, уже с иностранным паспортом в руках, он может попросить в Министерстве финансов разрешение на выдачу ему Внешторгбанком, как правило, очень незначительной суммы от им же, автором, заработанных денег.
Но попробуйте получить разрешение из Министерства финансов! Здесь сделано всё, чтобы вы ничего не получили иль были доведены до сердечного приступа, унижены и растоптаны. Во всех подъездах Министерства финансов стоит охрана. Она вежливо спрашивает: куда вы идёте и зачем? Вы отвечаете, что едете за границу и вам нужно получить разрешение на выдачу денег. Вам говорят, что нужен пропуск. Вы снова суёте красный паспорт и толкуете в окошко-бойницу насчёт разрешения. На вас смотрят жалостно и снисходительно. «Мы не можем куда попало выписывать пропуск. Позвоните Тамаре Алексеевне или Наталье Ивановне». Заветный телефон записан, но по нему никто не отвечает. И дежурный милиционер (о, эта родная милиция, что бы мы без неё делали?!), жалеючи тебя, говорит: «Нужно сходить в этот вот подъезд, спросить того-то и того-то, может, он чем поможет».
Увы, который может помочь, тот редко бывает на месте, а день заканчивается, а иностранный паспорт выдаётся накануне или в день отъезда. Под него, под паспорт, денег в ВААПе дают ровно столько, чтоб доехать на такси до отеля или разок скромно пообедать. Что делать? Домой возвращаться? Потащили меня черти в Европу. Сидел бы, работал бы!
Наконец появляется тот, кого вы с вожделением ждёте. Кивает, просит проходить, что у вас, спрашивает. Где вы раньше были? Это же финансовая операция, она за час не делается! На сколько дней едете? Сколько денег просите? Мы можем разрешить вам небольшую сумму. Звонит: «Тамара Александровна, сколько мы можем?» – и вежливо называет небольшую сумму, от и без того небольшой суммы, числящейся на моём счёте. «Но это же мои деньги, мной заработанные!» – пусть и робко возражаю я. И совсем неробкий следует ответ: «А мы здесь ворованные и не держим!»
Пишется под диктовку длинное, довольно сложное по содержанию заявление, которое кем-то и где-то разбирается. Наконец сделано тебе великое одолжение, выдана бумага – разрешение. С нею надо мчаться со всех ног в банк, на Чкаловскую улицу. А там! Хоть бы кто-нибудь посмотрел, что там делается! Словом, изведёшься, изнервничаешься, натолчёшься в очередях, пока получишь свои собственные деньги – на мелкие расходы, чтоб там, за рубежом, не унижать своего достоинства крохоборством и ограничениями в еде, даже в воде.
В особенно трудное положение поставлены живущие на периферии. Им, чтобы преодолеть преграды, чинимые Министерством финансов, надо приезжать в Москву за неделю до отбытия за рубеж. Но недель этих в нашей жизни остаётся уже мало, ими приходится дорожить.
В недавнем интервью писатель Габриэль Маркес уже говорил с недоумением и возмущением об абсурдной системе оплаты писательского труда в нашей стране. А ведь он не бывал в Министерстве финансов, не обивал его пороги, не прел в очередях Внешторгбанка.
Мы об этом говорить стесняемся, а ждать наведения порядка устали. Хотелось бы узнать при нашей жизни: изменится что-то или все надежды опять на будущее, на то, что и до нас дойдут и о нас позаботятся.
Министерство финансов – учреждение огромное. Наши дела там никакого весомого значения не имеют, так может, передадут всю нашу «мелочовку» в тот же ВААП, и оно, осуществляя контроль за нашими изданиями за рубежом, будет контролировать и осуществлять все финансовые дела и операции с авторами?
Думаю, все заинтересованные лица – авторы согласятся делать отчисления из своих гонораров на содержание дополнительных работников ВААПа.
Но проще и доступней делать это так, как век от веку везде и всюду делается: выделить писателю, имеющему счёт во Внешторгбанке, чековую книжку, и чтоб при наличии иностранного паспорта и документов о выезде сам мог выписать положенную или разрешённую сумму денег для поездки.
Нас на огромных просторах Родины, получающих гонорары из-за рубежа да и изредка по приглашению или в командировки туда ездящих, – единицы, и большинство этих единиц уже в преклонных годах, имеют свои заслуги перед государством нашим и труды, по достоинству оценённые. Если наши небольшие суммы гонораров нужны государству, пусть нам об этом скажут, и мы без особых колебаний их отдадим, но отдадим на тот счёт, в то место, куда посчитаем нужным, а так, втихаря, по-шулерски, обращаться с нами, обирать нас по мелочи нехорошо, недостойно ни солидной финансовой организации, ни отечества нашего, во имя и во спасение которого мы не только проработали всю жизнь, но и кровь пролили.
Виктор Астафьев, лауреат Государственных премий, инвалид Отечественной войны
Валентин Распутин – Герой Социалистического Труда, лауреат Государственных премий
11 ноября 1987 г.
(В. Винокурову)
Дорогой Валерий!
Я безмерно рад был получить от Вас письмо и ещё более потому рад, что Вы в «Смене», где меня любят, чтут и где меня начали печатать со… спортивного отдела! Чудеса, правда?! Тем более что творения мои никакого отношения к спорту не имели, просто работник спортивного отдела по фамилии Эпельфельд – человек добрейший, ласковый, кого-то там замещал во время отпуска в отделе прозы, вроде бы Игоря Кобзева, и среди других попала ему в руки и моя блёкленькая рукопись. Он её прочёл, ободрил меня обещанием «предложить журналу», и спустя большое (мне показалось – бесконечное) время творения мои появились в «Смене». Эпельфельд и потом ещё раза два сумел меня «протолкнуть», а когда я попал в Москву, знакомил со всеми, кто был ему доступен, даже один раз покормил меня обедом в «правдинском» буфете и денег не взял, чем потряс меня совершенно. После обеда я ходил к главному редактору и входил в редакторский кабинет не так уж робко, как могло бы быть до обеда.
Величко послал меня спецкором на начавшуюся стройку Красноярской ГЭС. Там был такой бардак, что даже я, человек, прошедший войну, едва с глузду не съехал. Жили мы с одним инженером в палатке, потом к нам подселили артиста Евгения Лебедева из БДТ – их «бросили» развлекать строителей светлого будущего, но там было не до развлечений – на великой стройке царила безработица. Нагнали уйму народу, угрохали деньги, а дела нет, и ничего нет…
И вот инженер мне говорит: «Не пишут правду! Врут всё! И Вы, Виктор Петрович, наврёте». А я молодой же был, прыткий, и говорю ему: «А вот и напишу! А вот и напишу!..»
И написал очерк, который прочитавши и раз, и два, товарищ Величко впал в удручение и мрачно сказал: «Рано мы Вас, Виктор Петрович, послали. Вот маленько наладится дело на стройке, ещё пошлём». Но тот, кто руководит там, наверху (я не Кремль имею в виду, а Небо) нашим братом, ещё на берегах Енисея шепнул мне тайным голосом, что «правда» твоя, да ещё про «великую» стройку, никому не нужна и никто её не напечатает. А вот напиши-ка ты, братец, что-либо «ударное», привычное, спору не вызывающее, а то ведь и за командировку отчитаться нечем будет, голодом семью уморишь.
И тут я бах на стол редактору Величко боевой очерк с совершенно новым названием – «Строитель»! Эк обалдел товарищ Величко! «В номер! Немедленно в номер!» – кричит.
И на этом не кончилась, а только началась эпопея с ударным очерком «Строитель» – напечатали его очень скоро и высадили за него полторы с лишним тыщи! Я когда с почты деньги нёс, всё оглядывался: не бежит ли по городу Чусовому за мной товарищ Величко – с намерением вернуть деньги и даже оштрафовать меня за такую халтуру.
А жизнь-то, она вона какая разнообразная, в ей «сурпризов» больше, чем вшей в полушубке пехотного Ваньки-взводного из окопов!
Проели мы полторы тыщи мигом – семья была большая, да долги. И дожили до рублика. А тут кино идёт, трофейное, детективное, и мы, стало быть, с моей прелестной супругой шасть в кино! Удовольствие получили! Тут же нас и раскаянье посетило. «Во какие дураки! – говорит Марья Семёновна. – Сходили в кино, а завтра детей нечем кормить. И нянька наша потерпит, потерпит, плюнет и уйдёт от нас. Чё будем делать?» А я ж оптимист! Я ж на юмор налегаю, хотя сердчишку и тесно в груди, и глазу зрячему моему единственному стыдно.
«А, – говорю, – не горюй, Маня! Счас вот придём, ворота отопрём, а в ящике газеты, а в газетах перевод».
«Да откуда ему быть-то?»
«Оттуда, – говорю и показываю на небо. А ночь лунная! Погода зимняя. Идём домой, замедляя шаги, как набедокурившие ребятишки. Трясу газеты, а из них живым лепестком, вертясь и паря в воздухе, летит бланк от почтового перевода. – Вот, – говорю, – и всё! А ты, дура, боялась! Двести пятьдесят рубликов откуль-то пришло!..»
«Да ну тебя, Витя! Шутки у тебя какие-то…» – А я ей в руку талончик денежного перевода!..
Зашаталась моя жена на крыльце и, почти лишившись чувств, шепчет:
«Витя! Глаз тебя единственный подвёл! Тут не двести пятьдесят, тут две с половиной тысячи!»
Я ей говорю: «У тебя шутки тоже ничё! Жгучие!» – а сам к свету, к фонарю.
Это, стало быть, исполнилось сорок лет родному комсомолу, и за изданную первую книжку рассказов я получил гонорар вполовину больше, чем за доблестного «Строителя». И когда потом бедовал и голодовал, завоёвывая место в литературе, не раз мне являлся вид падающего из газет серебристо под луной мерцающего квитка от почтового денежного перевода, и голос был: «Брось! Пожалей задницу и семью, не изнуряй больную голову, продолжай своего «Строителя» и будешь сыт, пьян и жопа в табаке, в турецком, ароматном…»
Вот и шлю я Вам отрывочек из новой книги «Зрячий посох» – «Смена» уже частично печатала из него отрывки и даже годовую премию за них отвалила! А этот просто так шлю, к разговору о житье-бытье и о спорте тоже.
Альберту Лиханову (редактор «Смены») можете показать и письмо, и отрывок почитать. Мне ему отдельно уж не собраться написать, но скажите, что открытку его получил и за всё его благодарю, и ещё скажите, что если дома будет всё в порядке (пока не очень), то в конце ноября я приеду с рукописью в Москву и мне обязательно нужно с ним повидаться, на сей раз по очень серьёзному, моему личному делу. А пока – ещё раз поздравляю Вас, Валерий, с переходом в «Смену» и желаю в ней закрепиться. Отчёты о футболе из Испании и из Англии Ваши я читал. Они написаны с блеском, каковой может допустить наша пресса. В ней шибко-то не разбежишься, не заблажишь и не развольничаешься.
Ваш Виктор Петрович
1987 г.
(В. Воловичу)
Дорогой Виталий!
Я только недавно смог просмотреть и почитать «Слово». Издание хорошее, большой культуры книга, незагромождённая, чего я очень опасался. Ныне ведь подсоединиться к «Слову» и поучаствовать в походе князя Игоря на «нечистых» гораздо больше, чем было при его житье-бытье. И всяк норовит подзаработать под шумок, зело много народа подкормилось на юбилейном празднике со стола, щедрого и терпеливого к прилипалам и словоблудам.
Твои иллюстрации очень украсили издание, дополнили его неожиданным решением темы и возвысили до уровня трагедии исторической, ибо многовато было красивеньких картинок на тему «Слова», особенно в нынешний юбилей. Глядя на картинки того же Глазунова, на его красиво плачущих дамочек и белокудрых отроков да молодецки рубящих князей, можно подумать, что князья русские ездили на болота за клюквой и там порубали несметное количество ворогов, неожиданно встреченных, и не сами в плен угодили, а всех косых на верёвках в грады свои привели.
Красивенькая сказочка, плаксивая песенка вместо трагедии – этого же хотелось всегда «патриотически настроенным» нашим полководцам и «героически» плачущим и одновременно поющим угодникам с конфетных бумажек и плакатов. Этакое искусство в умиление приводило и приводит наших сентиментальных, малограмотных генералов, которые уже и трагедию прошедшей войны хотели бы воспринимать как героический многословный фарс, в котором они в мундирах и при регалиях в семь рядов стоят, выпятив грудь, и кричат: «Ура!» Ибо больше ничего из великого русского языка и войны не запомнили, начисто забыв, что враг был у стен Москвы и на Волге, что выбит на войне русский народ и загублен в послевоенной голодухе, во время которой многие наши чины пир пировали, плюнув на тех, кто спас их шкуры и заслонил своими телами Родину, утопив внешнего врага в крови и не заметив внутреннего, не менее страшного, который всеми способами истреблял русский народ, унижал и уничтожал Россию и преуспел.
А меня заела текучка. Был на съезде, потом в заграницах, потом – Ленинград – Вологда – Горький. В запущенном, унылом грязно-провинциальном Ленинграде был на Рубцовских чтениях, ходил на (частную) выставку из «частных собраний». Дивная выставка, но для моих больных ног и одного зрячего глаза она громоздко велика. В Горьком слушал оперу «Пастух и пастушка» и немножко передохнул от петербургской холодной мглы, грязных улиц и домов.
В Ленинграде (!!!) упал на улице Гранин, переломил нос и вывихнул руку, и никто – никто! – на Кировском проспекте не помог ему встать, не подал руку, не потому, что презирает его как писателя, а просто так, не помогли, и всё. Не помогли как человеку, не зная, кто он и что он, но, на всякий случай, посчитавши его пьяным. В Перми жил бывший сапёрный капитан, истерзанный фронтом и раненый, жил с батарейкой в сердце 14 лет. Не раз, почувствовав себя плохо на улице, он взглядом отыскивал поблизости место, чтоб прислониться иль сесть, присаживался или прислонялся, доставал из кармана лекарства и помогал себе сам. Иногда приходилось выбирать из прохожих, кого можно попросить, чтоб помогли достать лекарство, ибо сам он уже и этого не может, ему плохо, и он вот-вот упадёт. Выбирал старых и молодых, русских и нерусских. И никто ни разу ему не помог, он падал, иногда разбивал себе лицо и нередко слышал голоса возмущённых соотечественников, за которых он на фронте кровь проливал: «Нажрался! Да ещё и старик! Да ещё вроде и еврей». Вот это трагедия!
Сейчас вот в моде слово «ускорение». И если его понимать не так узко, как оно трактуется, то «ускорение», происходящее внутри нашего общества, очень скоро управится со всеми процессами, в том числе и с модно названными «негативными».
В. Астафьев
1987 г.
(Д. Я. Гусарову)
Дорогой Дима!
Отправляю тебе обещанный отрывок из романа. Скрепя сердце и только из-за давнего и глубокого к тебе уважения и к «Северу», тобой сотворённому. Материал сыроват, и рукопись грязновата, но отсылаю, раз пообещал, перепечатывать уже некогда.
Роман «Прокляты и убиты» должен состоять из трёх книг (экую глыбищу на себя взвалил и дотянул работу до старости, всё зарабатывал хлеб, всё готовил себя к «главной» книге, всё не решался, а теперь успею ли?).
Первая книга о доблестном нашем военном тыле, о запасном полку (отрывок из которой и высылаю), пишу, и самому страшно: как это мы пережили? Как стерпели? Поделом нам, покорным рабам. Только вот дети и внуки наши при чём? Вторая книга называется «Плацдарм» – это уже фронт, «героическая», кровавая бойня. Третья книга – послевоенная жизнь брошенных на произвол судьбы фронтовиков, которых добивали уже свои деятели и комиссары, мстя народу за то, что он, дурак, спас им шкуры, – добивали голодом, холодом, притеснениями, тюрьмами, лагерями и прочим, о чём ты не хуже меня знаешь. Пишу это тебе для того, чтобы был в курсе.
Тяжело переболел и до се ещё не отошёл от гриппа и осложнений. Занесли меня черти на этот съезд! Но, как писателю, полезно и любопытно там побывать, чтобы убедиться, что из этого «рая» добра не будет, хуже будет, а уж хуже-то вроде бы и некуда.
Обнимаю. Желаю. Кланяюсь, Виктор
Черкни пару слов, когда получишь отрывок, ладно?
13 декабря 1987 г.
(Адресат не установлен)
Уважаемый Илья Григорьевич!
Письмо Ваше дошло, и работники почты тут ни при чём. Вот если бы я был завмагазином, да ещё продовольственным – они бы знали меня и сами принесли бы письмо мне домой. Осуждать их за это не надо – обманутый, полуголодный, обворованный народ и низкая его жизнь, холуйство, чинопочитание, вороватость – всё-всё взаимосвязано.
Я охотно верю, Илья Григорьевич, что человек Вы хороший и воевали честно, и моя неприязнь к вам, как к человеку исключительному, отношения не имеет. Но как возможно жить среди грязи и не испачкаться? Быть погруженным в океан лжи и не изолгаться? Быть среди ворья и не завороваться?
Смотрели ли Вы фильм о волгоградском ворье из энкавэдэ, возглавляемом генералом Ивановым? А через три дня в «Советском спорте» было дополнение к фильму, и вот уж тут истинное мурло в полной законченности предстало. Вы, наверное, забыли, что вослед за сиятельным вождём Брежневым ходил в картузе и бил кулаками журналистов и прочая пердак в чине генерал-полковника. Из моей статьи цензура, ныне отменённая, сняла абзац: «Генерал-полковник в роли холуя! Явление уникальное, нам принадлежащее, на наших глазах проистекавшее».
Вы можете представить себе, чтоб царь, умерший, кстати, в чине полковника от подлой пули жида, допустил такое? И чтоб генералы Раевский, Алексеев или Брусилов – опустились до роли холуя?!
Вы знаете, что сказали мне люди, серьёзные и знающие, после просмотра волгоградской «опупей»? «Если не в каждом, то уж в любом втором нашем городе обретается свой Иванов, и хоть завтра можно садить на скамью подсудимых местную мафию».
Вот до чего мы дожили, изолгались, одубели! И кто это всё охранял, глаза закрывал народу, стращал, сажал, учинял расправы? Кто такие эти цепные кобели? Какие у них погоны? Где они и у кого учились? И доучились, что не замечают, что кушают, отдыхают, живут отдельно от народа и считают это нормальным делом. Вы на фронте, будучи генералом, кушали, конечно, из солдатских кухонь, а вот я видел, что даже Ванька-взводный и тот норовил и жрать, и жить от солдата отдельно, но, увы, быстро понимал, что у него не получится, хотя он и «генерал» на передовой, да не «из тех», и быстро с голоду загнётся или попросту погибнет – от усталости и задёрганности.
Не надо лгать себе, Илья Григорьевич! Хотя бы себе! Трудно Вам согласиться со мной, но советская военщина – самая оголтелая, самая трусливая, самая подлая, самая тупая из всех, какие были до неё на свете. Это она «победила» 1:10! Это она сбросала наш народ, как солому, в огонь – и России не стало, нет и русского народа. То, что было Россией, именуется ныне Нечерноземьем, и всё это заросло бурьяном, а остатки нашего народа убежали в город и превратились в шпану, из деревни ушедшую и в город не пришедшую.
Сколько потеряли народа в войну-то? Знаете ведь и помните. Страшно называть истинную цифру, правда? Если назвать, то вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощения за бездарно «выигранную» войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови. Не случайно ведь в Подольске, в архиве, один из главных пунктов «правил» гласит: «Не выписывать компрометирующих сведений о командирах совармии».
В самом деле: начни выписывать – и обнаружится, что после разгрома 6-й армии противника (двумя фронтами!) немцы устроили «Харьковский котёл», в котором Ватутин и иже с ним сварили шесть (!!!) армий, и немцы взяли только пленными более миллиона доблестных наших воинов вместе с генералами (а их взяли целый пучок, как редиску красную из гряды вытащили). Надеюсь, Вы знаете, что под Сталинградом мы взяли 90 тысяч пленных, и они были в таком состоянии, что все почти, за исключением нескольких сотен, умерли, хотя их и пытались спасти. Ну что? Может, Вам рассказать, как товарищ Кирпонос, бросив на юге пять армий, стрельнулся, открыв «дыру» на Ростов и далее? Может, Вы не слышали о том, что Манштейн силами одной одиннадцатой армии при поддержке части второй воздушной армии прошёл героический Сиваш и на глазах доблестного Черноморского флота смёл всё, что было у нас в Крыму? И более того, оставив на короткое время осаждённый Севастополь, «сбегал» под Керчь и «танковым кулаком», основу которого составляли два танковых корпуса, показал политруку Мехлису, что издавать газету, пусть и «Правду», где от первой до последней страницы возносил он Великого вождя, – одно дело, а воевать и войсками руководить – дело совсем иное, и дал ему так, что (две) три (!) армии заплавали и перетонули в Керченском проливе.
Ну ладно, Мехлис, подхалим придворный, болтун и лизоблюд, а как мы в 44-м под командованием товарища Жукова уничтожали 1-ю танковую армию противника, и она не дала себя уничтожить двум основным нашим фронтам и, более того, преградила дорогу в Карпаты 4-му Украинскому фронту с доблестной 18-й армией во главе и всему левому флангу 1-го Украинского фронта, после Жукова попавшего под руководство Конева в совершенно расстроенном состоянии. Погубили у Дуклинского перевала более 160 000, но в Словакию нас так и не пустила воскресшая первая танковая.
Вы, конечно, обо всём этом «не слышали», «не знаете», но главное, знать не хотите. Так спокойней жить, правда? А я ведь назвал только часть безобразий и позора нашего. Есть ещё Тула, Воронеж, Ростов и много-много других городов, битв и операций, о которых не хочется рассказывать, стыдно и позорно рассказывать.
Если Вы не совсем ослепли, посмотрите карты в хорошо отредактированной «Истории Отечественной войны», обратите внимание, что везде, начиная с карт 1941 года, семь-восемь красных стрел упираются в две, от силы в три синих. Только не говорите мне о моей «безграмотности», мол, у немцев армии, корпусы, дивизии по составу своему численно крупнее наших. Я не думаю, что 1-я танковая армия, которую всю зиму и весну били двумя фронтами, была численно больше наших двух фронтов, тем более Вы, как военный специалист, знаете, что во время боевых действий это всё весьма и весьма условно. Но если даже не условно, значит, немцы умели сокращать управленческий аппарат и «малым аппаратом», честно и умело работающими специалистами, управляли армиями без бардака, который нас преследовал до конца войны.
Чего только стоит одна наша связь?! Господи! До сих пор она мне снится в кошмарных снах.
Все мы уже стары, седы, больны. Скоро умирать. Хотим мы этого или нет. Пора Богу молиться, Илья Григорьевич! Все наши грехи нам не замолить – слишком их много и слишком они чудовищны, но Господь милостив и поможет хоть сколько-нибудь очистить и облегчить наши заплёванные, униженные и оскорблённые души. Чего Вам от души и желаю. Виктор Астафьев
28 декабря 1987 г.
Красноярск
(В. Кондратьеву)
Дорогой Вячеслав!
Прочитал в «Неделе» твой отлуп «наследникам». Зря ты их и себя утешаешь – все мы его «наследники», и если бы не были таковыми, у него и у его сторожевых псов основы не было бы. Мы и жертвы, и претворители его. Я тоже только раз, перед нашей первой артподготовкой видел на снарядах, приготовленных к заряжению, написанное «За Сталина», а «ура» вообще ни разу не слышал, хотя воевал в более благоприятные времена, на фронте, бестолково наступавшем, но это ничего не решает, Вячеслав. Все мы, все наши гены, косточки, кровь, даже говно наше пропитаны были временем и воздухом, сотворенным Сталиным. Мы и сейчас ещё во многом его дети, хотя и стыдно даже себе в этом признаться. Слава богу, что уже не боимся, а лишь стыдимся.
Я совершенно сознательно не вступил на фронте в партию, хотя во время нашего стояния 1944 года политотделы, охваченные бурной деятельностью, махали после боя руками, клацали зубами и болтали своими языками, загоняя всех в партию, даже целые взводы делая коммунистическими. Не миновало это мероприятие и наш взвод, наполовину выбитый, а мы делали работу за целый взвод – война-то никуда не делась. Делали хуже, чем укокошенный взвод, копали уже и неглубоко, разведку вели тяп-ляп, связь была вся в узлах, радиосвязь полевая вообще не работала. Спать-то ведь и нам часок-другой надо было, и есть хоть раз в сутки требовалось. Как я увернулся, одному богу известно!
Но видевший расстрел людей в Игарке, знавший о переселении «кулаков» такое, что и во сне увидеть не дай бог, ведавший о строительстве Норильска и не всё, но достаточно много получивший объяснений о книге «Поднятая целина» в пятнадцать лет от очень «осведомлённых» бывших крестьян, с которыми лежал долго в больнице, и там, хихикая от восторга, прочитавший этот штрейкбрехерский роман, особенно вредный и «нужный» в ту пору, сам понимаешь, я, «умудревши», созрел, чтоб не иметь дел с той, которая поименовала себя сама – «умом, совестью и честью эпохи»! Совесть – это, надо полагать, Сталин, ум – это, несомненно, Хрущёв, ну а честь – это уж, само собой, красавчик чернобровый Брежнев.
Кстати, его преемник, о котором Миша Дудин так точно написал: «Извозчик выбился в цари и умер с перепугу», не стыдился писать, что в 1944 году учился в высшей партшколе, этак тоже, оказывается, шкуру спасали, и кто-то помогал её спасать! А мы той порой, мальчишки, съеденные вшами до костей, делали работу один за пятерых, а то и за десятерых. Нам не до Сталина и не до «ура» было – ткнуться, упасть, уснуть. От усталости, недохватов, от куриной слепоты много погибло, выходило из строя бойцов. Не тебе говорить, когда отупеешь и обессилишь до того, что одна-единственная мысль в голове шевелится: «Скорей бы убило. Отмучился бы».
А в это время росли тыловые службы, комиссары имели по три машины: легковушку для выезда на всякого рода руководящие совещания, «виллис» у большинства так и остался новым, у нашего бригадного комиссара даже краска американская, качественная, на нём не сносилась, третья машина – грузовая, «студебеккер». Там стояли только заправленные «простынями» пишущие машинки и всякого рода вдохновляющие тексты и бумаги, и при них секретарши не старше восемнадцати лет, менявшиеся по мере употребления и отправляемые в тыл для «лечения».
Ох, много, много есть чего скрывать «наследникам»! И я «наследник», да ещё какой!
Вот ты помянул Сашу Матросова, а ведь у меня где-то (где-то!) в бумагах лежит вся история его страшной жизни, не по его вине страшной, а по жизни всей системы. Он ведь был перед отправкой на фронт не в РУ, а в исправительной колонии, которая до недавнего времени носила его имя, и только потом пришло кому-то в голову, что нехорошо тюремному предприятию носить имя героя. Воистину героя! Грудью на дзот он, конечно, не бросался. А попавши на верх дзота, пытался вырвать руками или наклонить ствол пулемёта к земле, но в дзоте-то сидели не те болваны, коих нам показывают в кино, и кормлены они были получше, чем Саша в штрафной роте, и они его за пулемёт стащили сверху и в амбразуру, которую, ты знаешь, даже сытой комиссарской жопой не закрыть, изрешетили парнишку. Но и этой заминки хватило пехоте, чтоб сделать бросок и захлестнуть дзот гранатами. И добро, что борзописец тут скумекал, а не будь его, кто бы узнал о Сашином подвиге. Борзописец тот всю жизнь сулился написать о Матросове правду, да не умел он и не хотел жить правдой!
Но, может, я такой прыткий и «правдивый», у которого были и есть все нравственные данные, чтоб рассказать о своём одногодке правду и написать о ней, да так, чтоб ясно было, что не благодаря Сталину, а вопреки его системе и воле, не глядя на всю угрюмую псарню и велеречивых мехлисов, народ и его истинный сын Саша Матросов шёл на фронт и воевал на передовой с честью, подлинной храбростью и достоинством, написал о нём?
Сперва мне жрать нечего было, а когда стало чего жрать, потерять уже жратву не хотелось, потом у меня появилась «лирическая струна», потом нахлынули более «важные» экологические дела, потом я стар и болен сделался, тему Сашину мне уже не по силам поднять и одолеть, а последователи наши пишут о «бичах», проститутках, наркоманах и заворовавшихся продавщицах. Это теперь так важно! А вот о Матросове вроде бы ещё нельзя. «На святое замахиваетесь! Мало вам Сталина! Так и до Жукова доберётесь!..»
А между прочим, тот, кто «до Жукова доберётся», и будет истинным русским писателем, а не «наследником». Ох, какой это выкормыш «отца и учителя»! Какой браконьер русского народа. Он, он и товарищ Сталин сожгли в огне войны русский народ и Россию. Вот с этого тяжёлого обвинения надо начинать разговор о войне, тогда и будет правда, но нам до неё не дожить. Сил наших, ума нашего и мужества не хватит говорить о трагедии нашего народа, в том числе о войне, всю правду, а если не всю, то хотя бы главную часть её.
Черчилль говорит в своей книге публицистики, что победители в войнах непременно оставались побеждёнными, и ни одна страна, ни один народ не терпел такого поражения в войне, как Россия и русский народ. Её, России, попросту не стало. Страшно произносить, но страна-победительница исчезла, самоуничтожилась, и этому исчезновению и самоуничтожению и продолжающемуся неумолимому самоистреблению шибко помогли наши блистательные вожди, начиная со Сталина, и однопартийная система, спохватившаяся спасать страну и народ во время уже начавшейся агонии.
Остаётся молиться, но уже настоящему Богу-вседержателю и просить его о чуде. Только чудо способно нас спасти! Современный управитель, похожий на Муссолини и Хрущёва одновременно, слабоват, чтоб загородить собой поток после сорванной плотины, да и методы его всё те же, что и у его предшественников, а время показало, что они, эти методы, годны только для разрушения: зажим, подавление, говорильня ничего доброго принести не могут. Общество слишком больно, и болезнь его прогрессирует «изнутри», а нутро-то это, сжавшееся от испуга, мелких страстей кусошника и выжиги, перешедшее во внуков и правнуков от дедов и прадедов, закрыто от всех и для всех. «Сдохни ты сегодня, а я завтра» – эта зловещая мораль, родившаяся в стране ГУЛАГ, залила, как болото, всю страну, весь народ, всё общество.
Заплатки на платье – частичная правда, позволение жить «морально», «по совести», терпеть и ждать снова – отправлены в народ элитой, которая жрёт, пьёт, ездит, даже моется и веселится отдельно от народа. «Узок их круг, страшно далеки они от народа…» – этот пассаж о декабристах вполне ложится на нашу руководящую верхушку.