1996
22 января 1996 г.
Красноярск
(Адресат не установлен)
Дорогой Феликс!
Пишу, чтобы поблагодарить Вас за щедрый дар! Теперь мне хватит книг надолго, а то я присланные прежде книги расфукал и спохватился, когда их осталась одна пачка.
Но пишу я не только ради этого, а ещё и ради моего самого близкого друга, почти брата – Евгения Ивановича Носова, прекрасного писателя, несомненно, лучшего стилиста в современной русской литературе. После долгой и тяжёлой болезни он с трудом «разломался», восстановился и написал пятнадцать новых рассказов. Печатает он их в журналах «Поле Куликово», «Знамя», «Москва» и «Новый мир», а издать нигде не может. Бедствует.
Я прошу Вас, даже умоляю, включить в Вашу серию «классиков» книгу Евгения Ивановича Носова и, если получится, известить его об этом.
А я пока и отвечать не буду на его последнее горькое письмо. Мужик он не из тех, кто любит жаловаться, даже другу, и если пожаловался, значит, подошёл край. Нельзя допускать, чтобы писатели такого уровня и высоты духовной голодовали и холодовали, упрёк это будет России вечный.
…Предисловием можно поставить мою статейку о Носове, писанную к книге «Берега», – лучше и свежее мне всё равно уже не написать, а уж с той любовью, которую я там «высказал», – и подавно никому не высказать. Виктор Фёдорович Потанин тоже знает и любит Евгения Ивановича и дополнительно может рассказать всё, что Вам потребуется.
Моя Вам благодарность и за то, что включаете в свою серию книгу М. Кураева, из «новых» пишущих «по-старому» – это самый крепкий и умный писатель.
Кланяюсь и ещё раз благодарю. В. Астафьев
29 января 1996 г.
Красноярск
(А. Ф. Гремицкой)
Дорогая Ася!
Прости, что долго не отзывался. Что-то мы с Марьей Семёновной то болеем попеременке, то дохварываем и никак дохворать не можем. А я ещё затеял мероприятие – свозить Польку в жаркую страну Таиланд за её праведные труды по дому во время нашей болезни. Всё ведь было на ней, да ещё соблазнился тем, что рейс прямой: Красноярск – Паттайя, а он, как и всё у нас, вышел кривой. Десять часов прокантовались в родном городе, сперва в таможенном зале, где температура плюс 7, потом сидели в самолёте.
Полька отдохнула на славу! Она человек контактный, быстро нашла подружек, которых опекали надёжные тёти, я посмотрел, как она умеет плавать, понял, что не утонет, и махнул на неё рукой, ибо воспитывать этого человека, приучать к порядку – всё равно что дикого мустанга зануздывать! Поездила она и по стране, и накупалась вволю, аж ночью купалась – дня не хватало! Фруктов и мороженого поела вволю. А я больше сидел в номере гостиницы и читал, потому что климат влажный, липкий. Два раза съездил в город Паттайю, но всюду душно и жарко, по помещениям гуляют сквозняки, питьё подают только холодное, да ещё со льдом, и на этом я вылазки закончил, стал выходить к заливу, к Сиамскому. О Боже! Куда только черти не занесут! Сидел в тени, дышал, раза три даже опустил пузо в воду, и залив сразу выходил из берегов.
Обратно летели, вернее, почти прилетели хорошо, не хватило керосину, сели в Абакане – уже в другой стране, в Хакасии, а там свои пограничники, свои таможенники и свои вымогатели. Они продержали нас три с половиной часа в открытом самолёте, пока не выморили у директора туристической компании взятку по своему аппетиту. Долетели, час ждали багаж, холодно, у меня ноги остыли. Я попросился на улицу, в машину, а Витя и Поля остались ждать багаж. Ноги мои согрелись только на десятый день после жаркой-то страны. У нас в середине зимы начались морозы с солнцем, и радоваться бы им, но горожане-то замерзают – всё врасплох, всё мы не готовы к зиме. Правда, в нашем старом посёлке в домах очень тепло, у нас тоже, а то и не знаю, что бы делал с моими гнилыми лёгкими.
Очень тяжело мне было дописывать «Подводя итоги», да и чего допишешь-то к законченной, себя исчерпавшей статье? Ну дописал и сам вижу, чего получилось. А насчёт денег – ну кто мне даст этакую сумму? Зачем и почему даст? Словом, никуда и ни к кому я не пойду, как не ходил и прежде. Нужно будет, когда-нибудь издадут, а не нужно, значит, и Богу неугодно. Да и сумму-то ты назвала такую огромную и несуразную, что её с похмелья и не выговорить! Вот закончу новую повесть, составлю книгу с жалобным названием «Плач о несбывшейся любви» и исполу буду договариваться со здешним шибко прытким и хватким владельцем полиграфии об издании её – у меня лежат деньги от продажи машины, и что-то там накопилось – может, этого «что-то» на половину и хватит, а остальное пусть берёт полиграфист на себя. И ещё «для разогрева машины» начал писать «затеси», так, может, и их где-то издам. Тебе нужно лишь прислать мне ксерокопию с «затесями», а остальные две положишь в мешок и увезёшь домой, да и самой надо подаваться ближе к дому, раз такой у тебя начальник! Зачем он тебе без меня? Скоро весна, поезжай в деревню, покопаешься в земле. Отдохни от начальства, и от нас, и от литературы этой, которая всем уж надоела своей сладкой канителью, – вроде бы так какую-то сладкую стряпню называют?
Андрей наш в Вологде, живучи с однодетной семьёй, бьются вместе с Таней, чтоб хоть как-то удержаться и прокормиться. Зарплаты он не получает с августа прошлого года, и Тане вот перестали платить. Чего нас, их и всех россиян ждёт? Президентские выборы? Целая рота претендентов выстраивается! Вот так бы в пахари рвались мужики, как рвутся они к власти или в ансамбли орущих придурков.
Днями ездил в Овсянку, на совет библиотеки. Библиотека-то хорошая, но на её содержание и зарплату нужны двести миллионов! А где их взять? Наши попечители и так называемые спонсоры угасают один за другим, и боюсь, что скоро многое позакрывается.
Словом, скорей бы весна, хоть люди не дрогли бы, дети не простывали и не мучились.
Ну вот вроде бы и всё. Что надо тебе знать, напиши иль позвони за казённый счёт. Марья Семёновна будет печатать письмо, может, чего добавит от себя. А я кланяюсь всем вашим и целую тебя. Виктор Петрович
31 января 1996 г.
Красноярск
(М.Н. Кураеву)
Дорогой Миша!
Прости меня Бога ради. Получив твоё письмо с просьбой написать что-нибудь для твоей книжки, я отложил его в кучу скопившейся почты, и оно забылось – ездил в здешний санаторий ещё раз, подлечивался, потом, теша свою усталость, отвращение к бумаге и прочее, много спал. Это в прежние времена вроде и называлось не по-русски – сплин, что ли. Потом попробовал раскачать себя, чтоб жить, ничего не сочиняя, – ещё тошнее. Начал писать «затеси». И они пошли, материалу-то и впечатлений от жизни поднакопилось.
И вот, получив вторичное напоминание, я решил, не откладывая больше, написать о тебе, как и чего умею.
Зима у нас люта. Засибирило так засибирило! Из дому мороз не выпускает, и хочешь не хочешь, а за стол садись, марай бумагу. Целую амбарную книгу (не потеряются!) написал «затесей», отдал на машинку. Текущих дел и почты скопилось много, поэтому пишу тебе кратко. Пожелаю лишь в Америке-то не судить строго ихнего президента, как учили нас коммунисты, за якобы предосудительную связь с бабой. Президент ихний, в отличие от нашего, ещё могёт, на зависть его сенату и парламенту, и ты им там втолкуй очень простую и ёмкую пословицу: «Сучка не восхочет, кобель не вскочит». Они сразу опомнятся и найдут смысл жизни в её великой и непроходящей простоте и глыбине одновременно.
В апреле, в конце его, собираюсь быть гостем Государственной (недавно ещё ласково именуемой Ленинкой) библиотеки и коли не развалюсь, то и в Петербург бы заехал, в Вашей публичной библиотеке (слух дошёл) тоже издают мою библиографию. Библиография-то Бог с нею, а вот с народом, с тобой и другими артельщиками и бурлаками повидаться хочется, да Питер ещё посмотреть душе и голове не повредит. Дожить бы вот и здоровым остаться.
Обнимаю тебя. Последней повести твоей в «Знамени» ещё не читал. Чего ты там наплёл, ёрник нестареющий? Поглядим. Лидии мой низкий поклон и пожелание обоим гладкой дороги за океаном. Преданно ваш В. Астафьев
10 февраля 1996 г.
(В.Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
И я уж начал подумывать, что чего-то умолкнул критик; поди-ко, литература остановилась, один я зачем-то и чего-то ещё пишу, да ещё в «Литературке» новая волна мыслителей разбирает и обмысливает творцами современности варимую словесность – при этом ребята, литературой вскормленные, от неё же и хлеб насущный имеющие, совсем попрали земные ощущения и ориентиры дорожные, что прежде называли верстовыми столбами.
Дмитрий Быков, красивый, сытый парень, бойчее двух Ивановых, вместе взятых, мыслящий взахлёб, восторгается литературой, исходящей от литературы, причём не от лучшей. Да и Курицын, и оппоненты евонные как бы и не замечают, что литература от литературы приняла массовый характер и давно уже несёт в своём интеллектуальном потоке красивые фонарики с негасимой свечкой, обёртки от конфеток, меж которых для разнообразия вертится в мелкой стремнине несколько материализованных щепок, оставшихся от строившегося социализма, и куча засохшего натурального говна. Белокровие охватывает литературу, занимающуюся строительством «новых» направлений на прежнем месте и из уже давно отработанных материалов, причём не тех материалов, что находятся за усьвенским мостом в отвалах, в которых ради выплавленного чёрного чугуна лежит остывшая масса драгоценнейших материалов, иль отвалов сибирских золотых приисков, когда оказывается в отработанном песке золота больше, чем добыто в шахте иль шурфе. Нет, в продукции, которую сработали Пушкин, Лев Толстой, Достоевский и Лесков, только ценные металлы, и когда ими аккуратно, понемножку пользовались, они украшали любое литературное изделие, порой делали его бесценным. Но когда едят литературу прошлую, как иманы афишу, начинается самопоедание, разжижение крови, обесточивание мысли, обессиливание слова и смерть, которую жизнерадостные критики в силу своей беспечной, святой молодости, конечно же, не чуют и не понимают, да и не надо им этого понимать, как нам, молоденьким солдатикам-зубоскалам на фронте не дано было понять, что его, солдатика, тоже могут умертвить. Однако ж потрезвее, пореалистичней полагалось бы быть, а то городят, городят словесную городьбу и частокол без единого гвоздика, лезь кому не лень следом в огород, таскай на грядах всё, что растёт, не отличая картошку от огурца иль тыквы, вари критическую похлёбку. Курицыну вон в Ярославле уж горшком глиняным по башке съездили, а он хоть бы что, ещё резвее унижает…
А я вот тоже, старый мудрец, взялся оживить два старых рассказа. Легко мне показалось всё это. Работа по готовому легка, а я возьму разгон и, глядишь, с маху напишу детскую повесть. Два рассказа объединились в процессе работы в повесть листа на четыре, и волоку я её за волосья, волоку, черкаю уже третью редакцию и никак не добью, не дочеркаю. Хорошо хоть Марья Семёновна, развивая ломаную руку, печатает мои каракули, хотя и ропщет маленько. Пробовал я писать «затеси» и набросал штук шесть, да теперь вот едва хватает сил на завершение повестушки.
Очень болит голова, никогда ещё так не болела, особо по утрам. А раньше-то было наоборот, ложишься больной, разбитый, но встаёшь посвежее. Видимо, то, что я принимаю более уже десяти лет лекарства от высокого давления, начинает сказываться, и в таком виде и состоянии написать третью книгу романа нельзя.
Жду весны, чтоб перебраться в Овсянку, надеясь, что там мне, как всегда, легче сделается. А весна у нас обещает быть наконец-то путной, ибо зима стоит настоящая. Средние для Сибири морозы пришли вовремя и держатся до сих пор с солнцем ярким, с ослепляющим снегом. Город большей частью мёрз зимою, а у нас, слава богу, тепло и светло.
Похоронил я тут мачеху в Дивногорске, приедешь – расскажу. А приехать, кажется, будет возможность. Петербургская публичная библиотека затеяла провести общероссийскую конференцию на базе овсянской и краевой библиотек. Предварительно она именуется: «Литература и библиотечное дело», идёт подготовка. Серьёзная. Я внёс в списки много всяческого народа, в том числе и Валентина Григорьевича[249] с Крупиным, и Белова, и тебя, разумеется, и всех стариков, подобных Лиханову, они-то, скорее всего, не приедут, а вам всем «молодым» и Бог велел ещё раз нюхнуть Сибири за казённый счёт. Должно сие событие произойти в конце июня, но деньги большие нужны, да и выборы эти клятые подступают. Как-то мне не до конца верится в таковое дерзкое начинание. Хотя чудеса в наше время происходят.
Вот потребовалось мне установить имена и отчества супругов Мироновых и полез я в «Капитанскую дочку», а как залез, оторваться уж не мог от Пушкина, читал, не сознавая, что происходит это во дни поминальные светлой памяти гения нашего. Ах, до чего же прекрасно читается «Капитанская дочка» и наброски, которые в этом же томе. Но читал я, восторгался и ловил себя на том, что иные наши читатели, особенно из советских учительш и другого грамотного люда, будут воспринимать уже это образцовое, единым (нигде ни разу не порвавшимся) звуком скреплённое повествование как пародию, как старомодное словотворчество, примитивное с точки зрения современного писателя и даже грубо натуралистичное. Ну, как это можно написать на первой же странице: «матушка была ещё мною брюхата…» или совсем «неправильно»: «мысль моя волновалась», а по мне так лучше и короче написать невозможно. Повесть, в наши дни именуемая «маленькой», вмещает материал и события современной трилогии, исключая, конечно, «Тихий Дон», но это «нечаянное» произведение для нашей литературы особь статья. Недаром ведь с ним много уже лет борются товарищи евреи. Нет в ихней литературе произведения такого таланта, и хоть торопятся они объявить «Жизнь и судьбу» В. Гроссмана выше «Войны и мира», а уж «Тихого Дона» тем более, время всё ставит на свои места. Прошло несколько лет после гвалта и литературно-критического бума вокруг этого Гроссмана, и всё уже улеглось, в берега укатилось и предполагаемого половодья не произошло.
Ну всё, расписался, разогнался. Обнимаю, целую. Виктор Петрович
13 февраля 1996 г.
Красноярск
(Ю. А. Ростовцеву)
Дорогой Юра!
Мы с Марьей Семёновной так были рады твоим письмам, что и слов нет выразить нашу радость. Рады и мимоходному упоминанию, что Митя жив и находится в Петербурге. Я не пробовал, не знаю, каково двум свободным мужикам жить вместе, наверное, неловко, и едва ли у кого это получится, даже при условии, если они чужие друг другу.
Обрадовался, что у Толи[250] так хорошо прошёл юбилей, и погрустил от того, что ему уже шестьдесят! Как-то неожиданно это. Всю жизнь он, как кузнечик, скачет по земле, а на скаку как определишь возраст человека? Грустно: шестьдесят – это жирная черта, за которой остаётся осязаемая жизнь, по эту сторону черты – уже многоточие, а многоточие смутное в нашем правописании обозначает и в то же время многозначительно одно: усталость, болезни, ожидание конца, беспомощность от сознания, что все там будут, и ты – тоже за этим многоточием.
Какая самоуверенная особенность молодости на фронте, среди смерти уверенное сознание было: кого угодно могут убить, только не меня. Много преимуществ у молодости, и эта вот спасительная особенность – одна из главных сил и возможностей молодости. Правда, сейчас, наверное, уже мало на кого из молодых сие распространяется. Они в молодости уже усталые, как старики, и оттого равнодушны ко всему, в том числе и к своей жизни. Может, нами накопленная сверхусталость как-то и для нас незаметно перешла, перекочевала иль перелилась в следующие поколения? Мы-то – люди крестьянского корня, были крепки именно этими корнями, которые подпитывали нас, придавая терпения и сил в этой сверхтяжёлой, для других людей и наций непосильной и невыносимой жизни. Одно несомненно: за нами идут слабые люди, и от слабости, в первую голову духовной, неспособны они постоять за себя, побороться за свою самостоятельность, выжить и укрепиться трудом, а не ожиданием благ и хлеба от хороших царей и мошенников-коммунистов. Боюсь, что на нас Россия и кончится, если ей снова не поможет Бог и не спасёт её от страшной, невиданной на земле погибели.
Юра! Зауральские книжки пусть будут у тебя, мне, слава богу, прислали достаточно, а вот в издательстве «Книжная палата» вышел сборник под тем же названием, так похлопотать бы, чтоб мне выслали, пусть и по почте, наложенным платежом, штук пятьдесят.
Денежки, что у тебя, надо как-то передать нашему Андрею. Плохи у них дела. Реставрационные мастерские закрылись, Андрей с августа прошлого года не получает зарплаты, тянет Татьяна – невестка, а она, ты видел, какой богатырь, набрала работы сверх всякой нормы, но и ей стали задерживать зарплату. Адрес и телефон Андрея ты знаешь.
И ещё: кажется, налаживается возможность повидаться нам нынешним летом. Петербургская публичная библиотека предложила на базе овсянской сельской библиотеки провести общероссийскую конференцию о литературе и библиотечном деле. Налаживается это дело на конец июня – очень хорошая пора. Сможешь ли ты с бродягой Заболоцким быть в Сибири на сем мероприятии? Я и Андрея с Таней запишу в список приглашённых, и вы все вместе можете катить в Сибирь бесплатно, если наш Аэрофлот согласится взять на себя транспортные расходы. Затея эта, уже по первым прикидкам, стоит 150 миллионов, я же насоставлял список с расчётом, что многие почтенные люди уже не смогут подняться в поход на Сибирь. Вы-то холостые, почти молодые, на подъём должны быть легки. Словом, напишите – согласие иль отказ, а там – светай или не светай, лишь бы петух пропел. По междугородному телефону я и Марья Семёновна звонить не станем, техники, грамотные советские люди, начали пользоваться чужими номерами, в том числе и моим. Способа борьбы с этой бедой нет. Все борцы за правое дело. Чуть не забыл поблагодарить тебя за «Роман-газету» – теперь я без горя.
Вот пока и всё, обнимаем и целуем – я и Марья Семёновна.
Преданно – Виктор Петрович
17 февраля 1996 г.
Красноярск
(Е. И. Носову)
Дорогой Женя!
Памятуя, что у тебя в марте день рождения, но из-за старческого склероза забыв число и зная, как ты любишь всё изящное и красивое, посылаю тебе эту папочку с запасом бумаги, может, мысль какую в неё запишешь, может, нарисуешь чего, а может, потянет письмо мне написать, и мы его с Марьей читать будем и радоваться ему, как редкому подарку от родного человека. В клапанок папки я тебе вложил пташку, чем-то – уж не пузцом ли – похожую на тебя и сурьёзную такую. А чтоб повеселить тебя маленько, – картинку сексуальную, из золотой старины, когда ещё, рисуя женщину иль по современному литературному языку – пиша, не обезображивали её, а обожествляли, в то же время оставляя её такой, чтоб любой мужик обернулся, даже если он музыкант иль рядовой советский колхозник, и чтоб чирка евоная сразу начинала «бросать вода», как говорил мне мой товарищ по охоте татарин Генка Хабибуллин, по-ихнему Хайрулла, уже давно покойный, оттого что в четырнадцать лет начал зарабатывать хлеб тяжёлой работой, поддерживая мощь и славу родного государства.
Живём мы, как и все уже старики, похварывая и тревожась о будущем детей наших и совсем почти разрушенного Отечества нашего. Державшееся на ржавых гвоздях и гнилых верёвках лжи и демагогии государство рухнуло, началась расхватуха, мародёрство, и первыми грабителями были и остались партийные деятели, которым удалось убедить наш убогий народ, что обокрал его американец клятый, а коммунисты – святые люди, лишь то и делали в своих партийных квартирах в двести метров на двоих, что печалились о народе.
Мы с внучкой в январе слетали в Таиланд на мою прошлогоднюю премию. Первый раз (у нас прямой рейс Аэрофлота, тем и соблазнился) ездил я туристом и с так называемыми новыми русскими – это уж сынки и внуки нашей воровской комшайки, и они ещё гаже и тупее своих отцов и дедов. Сидел я в основном в гостинице, ибо климат на Сиамском заливе липко-влажный зимою. Полька накупалась и отдохнула хорошо. Тем временем у нас подступила настоящая сибирская зима с морозами, которые держатся и по сию пору.
Делал я тут два старых рассказа, а они взяли и соединились в повестушку. Опять о любви, опять о несчастной военной доле. От этого мне, видать, уж никуда не уйти и не отболеть.
Похоронил тут в Дивногорске мачеху. Мало что нас связывало в моей взрослой жизни, иногда заезжал к ней, продуктишки завозил, разговаривал о том о сём, а хоронить пришлось мне – неповоротливы, несообразительны сделались наши деревенские люди, главное для них – поминки. Земля промёрзла, Сибирь, паря, – с нею не шутят! Чего-то жалко, чего-то накатывает, с каждыми похоронами подступает ближе мысль о скором конце, и строка из восточного поэта – «Лёгкой жизни я просил у Бога, надо б лёгкой смерти попросить» – приобретает всё более глубокую и покаянную значимость. А хоронить приходится часто, родня моя густая падает и падает. Недавно умер двоюродный брат Иван, самолучший из родовы певец, а умер в психушке. Я не хоронил его, болел как раз, и чувство вины угнетает, а похороны ещё собирают близких людей, и горе на время объединяет. Даже свадьбы перестали собирать людей в кучу, только похороны. А посмотришь на овсянское кладбище – на нём всё виднее, чем на необозримом городском, – одни старики своей смертью умерли, все остальные, что окружают могилу нашей дочери, извели себя, сгубили. И я вздохну иной раз: «Ах, Ирина, Ирина! При жизни ты всё собирала вокруг себя каких-то падших и обездоленных, пыталась всех пожалеть, накормить, и теперь вот, мёртвая, сгруппировала вокруг себя этакую публику…» Спившиеся, опустившиеся, загнали себя под никем не оплаканные, пьяно насыпанные бугорки.
Что-то на беды меня повело. Буду закругляться, авось в другой раз будет в голове яснее, и мысль пойдёт бодрее, и слово ляжет в радостную, но не в горькую сторону. Хватит её, горести-то, всюду и всем.
Да, тебе послали приглашение на библиотечную конференцию, которая будет проходить на базе овсянской библиотеки. Приедешь – не приедешь – дело твоё, но если б поднялся да собрался (всё будет оплачено), повидались бы. Может, в последний раз… Обнимаю, целую, твой Виктор
3 марта 1996 г.
Красноярск
(И. Н. Гергелю)
Дорогой Ваня!
Я безмерно рад был твоему письму и альманаху. Пока я его только полистал, а читать буду уж позднее.
Случилось так, что осенью нас настигли хвори и беды: я в Овсянке помолодечествовал – забыв про свои года и застарелые хвори, в результате чуть не умер от тяжёлого воспаления лёгких. Умудрился после бани (!) и не моясь жарко, и не парясь совсем (бани тёпленькой, слабой, как дядя мой говаривал: «Идите, Вихтора зовите в баню, в ей уж покойников мыть можно»). С тех пор, как напарили и накупали меня в Днепре, я нет-нет да и подзабудусь – и сразу обострение, сразу каменья под лопатками и лёгкие мои пищат, как слепые щенята…
Из деревни уезжал я на «дикой» «Скорой помощи» – всё осталось на столе и в избе «на ходу». Марья Семёновна поехала в Овсянку за бумагами и документами, поломала рабочую левую руку, попав в автоаварию. С нею была и внучка, но, благодарение Богу, с нею всё обошлось и она всю осень «вела дом». А я поглядывал из окна больницы на осенний лес, и сердце моё разрывалось от досады – я ведь каждую осень уезжал иль уплывал в тайгу и дней за 15—20 подзаряжался там на всю зиму воздухом и бодростью от природы нашей, всё ещё прекрасной и великой, хотя всё мы делаем, чтоб изуродовать её, обезобразить и погубить.
У нас снова сметают с лица земли тайгу пожары и шелкопряд, что похуже пожаров, и «борются» с этим бедствием так, как только у нас и умеют бороться «за природу», – говорят, постановляют, а как до работы дело доходит – «карасину нету», финансы не отпущены, и лётчики с пожарными напились да передрались.
После больницы, начитавшись в ней газет и насмотревшись телека, впал я в несвойственную мне тяжёлую депрессию – не только работать, а на свет белый не глядел бы. Но не работать – значит совсем духом упасть и раскиснуть. Достал я два своих старых рассказа и начал из них лепить какое-то художественное произведение, а из старого делать новое – это всё равно, что «из болота тащить бегемота». Много времени и сил потратил на то, чтобы слепить небольшую, на четыре листа повесть.
Сейчас она на машинке у Марьи Семёновны, которая не даёт пощады себе и своей ломаной руке, шлёпает и шлёпает и, когда дошлёпает рукопись, я пройдусь по ней последний раз и отошлю в «Новый мир», где ждут третью книгу романа. Но пока на неё у меня нет сил, а сил надо много и приходится собирать их по крохам, при нынешних моих летах и при той жизни, которая так способствует вдохновению и творчеству, что порой хочется уснуть и не проснуться.
До этого – для разгона – пописал «затеси» и, как долажу их, парочку пришлю.
Ваня! Ты вот сам лоб подставляешь и сердце рвёшь, чтоб помочь писателям и альманаху, а здесь подставляют мой толоконный лоб, моё сердце и время на части рвут. Хожу я «в прицепе» с редактором иль секретарём выпрашивать деньги на журнал «День и ночь» – на оплату помещения и прочее, о чём ты знаешь лучше меня. У нас Волокитин секретарит давненько уж без зарплаты, ругается, сулится всё бросить, но ведь тогда бросит и всех, вот я и брожу по этажам и кабинетам, чаи вельможные пью, иной раз с печеньями дорогими, шутки шучу, лекции вымучиваю об экономике и политической жизни страны. Пожалуй, уж обошёл всех людей и начальников, что ещё не покраснели и порядочными слывут, а таких и было-то немного, но к красным же и ворью да карьеристам-аферистам я не пойду, и что? А то, что и журнал, и альманах «Енисей», и вся наша достославная писательская организация замрут и скончаются от белокровия. Мы тоже добиваемся того, чтобы взяли нас со всеми потрохами в муниципальную собственность, «посадили» на бюджет, но современное начальство, вышедшее из прошедшего большевизма, не понимает, как и прошлое не понимало значения местной культуры, презирает её и платить не хочет, а то, прошлое-то, платило хотя бы для того, чтобы с трибун похвалиться собою – вот как оно о народе и духовном его подъёме заботится! Ночей не спит, изо рта своего селёдку вынает и в клюв артистам да писателям отдаёт, как пташка-кормилица иль колхозная корова, подпускающая к сосцам неразумного телка.
Поклонись ты своим издателям. Гляди-ко! Они ведь средь делячества и всякого рвачества ещё издают что-то, даже библиотеку общероссийскую тянут. Наши молодцы вон все помещения распродали, себя и девок своих готовы распродать, да пенсионерки они сплошь, а напротив казино работает, там прыгают и пляшут, и кальсоны с себя сымают ядрёные халды и голубые молодцы – кто тут соревнование выдержит? Вот и издают книжонки за плату, за денежки, не сократив ни одного человека, не ударив пальцем о палец, чтобы хоть что-то сделать, издать. Я уж три года не переступал порог сего достославного заведения, а издавали меня частные издательства да в Москве несколько ещё понимающих или помнящих обо мне издателей.
Ну ладно, Ваня! Обнимаю тебя. А ты обними Витю и позвони Василию в Шадринск. Чего-то перестал он мне писать, даже по праздникам, видать, совсем мохом зарос иль обиделся на что, а я так любил читать его письма – три-четыре строки на целую страницу и, глядишь, письмо в полтора десятка страниц размахом.
Всем поклонись, всех поздравь с наступлением весны. У нас зима была хорошая, и весна началась хорошо, может, коммунисты позволят нам и лето, и осень ещё встретить, а там чего уж Бог даст.
Я думаю, он посылает нашему народу последнее испытание, и если мы вновь отдадимся сатане – отвернётся от нас совсем и тогда уж конец придёт и сатане, и народишку нашему неразумному, с круга давно сошедшему.
Ещё раз обнимаю тебя и кланяюсь.
Виктор Петрович
4 марта 1996 г.
(А. Бондаренко)
Дорогой Алёша!
Спасибо за рыбку, за письмо, за добрые слова. Я как раз доделывал 3-й заход на новую повестушку. Трудновато шло дело, старость, слабеет память и рука, но позавчера закончил, Марии Семёновне на машинку сдал и за почту взялся. Отдохну маленько, хотя и не удаётся, все дергают меня по разным делам и писать приходится какие-то бумаги, порой неожиданные.
Вот прислал мне четыре альманаха «Охотничьи просторы» хороший человек и сообщает, что он составляет охотничий справочник, и просит написать, как я начал охотничать, где охотничал, с какими собаками и ружьём. А я охотник-то аховый, с горя и от голода больше охотничал, но давно меня Марья Семёновна подговаривает написать «затесь» о разговоре со старым ружьём и говорит, будет очень это занятно. Вот и напишу, где я бродил, чего высмотрел, а убил, слава богу, мало, потому как стрелком был никудышным, зверя вообще не трогал, основной зверь был, которого я валил на прокорм, – рябчик, реденько тетеря или утка.
Постараюсь написать с юмором и, может, возьму разгон на детскую повесть, давно она задумана и выношена, тянуть больше нечего, а роман с годик подождёт. Вышла у меня повесть «Так хочется жить» в Москве, в издательстве «Книжная палата» вместе со старыми рассказами и старой повестью. Ничего, славно издана книжка. Когда появится, отдам и альманах и новую книгу, а пока шлю охотничьи календарики, а Люде вместе с поздравлением к бабьему дню календарик красноярский.
Мечтаю весной съездить на рыбалку. Предложений много, может, хоть одним и воспользуюсь.
Потерялся в ваших краях охотник. Не убит, не ограблен, вышел сухих дров напилить и как сквозь землю провалился. Снег глубокий, найти не смогли. Теперь уж когда снег растает, найдут косточки. Недаром Вася Сидоркин говорил, что тяжело, смурно было ему в тайге, боялся, что не выйдет.
Ну, обнимаю, целую и желаю, чтоб скорее тепло было и коммунисты войну не подняли в России. Преданно ваш В. Астафьев
4 марта 1996 г.
Красноярск
(О. М. Хомякову)
Дорогой Олег!
Письмо твоё получил, статью про Шолохова прочёл. Не хочется мне спорить по поводу её, а надо бы. Но я вчера закончил третью, самую трудоёмкую редакцию новой повести и, конечно, устал. Сегодня в ванную сходил и выходной себе устроил.
Есть великая книга «Тихий Дон», и автор её – молодой русский мужик Шолохов Михаил Александрович. До книги этой не взошла ни одна литература двадцатого века, а любовь такую не скоро кому-либо удастся сотворить на бумаге, ибо она-то и есть главная мощь, и трагедия русской нации, и краса её, и погибель. Евреи отчего набросились на это величайшее творение века – оттого, что ничего подобного они создать не могут и ещё долго не смогут, ибо выносили много отдельных трагедий и страданий, но трагедию нации своей им не дано было выносить и разродиться ею, потому как нация была раздроблена, разъединена на части и пока ещё нацией себя не осознала. Только поэтому они хватают любого своего художника – от Фейхтвангера до Гроссмана, от Мандельштама и до Бродского – и поскорее объявляют его гением, а творения его – гениальными. Хочется – вот и торопятся, ведь «Жизнь и судьбу» – роман ещё сырой, незавершённый по всем разделам, без крупных общечеловеческих характеров, без глобальных проблем и судеб, – поспешили объявить выше «Войны и мира», а уж «Тихому Дону» и делать нечего, рядом не лежать.
Если бы такие вот доброхоты, как ты или Валя Осипов, да и вся «ростовская рота», не бросились, не поспешили бы защищать то, что в защите не нуждается, – никакого, не только мирового, но и местного масштаба скандала евреям устроить не удалось бы. Я преклоняюсь перед твоей искренней, юношеской, бескорыстной восторженностью, но я знаю многих защитников и шолоховедов, которые на этом имели капитал и имеют его по сию пору, и не только духовный, но и денежный. Им в отличие от тебя есть чем печку топить, есть что кушать, носить и в героях ходить. Многим из них тут же смерть придёт, как только евреи устанут и переключатся с Шолохова обличать другую величину, например Льва Толстого! – ведь чем огромней величина, тем они вроде бы храбрее выглядят при нападении на неё.
Но, Олег, есть ещё Шолохов, написавший подлую книгу «Поднятая целина» и оперетку на военную тему «Они сражались за родину», – тут-то уж, надеюсь, никто не менял ему названия? А оно ведь из области «Детгиза». А поведение его в старости, которое тебя так восхищает, с этими «бессмертными» словами: «Говорят, что мы пишем по указке партии, но наши сердца принадлежат партии, а мы пишем сердцем». Ты, помнящий каждое слово, каждый штришок, вдруг забыл эти слова, которые цитировались на каждом углу и которыми в кровь, до костей, как казацкой нагайкой, секли нашу с колен поднимающуюся литературу.
Говорят, что муж Маргарет Митчелл сжёг у неё всё, что она написала после «Унесённых ветром». Жаль, что около Шолохова не нашлось никого, кто бы сделал то же самое – и был бы лик великого русского писателя ясен, и к Богу он, глядишь, был бы допущен. А так что ж – роились около него подхалимы и фанатики, иногда он их разгонял, бил. Но от себя-то не убежишь, не скроешься… Нам кланяться ему и благодарить его приходится за то, что он наглядно учил, как не надо себя вести в жизни и литературе, да ведь и на душу наслаивая тяжкий груз и горечь в сознании – уж если гений наш, российский, подвержен был такой порче, что спрашивать с народа, с простого, «Тихого Дона» не написавшего. Пусть себе дальше бегает под кровавыми знамёнами, торопясь со своей партией к счастливому прошлому – ведь сам (!) говорил про партию родную эвон как! Эвон чё!
У нас сегодня первый день весны! Лучезарный! Светлый! Капель началась, синички тенькают. Господи! Ещё одну весну подарил ты мне, всем нам! Спасибо! Спасибо! Нынче и зима у нас была путная, с морозцем, с солнцем. Авось и весна, и лето тоже будут хорошие.
Посылаю открытки, если надо – пошлю ещё. У меня их много. Есть возможность повидаться нам, пока ещё призрачная, но есть. Петербургская библиотека совместно с овсянской и краевой публичной библиотекой затеяли в июне провести у нас конференцию «Литература и библиотечное дело». Мне разрешено пригласить кого захочу. Захоти и ты – приглашу, всё оплачивается. Повидаешься с народом хорошим, увидишь и Андрея моего – он может приехать с семьёй.
А с костромским профессором Лебедевым я когда-то перебросился несколькими письмами, не помню повод. По-моему, я писал предисловие к книге Максимова «Крылатые слова», и мне понадобились какие-то сведения об этом замечательном русском человеке и писателе, но не это меня поразило, не сведения, а почерк профессора. Я такого красивого почерка (вот бы на деньгах-то кому писать!) почти и не встречал, а если и достигал он меня, в совершенстве владеющего каракулями, то, как правило, от людей истинно русской культуры, в совершенстве владеющих словом, учившихся не «где-нибудь и как-нибудь», а у родителей своих, у истинной российской словесности. Но у большинства писателей, даром от Бога награждённых, культура нахватанная, лоскутная, сумбурная и почерк таков же. Есть у меня несколько писем от Нагибина – так там просто закорючки и палочки да скобки. Более других меня умиляет почерк моего неизменного друга, почти брата литературного – Жени Носова – застенчивый, ровненький, угловатенький, из школьной тетрадки в жизнь перешедший без изменения и порчи, только что мельче.
Почти таким же, но только чуть конторой «исправленным» почерком писал ко мне покойный мой друг Александр Николаевич Макаров, а был он сверхобразован, имел феноменальную память, но застенчив и зажат в себе с сиротского детства, что и сказалось на почерке.
Почерк – это характер! У меня характер – хуже некуда, вот и отдам Марье Семёновне письмо на машинку – иначе тебе его не прочесть.
Обнимаю, Виктор Петрович
4 марта 1996 г.
Красноярск
Дорогие костромские писатели!
Привет вам из Сибири и поздравление с наступающей весной! Пишу вам по поводу Хомякова Олега Михайловича, который давно уж зимогорит в одиночестве на родине, в Шарье. Одиночество его плодотворно, но и угнетающе, поскольку всю сознательную жизнь он проработал в шумном и людном бардаке под названием «Советское кино». Одиночество его угнетает, ему хочется с кем-то словом перемолвиться, пообщаться «культурно», и он требует от меня, старого его приятеля, рекомендацию в Союз писателей, а я ни в каком Союзе нынче не состою, разве что в красноярском – чтобы помогать землякам-писателям. Хожу по этажам и кабинетам, клянчу деньги на уплату за аренду помещения, за электричество и санузел, на альманах «Енисей» да на журнал «День и ночь», который, однако, всё же не устоит. К кому не стыдно – я уж сходил, чаю попил и людей порядочных утомил, а к непорядочным идти мне неохота.
Я это к тому, что рекомендовать Олега не могу ни в какой, даже самый прогрессивный Союз, так письмом этим прошу вас: приберите человека, одарённого, любвеобильного и доброго, приобщите его к своему коллективу, чтобы он хоть раз в году вылезал из своей берлоги.
У Олега есть книги прозы, пишет он и стихи. Но в последние годы преуспел в публицистике, очень интересной и по жанру своеобразной. Он пишет о кино, о людях, ему в процессе работы повстречавшихся, иные из них стали его друзьями.
Почитайте и увидите, что в коллектив ваш рвётся прекрасный собеседник и одарённый человек и в смысле сочинительства, и в смысле общения, – это сейчас особенно необходимо русским людям, живущим разобщённо и потому неинтересно.
Всем вам желаю творческих и всяческих успехов, а главное – здоровья. Виктор Астафьев
4 марта 1996 г.
Красноярск
Дорогие мои зауральцы!
Рад, очень рад, что вы, как и вся российская провинция, в том числе и творческая, не сдаётесь, не ждёте «милостей от природы», милостыни из Москвы и от властей наших, о культуре российской и творческом облике её вспоминающих во дни юбилеев, по большим праздникам и тогда, когда им, властям, требуется поддержка «народа» и культуры, чтобы и самим выглядеть покультурней и подуховней. Вожди, прежние и нынешние, и в церковь ходят, и свечки жгут затем же, чтобы все заметили, что они с народом и с Богом заодно.
Я получаю со всех концов России журналы, альманахи и газеты, издающиеся на энтузиазме и нервах творческих людей, на копейки разум не утративших местных предпринимателей, администраций, руководителей предприятий. Лучшая на сегодняшний день в России литературная газета провинции «Очарованный странник», издающаяся в Ярославле, сумела даже организовать и провести всероссийское совещание молодых русских писателей. Бог пособил ярославцам.
Во Владивостоке издаётся солидный альманах «Рубеж»; в Костроме – журнал «Губернский дом», в Новомосковске – симпатичный журнал «Поле Куликово». Редактор его – инвалид, с трудом передвигающийся, русский писатель Глеб Паншин держит два коммерческих ларька, чтобы на выручку от них и с помощью спонсоров – крупных предприятий – выпускать журнал. Героические усилия и неслыханную изобретательность проявляют и в Вологде, и в Томске, и в Улан-Удэ, и в Архангельске, и в Краснодаре, и в десятке других городов, чтобы начать и вести местные газеты, журналы и альманахи.
Как это трудно, как сложно – знаю по нашему красноярскому журналу «День и ночь» и едва дышащему, старейшему в России альманаху «Енисей». Многие из новых, очень славных и нужных изданий уже замерли, остановились, так и не выпутавшись из младенческих пелёнок, наглядно показав, какие колоссальные творческие возможности в недрах российской земли, какие таланты, какие мощные духовные силы невостребованно засыхают на корню.
Надеюсь, ваш славный альманах «Тобол» не постигнет участь многих новых изданий и вы устоите – ведь, не печатаясь, не получая внимания, не сообщаясь с читателем, опустят руки пишущие одарённые люди. Я думаю, у общественности города Кургана достанет ума понять, что накормить народ досыта – дело непременное, большое, но не дать окончательно одичать этому самому народу, поддержать его духовно, помочь разуму и просвещению страны – дело не меньшей значимости и важности.
Кланяюсь «тобольчанам», желаю, чтобы всем вам хорошо дышалось, пахалось, писалось и жилось. Преданно Ваш Виктор Астафьев
7 апреля 1996 г.
(А. Михайлову)
Дорогой Саша!
Всю-то зиму-зимскую бился я над маленькой повестью под странным названием «Обертон» и днями, слава богу, отослал её в «Новый мир». Повестушка всё из тех же военных и сразу-послевоенных времён – о любви несбывшейся, о молодости пропащей. А об этих предметах – о любви, о женщинах, если ты не Бунин Иван, надо, видать, объясниться письменно в молодости. Едва ли я ещё раз возьмусь за такую щепетильную и ответственную тему.
А на роман сил и вовсе нету, надо передохнуть, осмотреться и, если коммунисты не повесят, тогда уж и продолжить роман. Но две последние повести вполне могут читаться как продолжение описанной в романе жизни. Интересное ещё одно дело: во время работы над повестью получил я просьбу из альманаха «Охотничьи просторы» написать справку для охотничьего справочника о моих охотах. И вот, излагая сей материал, написал я два листа текста, непринуждённого, светлого, свободного, – и получилось лучше, чем в повести, а главное, полезнее и безвредней для души.
Так было не раз – после натужных, измучивших меня вещей «для разрядки и сердца утешенья» написал я «Дядю Кузю – куриного начальника», «Оду русскому огороду», ряд лирических рассказов и «затесей». Вот тут и вспомнил поэта, недаром называвшегося символистом: «И женщина, которою дано, сперва измучившись, нам насладиться!..»
Помню, как Серёга Викулов сатанел от названий моих сочинений, особенно от «Пастуха и пастушки» – «Об колхозах, опять подумают читатели». Об «Оде огороду» говорил, что это вообще выпендрёж, как это «Ода огороду» – и старательно объяснял со школы усвоенное понимание, а тут мало что проза, так ещё и… «Царь-рыба» – тоже я, грудью ложась на редакционные амбразуры, защищал. То-то была бы схватка с «Обертоном» – ах уж эти в школе нашей почерпнутые знания о литературе, они так и не дали развиться до понимания иль хотя бы своего собственного прочтения книги большинству российских читателей. Нет-нет да и получу от учительш и комиссарствуюших пенсионеров поучения о том, как надо писать и обретать вкус, да не губить вульгарностями и грубостями нашу дорогую молодёжь. В сущности, при всеобщем-то образовании, порой и высшем, но без Бога в сердце и без царя в голове, народ наш остался ещё более невежественным, чем это было в царской безграмотной России. И кабы невежество это оставалось втуне. Оно же воинствующе, громогласно. Едва научившись читать и считать свою получку, часто мнят себя передовые советские трудящиеся интеллигентами и мыслителями, способными себя ставить в пример и высокомерно бряцать своим «интеллектом».
Слава богу, были и есть среди постоянных моих читателей истинные интеллигенты. Какой же заряд световой и согревающей энергии исходит от них, как глубоко и деликатно их обращение со словом, как уважительно отношение к труду другого человека.
Их было и есть немного, но кислорода, ими в лёгкие общества и творческого, прежде всего, вдыхаемого, ещё хватает, чтобы поддержать мысль и жизнь в России. Но они уходят иль стареют, и нет им замены, никто не хочет занимать ими согретый старый стул. Все в кресло норовят сесть, и в кресло желательно заморское.
Зима у нас была сухая, солнечная, что помогало бодриться, дышать, работать. И весна вроде бы началась ничего, но вот задурела: ночью холод, днём кислятина, и хорошо, что я закончил к этой поре труды свои. В недомогании садиться за стол и угнетать «больной и маленький свой организм», как писал Коля Рубцов, очень даже тяжеловато.
Собираюсь в конце апреля слетать в Тарханы. От нас ходит самолёт в Самару, а оттуда своим ходом двинемся к пензякам. Давно зовут, и соберусь, пока народ не хлынул в святые места. Ну, а потом в деревню – в огороде садить, по берегу Енисея побродить, в ворон пострелять – совсем обнаглели, все скворечники опустошили. Писать если и буду, то после отдыха и какие-нибудь пустяки. А может, и не буду – футбол нынче европейский, чтения много накопилось, и вообще книг очень уж много написано, да не поумнел от них человечишко, так чего и надсажаться-то?!
Ну вот, оторвали! В гости с Марьей сходили к одной бывшей моей односельчанке. Со стола валится закусон, напитки дорогие, компания простодушная и весёлая. Выпил пару рюмок коньяку, поел разносолов, стряпни всякой – и домой. И ведь куда ни придёшь, в рабочую семью, допустим, к двоюродной сестре на поминки ходил – и ё-моё – неслыханное, невиданное на столе изобилие – нет, сидят, клянут жизнь и власти. Ох накажет наш народ Господь, ох накажет! Ещё раз сатана с кровавым флагом явится, умоет кровью и слезами этот слепой и тупой народишко.
А за «Водник» я порадовался. Наконец-то хоть какая-то радость северянам. А у нас футбольная команда «Металлург» в первую лигу прорвалась. Изобьют её, наверное, – больно уж с деньгами худо и «силы» в основном местные, простодушные. А вот регбисты наши всех в грязи валяют и выталкивают за кромку поля. Хоть бы американцев повалили, а то уж больно они на всех тырятся и всем диктуют. Чуть чего – авианосец посылают, и самолёт, взлетая с него, не падает в воду, курва! А наш, красноярский, опять где-то на Сахалине иль на Камчатке грохнулся.
Ну, обнимаю тебя. Не хворай. Христос воскрес! Твой Виктор
8 апреля 1996 г.
Красноярск
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Вот и весна пришла! У нас она почти зловеща, днём подтаивает, солнце даже пригреет, а ночью всё и выморозит, и утро похоже не на апрельское, а на ноябрьское. Снег ещё везде лежит, и проталины едва обозначились.
К весне я кое-как добил повестушку, что-то уж очень надсадно она мне далась, зато начало жизни у неё ударное получилось. По почте в «Новый мир» пришла на пятый (!) день, тут же была прочитана (всего четыре листа, удобная рукопись) и поставлена в номер восьмой, если успеют, или в девятый. Ну и Бог с нею, пусть отплывёт от моих берегов и прибьётся к другим.
Но я ж без надсады жить не умею. Прислали мне тут альманах «Охотничьи просторы» с главой «Поминки» из «Царь-рыбы», и редактор попросил для справочника охотничьего написать что-то вроде справки, где, когда, как я охотился, с кем и с чем ходил, в смысле собак и людей. Я сразу же, пока повесть была на машинке второй раз, сел писать совершенно свободный, безыдейный материал и нахлестал два листа чего-то непринуждённого, светлого, и чувствую сам, да и Марья подтверждает, что этот текст лучше получился, во всяком разе не столь натужно, как в повести[251]. Там ещё ждали в папке осенью написанные «затеси». Надумал и их доделать, чтобы в деревню отправиться налегке, никакой работой не связанным.
Но прежде, чем я поеду в деревню и займусь огородом, заполню паузу тем, что побываю в Тарханах. Всю жизнь туда собираюсь, а тут оказия подвернулась, и со мною сопровождающий будет. Всё уже обговорено, от нас самолёт ходит до Самары, а там машину пришлют, и я хоть на Россию изнутра, а не с окраины посмотрю. Хотя «центр России» обозначен в Красноярском крае и знак поставлен в Эвенкии, на озере Виви, всё же по всем параметрам и, прежде всего, по морали мы со своей Сибирью, коей бахвалимся даже больше, чем вологжане своей «тихой родиной», были и остались окраиной Отечества нашего. Впрочем, по степени одичания и духа оскудения сейчас вроде бы все губернии сравнялись, цены на продукты кое-где разные, а дурь едина и неделима.
Должен тебе сообщить, что парни чусовские, прежде всего друг моего сына Андрея, Витя Шмыров, пробили-таки идею свою и в районе Кучино сделали мемориал жертв политических репрессий, даже комплекс целый соорудили и через меня осуществили заказ на наш алюминиевый завод на какие-то поставки. Меня же пригласили стать членом совета музея и приглашают в июле на первый съезд или слёт, и, поскольку неподалёку от мемориала, на речке Боярке, у них есть уже что-то вроде гостиницы, так, может, и соберусь, ибо и сына туда пригласили. А он, бедный, болтается у нас без работы и без зарплаты. Ему, с его щепетильной и ранимой натурой, это очень тяжело. Всё и облегчение, и роздых побывать у нас, и мы с Марьей зовём его, деньжонки тут у нас случились, так уж эту-то поездку как-нибудь вытянем. А овсянские библиотекарши работают и хлопочут вовсю, осуществляя мечту о конференции, которую разумно перенести на август, когда закончится вся дурь с этими проклятыми выборами. До того всё это надоело, что уж самой идеальной формой нашего существования приходится считать ту, что прежде была, – выборы для фокуса и обмана, а всё остальное назначается и распределяется «по воле и желанию народа», от отца народа, то есть секретаря ЦК, и до председателя сельсовета. Ну не умеем мы, не научены иначе жить, и вся эта демократия русскому народу, что корове скаковое жеребячье седло. Он и сам, народ-то, словно телок, всю зиму, от самого рождения в хлеву проживавший на гнилой соломе, попав на весеннюю поляну, не может понять, что это такое, солнцем ослеплённый, простором напуганный, не знает, то ль ему брыкаться и бодаться начинать, то ль спокойно пастись, щипать травку. Лежал всю зиму под тёплым брюхом мамы-коровы, тянул её усохшие сосцы аж до крови, и уютно ему в хлеву было, и безопасно, и тепло. А тут эвон чё, на волю выгнали со слабыми-то ногами, без практики и желания жить на воле и самому кормиться…
А Конецкий, говоришь, гуляет. Молодец! Завидую! Кажется, в конце мая, в начале июня есть мне возможность слетать в Петербург, так, может, и слетаю, прежде испытав себя в поездке до Тархан, а то что-то я совсем расхлюпался после тяжёлой осенней болезни, чуть чего и лёгкие ломит, и сразу на душе темень, и то, что учёно «депрессией» зовётся. Только работой и спасался, но так опять устал до последней степени.
Вчера Пасху с Марьей отпраздновали. Вдвоём! Хорошо. Поля накануне все стряпала, торт изладила, что-то вроде плаката изобразила, в коридоре иконками его прикрепила, чтобы нам радость доставить, и открыточки нарисовала и написала выразительно «Поздравляю». Ничего читать не хочет, пишет, как слышит, а я говорю – и пусть не читает, и пусть голову свою лёгкую не отяжеляет разной трухой и опилками так называемой культуры, любит лошадок, хочет ветеринаром быть и учиться в сельхозинституте, пусть любит лошадок и учится, где хочет, да деда с бабой почитает и понимает, больше и не надо. Многие знания – многие скорби, ещё задолго до Курбатова и всех прочих критиков сказал кто-то, и лучше уж радоваться без этих самых знаний, чем быть несчастным, угрюмым и нелюдимым со многими знаниями. На земле рождённому, земным человеком и быть ему надо, а не витать в небесах, не шариться в облаках, отыскивая свет и дополнительный смысл жизни. Хватит и того, что Бог дал, ограждая нас от блудного слова и блуда в тёмном лесу. Жизнь сама по себе столь прекрасна, что и жить бы да жить в радости, чего я внучке и желаю. А тебя обнимаю – эвон куда меня понесло! Твой Виктор Петрович
20 апреля 1996 г.
(М.В. Булгакову)
Дорогой Михаил Васильевич!
Ну вот, посылаю Вам то, что получилось из справки для охотничьего словаря. Остатняя, в душе и памяти залежавшаяся тема. И очень рад, что в «запасниках» сделалось полегче, да и надо было кое-что повспоминать, побродить по любимым и прекрасным местам хотя бы в памяти, ибо наяву всё реже и реже удаётся выбраться в тайгу.
Вы вольны поступать с материалом, как Вам захочется. Два листа не потащить ни справочнику, ни альманаху, поэтому можете сократить публицистические куски и отступления, а целиком я напечатаю материал в каком-нибудь журнале.
Кстати, повесть, что я мучил всю зиму[252], благополучно достигла «Нового мира» и идёт в № 8 за этот год. Она маленькая, всего четыре листа. Ещё и «затеси», написанные осенью в больнице и зимой, тоже доделал, так что в деревню поеду налегке и буду с необеспокоенной душой копаться в земле. А пока в понедельник, 22 апреля, лечу и еду в Тарханы, к Михаилу Юрьевичу, перед которым благоговею с детства, и мечтал к нему съездить всю жизнь, вот наконец-то и собрался. Вернусь домой 29 апреля, отмечу день рождения и Победы, да и на огород, где у меня растёт уже большой лес и деревья – лиственницы, ёлки, кедры, рябины и даже одна пихта – тоскуют по мне, а я по ним.
Поздравляю Вас с наступающим праздником весны и желаю весенних радостей и здоровья. У нас весна долго раскачивалась, только второй день, как наступило тепло.
Кланяюсь Вам и Вашим близким. Преданно – В. Астафьев
P. S. К вам придут рукописи из Енисейска от Алексея Бондаренко, повесть-то я не знаю, получилась ли у него, а вот коротенькие штучки он пишет славные, хотелось бы, чтоб они Вам подошли. Но как Вы удержите альманах, ума не приложу. Составил я книгу на 22 листа, а мне говорят: стоимость её издания 200 миллионов рублей! Мне такую сумму не только заиметь, но и выговорить трудно…
20 июня 1996 г.
Красноярск
(В секретариат Союза писателей России)
Пишу второе заявление в Ваш секретариат с просьбой не числить меня членом красно-коричневого Союза, которым из-за угла по-прежнему правит товарищ Бондарев, сделавший столько зла русской литературе, какового никаким Бенкендорфам сделать не удавалось, и быть в компании фашиствующих молодцов Проханова, Бушина иль Бондаренко тоже желания не испытываю.
На первое заявление было отреагировано – звонил Борис Романов, узнавал, не перейду ли я в какой-либо другой Союз, и успокоился, узнав, что состоять я буду лишь в краевой писательской организации, чтобы помогать ей в меру моих сил и возможностей, ибо от родного Союза провинциальные организации давно уже никакой пользы и помощи не имеют.
Каково же было моё недоумение, когда я получил из вашего доблестного Союза известие, что я числюсь за номером таким-то. Подумав, что идёт смена билетов в краевом Союзе, я сдал туда фотокарточки, а оно выходит: я всё ещё являюсь членом не почитаемого мною Союза.
Не вынуждайте меня объясняться печатно на тему – почему я не хочу состоять в Союзе писателей России. Рука у меня тяжёлая, и Вы это хорошо знаете.
Прошу выслать мне выписку из постановления секретариата об отчислении меня из ваших стройных рядов.
Виктор Астафьев
24 июля 1996 г.
Овсянка
(Ю. Сбитневу)
Дорогой Юра!
Нахожусь в родной деревне, в здравом уме, но уже слабеющей памяти, недавно увидел тебя во сне, и увидел плохо, поэтому и пишу. Хорошо-то увидев, чего писать? Надеюсь, старческий длинный сон, похожий на поэму соц. реалиста, где долго и нудно что-то происходит, а что – не улавливается, так сном в отдалении и останется и это письмо найдёт тебя в здравии и благополучии.
Век не писал тебе, да и ты меня вестями не радовал. На всё воля Божья и наше русское погружение в лень и равнодушие. Богу нас и судить за это, и судит он, судит, а мы не внимаем, не слышим, не видим. Хорошо так-то, случилась беда, искусали тебя на собачьей свадьбе – отряхнулся, зализал раны и беги себе дальше, ищи еду и суку, ссы на забор, отмечая себя и крепостью мочи упреждая супротивников о своём присутствии в здешнем месте и желании у… того, кто подставится и желает продлить себя в щенятах. А щенят, коли их не выловят азербайджанцы и армяшки на шашлыки для русских братьев, послать «чай пить», то есть перетопить в современном водоёме.
Мы, Юра, живём-доживаем, а точнее, дотаскиваем свои жизни трудновато, да иначе и быть не могло, ибо добрые по природе и всё пытаемся кого-то спасать и помогать кому-то. Я ещё ничего, чего-то корябаю на бумаге, изредка печатаюсь, иногда из меня вытащат ловкие люди какие-то слова в газету иль на теле, и за это мне пришлют пару матюков без подписи иль с чужой подписью и подложным адресом чуткие и славные русские граждане. А вот Мария Семёновна после смерти дочери перенесла ещё два инфаркта, побывавши минуты две в клинической смерти, шибко сдала, но надо было растить двух внуков и «младенца Витю»-старшего нести на руках. Она и осиливалась ради нас, топталась по дому, печатала, стирала, кормила, по-прежнему никого не пуская в дом в качестве помощников. Старшего она уже выкормила, подняла на крыло и радуется, если он вспомнит об ней и позвонит домой, ибо живёт отдельно, но живёт как-то неопределённо и не совсем самостоятельно. С внучкой мучается, с утра до вечера грешит, заставляя читать, писать, учиться, убирать за собой, чистить зубы, причёсываться, мыть морду, прибирать одежду и обувь…
Сделанные дурными отцами-пьяницами, дети получаются тоже дурные – лживые, эгоистичные. Хорошо, если М. С. успеет вырастить девицу, ей уже 13 лет, но бабушка так сдала, не выходит, ко мне в деревню приезжает раз в месяц, чтобы навестить вместе со мною могилку дочери. Сын, Андрей, в Вологде живёт, как всегда, трудно, работу реставратора потерял, закрылись мастерские, работает экспедитором по заготовке посуды на спиртзаводе, мотается по командировкам. Для него, оседлого человека, это совсем неподходящее дело, он ведь на реставрации высидел первую категорию, но надо кормиться и сына растить, а парень у них с Татьяной растёт разумный и собранный.
В Сибири жизнь, как и везде, подлеет всё больше, разбалтывается, и часть людей, наибольшая, прозябает, а часть процветает, рвёт зубами кусок пожирнее, бушует «в роскошной жизни», не зная уж ни удержу, ни совести, ни чести.
Я живу всё в той же деревенской избе, вокруг которой вырос лес и один из двух кедров, который я люблю больше всех существ на свете за то, что я его спас от смерти, подкармливая золой. На 10 лет раньше сроку, определённого ему природой, выдал свету две маленькие завязи на вершине. Я, когда их увидел, прослезился и возблагодарил судьбу и Бога за эту радость. Работа, литература радости уже почти не приносит, пока пишешь, увлечёшься, забудешься, как при совокуплении с тайной или женщиной в молодости, а потом отпустит и снова эта неотвязная язва в душе заноет: «А зачем? Кому это нужно?» А уж постоянная такая простецкая, с молодости, ещё быковской, твердится истина: «Книг вон сколько много написано, а люди лучше не стали». Более того, я нахожу, что эти люди, особенно русские, сделались хуже, чем были, хотя и украшали нацию, крепили её дух и разум твой отец и мой отец (да, да и мой, ох какой крепкий мужичонка!), мама моя и Марья моя, и её отец, и друг мой покойный Макаров, и умирающий от старой болезни и ранения Носов, и многие вокруг уже павшие и успокоившиеся. Бывая на могиле дочери, я всё чаще и чаще ловлю себя на том, что завидую ей, а Василь Быков в совместной нашей поездке однажды молвил: «Я уже, Виктор, радуюсь тому, что скоро умру…»
Вот в таком-то настроении я собираюсь писать третью книгу романа, которую, откровенно говоря, уже и писать-то не хочется, но я, старый графоман, знаю, неволя заставит – хватило бы только сил и хоть какого-то здоровья. Одна надежда, опять же, на Бога, он меня не оставляет милостями своими. Прошлой осенью отдавал Богу душу, но он меня вернул к жизни. Для работы и вернул, и я вот уже полгода бездельничаю, и мне всё больше и больше глянется бездельничать-то…
Понимаю, что ты отвык от моего почерка, но, может, догадаешься, что я пишу тебе с доброй памятью в сердце, и хоть что-то прочтёшь.
Поцелуй Майю и, если я тебе приснюсь в худом сне, тоже напиши мне. Обнимаю, целую, Виктор
16 сентября 1996 г.
Овсянка
(Адресат не установлен)
Ах ты Люба, Люба – добрая душа!
Были бы рядом, по голове бы тебя, как дочку, погладил, в лоб поцеловал, пожалел, но добрые сердцем родные люди живут всегда далеко и принадлежат Богу. Да и нужны они не одному мне, всем сиротам, всем обездоленным, в ласке и сострадании нуждающимся людям нужны. Согрей уж, приласкай тех, кто рядом, а я от людей не обижен и не обойдён добротой, хотя и сволочья вокруг полно. Во время подготовки к выборам сулились ноги-руки поотрубить, изводили угрозами жену красные-то, даже внучке какую-то гадость сказали, а она, бойкая в дому с бабкой и дедом, но зажатая, как и все сироты, на людях, только и могла сказать: «Как вам не стыдно! У меня дед хороший…» А в другой раз сказала: «Образованная, наверно, а материтесь…»
Но сейчас они примолкли, отбушевали, поняли, что не скоро, а может, и совсем не доведётся им головы рубить и кровь из людей пить.
У тебя, Люба (прости, что на ты, уж очень близкой тебя чувствую), есть сын, вот его и береги, а муж уже дома, у Господа, и там ему отчёт держать, как он жил и распоряжался своей жизнью на земле. На женщине нет и не может быть никакой вины. Она создательница жизни, мать, хозяйка, но не ответчица перед Господом за грехи наши. Женщине и без того на земле, но особенно в России, трудно существовать, ведь 26 дней из 30, по заключению писателя и врача Вересаева, она недомогает, а наши мужики ещё и свои тяжести на неё валят, если бревно тащить надо, вот её под комель и ставят. Я, когда при мне разведенец или блядун срамно и худо говорит о бывшей жене или любовнице, поднимаюсь в дыбы: «Ты же, курва, в одной постели с нею был, нежные слова шептал ей, так что ж ты?!» – но чаще всего напоминаю великого любовника Пушкина: «Я Вас любил так искренно, так нежно, как дай Вам Бог любимой быть другим» – и это действует неотразимо, если уж, конечно, мужик не совсем бревно.
Люба! Я нонче лето пролодырничал, «в уме» сочинял третью книгу романа (вторая выходила в «Роман-газете» № 18 за 1995 год). Народу у меня в деревне перебывало много, конференцию общероссийскую по литературе здесь провели, вот и скопил бумаг и дел кучу, поэтому и попрощаюсь с тобой, а то б поболтал ещё. Но ты мне пиши, не бойся надоесть, хорошие женщины, как сладкие фрукты, никогда не должны мужику надоедать. Во комплимент выворотил, а?!
Храни тебя и сына Бог, помолись за мужа и за всех нас, непутёвых русских мужиков, в церкви. Твоя молитва дойдёт до Господа, чистая и святая твоя душа потому что. Позволь всё же, как дочку мою незабвенную, поцеловать тебя в лоб.
Виктор Астафьев
18 сентября 1996 г.
(О. М. Хомякову)
Дорогой Олег!
Получил твоё письмо, как всегда, исписанное вдоль и поперёк.
Дом я лично не стал бы продавать, а вот под музей, если тебе разрешат в нём жить и положат жалованье сторожа, согласился бы. Ну получишь ты деньги, сестры и братья получат, ну ты чек, деньги те бумажные быстро прожрёшь и ещё быстрее высерешь, а дальше что? К дочерям, к прочей родне поедешь? Но они, судя по всему, и сами бесприютные, и у них в башке, пусть и учёной, пусть и киношной, завсегда торчит занозой мысль о доме, где можно спрятаться на старости лет, где можно на крючок закрыться от беды, от горя и тоски. Огород не даст затосковать. Огород – это исцеляющая сила. Вон у нас нонче неурожай, маленько картошек накопали, мелконькой морковки и свёклы вырезали, горсть чесноковок, а гляжу, и сердце грудь колышет – урожай! Мой! Мною выращенный! Тебе бы вот твоих шибко образованных девок как-то в огород загнать, глядишь бы, они тоже гордыми человеками стали и труженицами невиданными. Но ты ж сам чокнутый, сверхобразованный, мысли, мысли в тебе бродят, как в умном грузине, спать по ночам не дают, днём жопу чешут, порченый сам, и девок своих спортил культурой и литературой.
А волны в Енисее всё ещё не улеглись после вашего нашествия, и пена пенится на шиверах от вашей пьяной ссаки, и птицы не садятся на изматерённое и осквернённое вами место, и зверь по горам разбежался от ваших песен и вокализов, однако тем не менее решено проводить сии сборища ежегодно и не на три, а на пять дней созывать вас и тех, кого придумаю пригласить, например, того же профессора Лебедева, пусть попрофессорствует и здесь, у нас тоже город на букву Кы называется и вумные мужики и бабы попадаются, хотя и реже, чем в Костроме. Мы ж все с каторги бежали, в горах и тайге грамоте учились, чего с нас взять. Вот и учите, вот и просвещайте, к небесам обетованным вздвигайте. Я тут после вас в тайгу съездил, под непогодь угодил, сейчас похварываю или, как точнее у нас говорят – хредю, кашель в груди хрипит, давление скачет, уж алкоголю ни-ни, и редьки ем в меру, чтоб геморройные шишки не вылетели. Как бы не пёрнуть в воздух и не сбить бы птицу на лету и бабу, молодку какую, на скаку.
Разбираюсь с почтой – накопилось, а скоро из деревни уезжать. Я ведь не люблю ж незаконченные дела за собой таскать. Уеду в конце сентября и попробую определиться в какой-нибудь лёгочный санаторий, надо серьёзно подниматься, в таком разобранном состоянии роман мне не осилить. Шли продолжение статьи, первая половина написана без заскоков и сумбура. Вот как положительно повлияла на тебя Сибирь.
Обнимаю, Виктор Петрович
15 октября 1996 г.
(К. И. Беляковой)
Дорогая Клава!
Никуда я, ни на какой курорт не уехал, а нахожусь по соседству с домом, в больнице. Моя врачиха сердито со мной обошлась и сказала: «Я Вам такую бумагу выдам, что никуда Вас не примут. Марш в больницу!» Ну, я и помаршировал, уже маленько отхаркался, температуры нет, давление скачет, но не очень прытко. Сон пока не могу наладить, но сам виноват, много текущей работы с собой набрал и читаю до одури. Однако и это поправимо, ибо почти всё уже сделал. Иногда выхожу гулять, гляну с горы в сторону Овсянки и, как всегда, тоскую по ней. Вспоминаю прошедшее лето, а оно хорошо было тем, что ты его не очень портила своим несносным характером, и даже, наоборот, отправила меня в город в бодром настроении. С этой бодростью, чихая, кашляя, сипя лёгкими, я подготовил и сдал в издательство очередные тома собрания сочинений, подписал договор и теперь могу тебе сказать, чтобы ты за зиму подыскала в Дивногорске хороший обмен с доплатой, ибо покупка квартиры и продажа своей – большая, тебе ещё неведомая канитель и морока. Да и слухов сие породит тучу целую, обмен же может пройти и не очень шумно. Ладно? Будь смекалиста и сдержанна, думай больше о девочке, а не о парапсихологии, не комплексуй – девочке надо расти, учиться, выходить в люди, и у неё должен быть свой, надёжный и тёплый угол.
У Миши Литвякова, киношника, что снимал давно ещё в Овсянке фильм про меня, умерла мать на 84-м году, и он на шести страницах с цитатами из моего «Поклона» написал мне о том, как это происходило, и каялся, что не дал матери, овдовевшей в 36 лет, поиметь свою жизнь, как и всякий эгоист-сынок забрал всю материну жизнь себе. Письмо я прочёл на сон грядущий и долго не мог уснуть, снова и снова думая и горюя о том, что не познал я сознательно материнской любви и свою любовь, нежность и печаль её ухода не познал.
Всякое нарушение естественного хода жизни в чём-то изменяет самоё жизнь, а изменения те на ком-то отражаются всегда и глубокую, никогда не заживающую рану оставляют в сердце, если оно, конечно, сердце, а не кирпич. Это я и о девочке нашей – наскочили, сотворили, грех совершили и живём вот, не всегда сознавая, что уже в чём-то ограбили жизнь будущего человека, наделили его недоумением, обидой и болью, которую она до глубины ещё пока не осознаёт, но чувствует же, перемогает и тоску, и непонятную неразгаданную печаль, которую я вот носил в себе всю сознательную жизнь. И мне не хватало, всегда не хватало и посейчас не хватает материнской любви, как девочке будет всегда, всегда (!) не хватать любви отцовской и ласки мужской.
Тебе, тебе следует любить и жалеть девочку за двоих, ибо я не смею сближаться с нею, я привязчив даже и к чужим детям, катастрофа получится не только для меня – чёрт с ним, со мной-то! – но для моих близких людей, если я позволю себе распуститься, довериться чувствам…
Прости, пожалуйста, на бумаге сказалось то, что должно было быть сказано словами. Ещё и ещё прошу тебя, будь посдержанней, потерпеливей не только к девочке, но и к матери своей. Какую Бог дал, такую и люби, и терпи – мать бывает одна и никогда, нигде и ни в ком не повторяется. Уж тут ты мне можешь верить на слово.
Посылаю тебе две вырезки из газет, очень любопытные, знаю, что они тебе пригодятся в работе, а девочке берёзовые серёжки, нарисованные в Михайловском художником. Сломите пёстренькую веточку берёзы, расщепите её и сделайте рамку для этого рисунка. А пока целую вас, и пусть в вашем доме будет всю зиму тепло и на сердце спокойно. Я выйду из больницы в конце октября и постараюсь увидеться с тобой. Храни вас Господь!
Ваш В. Астафьев
20 октября 1996 г.
Красноярск
Председателю Законодательного
собрания Пермской области
Сапиро Евгению Сауловичу
Пишет Вам бывший уралец из Сибири, который видел Вас вживе ещё Женей в незабвенном городе Чусовом, и более наши пути, увы, нигде не пересекалась. И не думал я, не гадал, что доведётся мне обращаться к Вам, как к официальному лицу. Не думал я и тоже не гадал, что не где-нибудь, а в одной из самых мрачных областей, с её «вечно правильным» руководством, жизнерадостно глядящим в светлое будущее, в чусовском пригороде, тоже не самом светлом уголке, в Копально, куда не только сов. граждан, но и корреспондентов «Чусовского рабочего», где я имел честь трудиться, не подпускали и на выстрел, возникнет и создастся «Мемориал», о котором при недавнем прошлом и думать-то жутко было. И кем создаётся?! Самими уральцами, и возглавит эту работу наш человек, выходец из Чусового, друг моего сына.
Вот это и есть главная перемена нынешнего времени – дети наши не хотят повторения нашего во всём, в особенности нашего рабского терпения, которое обернулось трагедией для России и её народа…
Словом, Евгений Саулович, я, как член Совета копалинского мемориала, прошу Вас этому единственному в своём роде в России заведению оказывать всяческую помощь и содействие, и поддержку. Переизберут ли Вас (а я всем сердцем желаю этого), не забывайте, пожалуйста, о моей просьбе и, если на смену Вам придёт разумный преемник, передайте мою просьбу и ему.
Когда будете на могилах папы и мамы, поклонитесь им от меня и Марьи Семёновны и положите цветочек на могилу – мы всё-таки долгое время знали друг друга и почитали, и память сохранила о них самые добрые воспоминания.
Возможно, даст Бог летом нам и повидаться.
Желаю Вам, семье Вашей и Уралу седому спокойствия, труда и процветания. Преданно Вам кланяюсь. Виктор Астафьев
20 ноября 1996 г.
(Н. Гашеву)
Дорогой Николаша!
Два подряд послания от тебя, и тут уж хочешь не хочешь – отвечать надо. Я сейчас не пишу ничего, никуда и никому. Разве что деловые бумаги. Отлежавши снова осень в больнице, занялся я изданием собрания сочинений (15 томов), решил сам их все откомментировать, чтоб после меня брехни меньше было, и девять томов уже сдано – первые тома набраны, задержка из-за художников – безответственные они всё же, необязательные, тем более москвичи (они оформляли «Последний поклон» для «Молодой гвардии», и хорошо оформляли). Очень много времени и всего прочего взял седьмой том («Затеси»), а впереди ещё том публицистики и два тома (последних) – писем. Тут и вовсе зашьёшься, а помощник-то один – Мария Семёновна, да и та хворает, но всё равно, сколь может, помогает.
Как выйдет листовка о подписке (очень славно сделанная), так и вышлю, чтоб не было, как в прошлый раз – прозвенели, даже по сотне рублей собрали, и шабаш, заклинило, издатель ныне по стране бегает, от кредиторов и рэкетиров прячется.
Сейчас издаёт собрание наш «Офсет», могучейший в стране полиграфкомбинат, и под боком он, всегда можно вмешаться в работу, что-то проконтролировать, о чём-то и попросить, на чём-то и настоять. Я сообщу обо всём тебе и попрошу издателей связаться с какой-нибудь пермской книготорговой фирмой, дабы в Пермь попала книга. Тираж пока в заделе небольшой, но было 10 тысяч.
Будьте здоровы, хорошей зимы пермякам и путного губернатора. Обнимаю, В. Астафьев
25 ноября 1996 г.
Красноярск
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Вот дождался я – пришло третье письмо от тебя, да сегодня из краевой библиотеки принесли мне «Москву» с твоими заметками. Волей-неволей надо отвечать, а не хочется-то как! Не хочется ничего делать, а только есть и спать, ну и реденько да помалу в туалет сходить, желательно в тёплый. Я ведь опять всю осень в больнице пролежал. Полетел в начале сентября на юг края, и на реке Амыл прихватил нас дождь, да какой-то нехороший, тяжёлый, холодный, за сутки река вздулась, рыбалка накрылась, я и успел-то 9 харюзов поймать и одно обострение. «Давайте когти рвать, ребята!» – воззвал я. Ребята были хорошие, с пониманием, рванули вон из тайги. Ещё сутки повалялся в райцентре и попросился в Овсянку, а до неё более полтысячи вёрст. Где-то на последнем перевале, на бирюсинском, догнал нас снег – густой, противный, косо, сплошной полосой идущий, и когда въехали в Овсянку, я сказал: «Далее не поедем». Ещё один, последний, перевал мог быть роковым. Натопили печь, сварили картошки, выпили, я сопутников уложил спать и сам улёгся. Утром снега не было уже, и скоро дождь прекратился – у нас, а на юге шпарил он сорок дней без перерыва. Сорок дней во время уборочной! Я, как мне казалось, маленько оклемался, даже огородишко убрали – урожай худой, такого за 18 лет ещё не было. Тут моя врачиха явилась в деревню и сразу слушать меня и смотреть давай, а она со дня приезда нашего в Сибирь следит за нашей доблестной семейкой. Я ей говорю, что на курорт поеду, может, даже и в жаркую страну, либо в Шорию на Алтай, там есть лёгочный санаторий. А она мне: «Я Вам такую бумагу напишу, что и в красноярскую тюрьму не примут. Шагом марш в свою палату, запустили себя до крайности!..» Я уже ей не сопротивляюсь, женщина сильная и добра всем желает. Месяца полтора я под её началом состоял, сейчас она в Москве, на какой-то переподготовке.
В больнице я занимался собранием сочинений. Сдали мы с Марьей Семёновной уже девять томов, в том числе самый канительный, седьмой том – с «затесями», но впереди ещё тома три совсем уж канительных – это публицистика и два тома писем. Сейчас я как раз читаю письма, есть необычайно умные и серьёзные письма – свидетельства нашего времени. Наконец-то поступило оформление от художников из Москвы. Оформление – не фонтан, но уж перерисовывать некогда, первые тома должны выйти в начале нового года, а все пятнадцать томов – за два года. Чем стремительней издадут, тем оно нужнее и надёжней, но я не загадываю – так, как задумано, у нас редко исполняется.
Все тома я комментирую сам, чтоб за мною меньше брехни было, и всё время занят чем-то, какие-то дела исполняю, чего-то читаю, но почти не пишу, даже писем. Не хочется, и всё тут! Вот с моей подачи идёт аж три материала в очередном номере «Дня и ночи». И все три материала выдающиеся. А недавно ездил я в женскую колонию строгого режима, где бабёнки и девчонки сидят уже по третьему и четвёртому разу. Очень боялся я так называемого стресса, а ничего. Посмотрел, посмотрел и увидел, что у них лучше, чем в наших вузах, опрятней, сытней и порядку больше. И хотя я говорил клиентам этого заведения, чтоб они не привыкали совсем-то к этому месту, и они говорили, что-де не хотят, что охота из-за проволоки наружу, я про себя, и они про себя подумали, что наружу им не надо, хуже у нас тут, чем в тюрьме.
Сейчас вот собираю книги для ихней библиотеки. У них уже свидания есть, зарплата выдаётся, магазин есть, и они даже могут что-то себе приготовить, отпуска им дают, но они уходят и не возвращаются. Гуляют! И вот уж сколько дней я про себя думаю: что-то, товарищ Астафьев, у тебя с головой неладно иль в мире всё опрокинулось и наша лагерная жизнь выглядит лучше, чем не лагерная. Тут ведь недалеко уж и до того, чтобы обратно ГУЛАГ позвать вместе с воспитателями, а в этом лагере его, воспитателя, всё ещё зовут – замполит…
Вот так разнообразно и всяко живу, боясь приняться за писанину. «Обертон» в восьмом номере «Нового мира» напечатали. Женщинам нравится, в альманахе «Охотничьи просторы» напечатали «Разговор со старым ружьём» – хорошо жить, так зачем же омрачать дни свои тяжёлой работой? Затем, чтоб отношение к автору не-га-тив-ное выявить. И как ты забыл это любимое партийцами слово употребить в своих заметках?!
Лежала у меня перед глазами хорошая фотография – мы с тобой в Овсянке, сегодня хватился – нету! Теперь уж когда и где на глаза попадётся, одному Богу известно. Но вот брошюрка о летней конференции и листовка на подписание собрания сочинений (всё сделано красочно и красиво) как выйдут – пришлю.
Девчонкам из овсянской библиотеки спокойно не сидится – придумали 390 лет Овсянке, празднуют вовсю, программу широкую составили. Я поеду уж на заключение, 15 декабря, а 19-го ездил на кладбище, к дочери, дядям и тёткам – чисто, покойно – и поймал себя опять же на мысли, что завидую загустевшему населению, как и позавидовал женщинам-зэкам. «Э-эхма-а, да не дома!» – как баяли когда-то в детдоме.
Зовут в Москву на пьянки по поводу Букера и пятилетия премии «Триумф», на заседание совета по культуре, на общероссийскую конференцию в Челябинск, тоже по культуре, в Пермь губернатор зовёт, и ещё куда-то зовут, а мне и подумать жутко из дому выйти, повыходил – праздновали 50-летие красноярской пис. организации. Поговорили, себя похвалили – хорошо. А букерианец наш Фрэнсис Грин, сын писателя Грина, говорит: «Раз Вы не едете, я сам в Красноярск приеду». Был он у меня один раз в Овсянке, я его напоил до крепкого пьяна под свежие огурцы – он думает, что и сейчас там «огурьетив», как он называет это растение, цветёт и преет.
Был у нас недавно Витя Шмыров – чусовлянин-то, по делам. Летом они хотят по Енисею, по «заветным» местам проехать (ООН или какая-то иная организация поддержали идею), так вот и тебя позовём, ибо я не уверен, что «провинциальные чтения» ещё раз состоятся. На бумаги наши никто не отозвался, денег в казне нету, дела в крае идут всё тяжелее и тяжелее, как и во всей России.
Возобновилась фашиствующая газета Пащенко, и её поприветствовали – Распутин, Белов, Бондарев, Проханов и прочая… Впрочем, приветствие мог и сам Пащенко сочинить. На подобного рода сочинения у него явный и особый талант, вот только если это и в самом деле произошло, я, значит, воистину больше зэчек понимаю и люблю, чем своих бывших соратников по труду, больших страдальцев за народ. Посмотри юбилейные номера «Нашего современника» – мне прислали, только там и страдают за народ…
Ну, пока, обнимаю. Виктор Петрович
20 декабря 1996 г.
Красноярск
(В. В. Быкову)
Дорогой Василь!
Как я рад неожиданной весточке от тебя! Вот смотрю на бесноватых, сотрясающих самый добрый народ и мирную из всех земель – Беларусь, и с болью думаю: каково-то там Василю быть и жить на старости лет?
Рад, что ты жив, держишься и собою держишь небесные своды над своей Родиной, которую кто только не учил тебя «правильно» любить.
И держись, и стой на своём рубеже, иначе его снова займут красные держиморды и доконают остатки твоего народа-труженика. Посылаю тебе книгу, которую ох как нелегко тебе будет читать. Я наконец-то забрался в окопы, в самое их бездонное и беспросветное дно опустился.
Ох, как тяжело туда возвращаться и всё пропускать через старое уже сердце, усталое и больное. Хорошо, что были мы там, на этом самом крайнем краю жизни молодыми, многого не понимающими и страху по-настоящему не знающими. Сейчас уж кажется, что там был кто-то другой, отдалённо на тебя похожий, – иначе с ума ведь можно сойти, перегружая и без того перегруженную память сверхтяжестями и сверхмуками. Если наткнёшься на ненависть мою открытую, на то и на тех, кто нас обманывал, посылавших на муки и смерть, написанную «в лоб», не очень художественно, знаю, ты мне простишь эту святую ненависть.
В восьмом номере «Нового мира» напечатана моя короткая повесть «Обертон»: это снова о нашей погубленной молодости, о несбывшейся любви.
А третью книгу романа пока не рожаю, не начались схватки, только в башке прокручивается и прокручивается материл, может, осенью начну.
Пока же бьюсь над собранием сочинений, которое издают здесь, в Красноярске, в мощном издательстве «Офсет». Пока мы с Марьей подготовили девять томов, а всего должно быть 15 (!). Каждый том я решил откомментировать сам, чтобы после меня не плели всякие домыслы. Вот закончу эту громоздкую работу и продолжу писать роман. Василь! Поздравляю тебя с Новым годом! Пусть он будет полегче уходящего. По возможности будь здоров. Поклон твоей супруге. Обнимаю тебя. В. Астафьев
1996 г.
(Б. Черных)
Дорогой Борис!
Этот «Крик в ночи», конечно, написан умным мужиком, но, вероятно, из тех самоуверенных интеллектуалов, которые считают, что умнее их на свете нет и быть не может. Односторонности и отсебятины не избежал он и в истолковании вечных истин, как Боговых, так и человеческих. И самое большое, непростительное в суждениях Грицюка, когда он уподобливается злому обывателю, поддаётся его самой оголтелой и живучей демагогии, там, где дело доходит до суждений об интеллигенции. Причём суждения Грицюка мало отличаются от рассуждений галифастых комиссаришек и деятелей комбедов, которые точно опознавали интеллигенцию: раз в очках и в шляпе, тем паче в пенсне – стреляй его, падлу, – интеллигент!
И в рассуждениях о том, кто имеет отношение к Руси и кому разрешается на ней и в ней жить, Грицюк близок к установкам Зюганова и его подвижников. Сановитость и претензия на исключительность всегда приземляют человека, оскопляют его мысли, и даже если он приветствует «коммунистический химер», сам того не сознавая, впадает в коммунистическую категоричность и спекулятивное суесловие.
У меня нет сейчас времени и здоровья обширно возразить разгульной демагогии Грицюка, но и в папке моей хранятся письма художника из Новгорода Владимира Гребенникова, последнее из них, думаю, будет толковым и убедительным ответом вашему автору и твоему, Борис, другу.
Пусть вас не смущает, что письмо начинается с отклика на мой роман. Сие лишь повод для разговора. Чтобы у вас не создалось впечатление, что письмо это пишет праздный, в «словесную дурь» впавший человек или бездельник, от излишества свободного времени, в целях «независимости» духа и жизни подавшийся работать в дворники иль кочегары и там, за горячим котлом, с похмелья изливающийся философскими откровениями, которые всенепременно выведут его в отчаянные борцы за свободу своего и всех угнетённых народов, и он будет носить звание – диссидент, как провинциальный народный артист юбилейную медаль на пиджаке.
Автор этой статьи-письма – человек многосемейный, обстоятельный, если мне память не изменяет, ребятишек у него семеро, они долго ютились в трёхкомнатной «хрущёвке» и жили огородом. Все ребятишки в семье труженики, с малолетства добывающие свой хлеб трудом, и не только земляным. Насколько я знаю и слышу, старшие уже вышли в люди, старшие сын и дочь сделались художниками, обзавелись семьями, имеют детей. Когда сделалось тесно в «хрущёвке», не зависимый ни от кого, кроме Бога, никакой власти не признающий глава семьи попросил участок земли рядом с заброшенным и запущенным собором, с тем, чтобы срубить два дома – себе и детям – и доглядывать храм. Они семейно срубили большие, основательные дома, а уж как художник Гребенников умеет обиходить, украсить и обставить жилище, я видел, будучи в Новгороде.
И художник Владимир Гребенников не последнего ряда, художник синтетический, из дерева, золота, прикладных материалов и ярких красок сотворяющий такие полотна, скульптуры и что-то совершенно новое, необъяснимое, что невольно замираешь перед его божественными творениями. Он долго упорствовал, никому не продавал свои работы, надеясь, что родные ценители искусства, Отечество наше заинтересуются его творениями. Нет, почти не востребованы работы, не боюсь этого слова, великого современного художника. Слух до меня дошёл, что некоторые замечательные его работы уже уплыли за далёкую границу – «Распятие» и «Русь светлая». Если это так (жить-то и Гребенниковым надо, да ещё и строились в годы инфляции), я готов плакать и проклинать равнодушие наше к скромным нуждам наших бессребреников, творцов наших и впадающих в интеллектуальную истерию тех ценителей, что восславляют и рекламируют всяческую модную мазню.
Я потому позволил себе так подробно написать об авторе письма, что празднословие, политическая трескотня затопили наше шаткое общество. Кругом ждут «хорошую власть», которая каши даст и жизнь наладит, а Гребенниковы, количество их по Руси, к сожалению, убывает стремительно, добывают всё своим трудом и очень не любят, когда им мешают жить своим трудом блудословы и бездельники.
Получил последний номер «Очарованного странника» и с удивлением увидел хвастливое, самоздравное интервью с общественным деятелем Есиным, который хвалится тем, что в Литинституте, им ведомом, нет ни пьяниц, ни хулиганов, ни подозрительных студентов, – в институте ныне всё правильно, не шляются по общежитию разные Рубцовы, Передреевы, Мерзликины, Беловы, Сафоновы, Олжасы Сулейменовы – всё, как из показательного крыловского хора: «Они хотя немножко и дерут, зато уж в рот хмельного не берут».
Вы хотя бы из чувства брезгливости не пускали на чистые полосы своей пока ещё не загрязнённой газеты Есиных-то, тем более в один номер со светлым мучеником, несгибаемым бойцом, честнейшим человеком нашего чудовищного времени Василием Стусом, который, кстати, замучен в Кучинском политлагере, что неподалёку от города Чусового, где я прожил почти восемнадцать лет. В газете «Чусовской рабочий», оскверняя родное слово, я прославлял любимых вождей и неутомимых советских тружеников, ничего не зная о Кучинском лагере, ибо весь западный склон Урала был осыпан лагерями разного профиля. В некоторых я бывал и позднее изобразил их в меру сил своих, но к Кучинскому лагерю нас, верноподданных горе-журналистов, и на винтовочный выстрел не подпускали.
А ныне… ныне решено на базе кучинского смертного полигона, где тренировались коммунистические мясники, создать мемориал политических лагерей, и возглавить это заведение поручено сокурснику по Пермскому университету и другу моего сына, если, конечно, не спохватились, не раздумали те, кто там, в Кучино, перевоспитывал, идейно направлял разных стусов, а ныне заседает в обкомах, переименованных в администрации и разные отстойники для бывших партократов вроде страховых и коммерческих компаний.
Семинар, затеваемый в Ярославле, в наши дни можно почесть уже подвигом отчаянных русских людей. Когда заведётся счёт семинара или адрес, сообщите. В Красноярске создан фонд моего имени, и я попрошу из него перечислить вам какую-то сумму, а пока иду подписываться на газеты и переведу вам деньжонок на альманах.
В. Астафьев