1979
27 февраля 1979 г.
Вологда
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валя!
Из всех провинциальных литераторов (включая и меня тоже), мне известных, ты самый из них мнительный и ранимый, хотя комплексами всех нас Господь не обидел.
Ну отчего ты вбил себе в голову, что «всё испортил»? Чего и портить-то? Давно уж всё испорчено, ещё до твоего рождения. Всё было нормально, как может быть «нормально» в современной жизни, говорили люди, даже «хорошо». И зачем этой суете, этим мелочам все мы придаём этакое значение?! Вот добраться до бумаги по-настоящему с осени не могу, это беда, а остальное…
Тесно, глухо, совсем уж, видать, одиноко тебе в псковской провинции-то? Знаю, жил, живу в ней, проклятой. Но вот был я в те же дни, как и ты, в Москве в гостях у великого артиста Михаила Александровича Ульянова, в самом центре Москвы, в квартире, стараниями жены его и тяжкими трудами артиста добытой и прилично обставленной. Вроде всё есть, слава, внимание со всех сторон, сердце, не до конца разбитое и растраченное на публичный рёв во время всяких громких политмероприятий, и деньжонки, хоть и не вдосталь, а водятся, пить давно бросил, не курит, не гуляет. И вдруг среди доброй беседы, горестно изогнув подковой нижнюю губу, любимец публики и партии заявляет: «В Москве живёт восемь миллионов одиноких людей». Это его доподлинные слова! Я аж притих и ужался в себя.
А потом думал, думал и додумался – да ведь и во всём-то мире сплошное одиночество! «Век двадцатый, век необычайный» разъединил вовсе людей, хотя ожидалось наоборот – теперь уже деревенская глушь нам, оглушённым рёвом и грохотом цивилизации, кажется не просто тихим раем, но ещё средоточием людским, тесным родством, общением. И ведь церковники-то не дураки были, все праздники строили так, чтобы люди выпадали из нор и братались. Великая певица Обухова говаривала: «Христосовались! Да! Все кряду. Уж такой ли, бывало, золотушный парнишка попадётся, что меня, дворянскую барышню, Баратынского внучку, барыню в кружевах, с души воротит, а целуешься троекратно со всеми кряду, подарки бедные принимаешь и сама даёшь. Куда же денешься? Это же жизнь. Это уважение не только твоё к народу, но и народа к тебе, а его ох как сложно заслужить. Это ведь вы там, в современной литературе, напридумывали бог весть что о барах и крестьянах. Не читаю я её. Ложь там, ложь сплошная. Если б по-вашему всё было, так Россия давно бы погибла».
Н-да-а, а зиме-то конец скоро. Как ни лютовала матушка… От каждой весны ждёшь чуда, какого-то воскресенья и воскресенья, а она придёт, бурлит ручейками и вот уж умчалась в лето, а лето мелькнёт зелёным платком, и вот уж дохнуло тоской, печалью…
Я так сейчас более 10 дней нигде не могу выдержать, тоска загрызает, что окопная вошь.
Не знаю, верно ли я поступил, но записал тебя в свою «команду», не спросив на то твоего разрешения, – с 20 по 26 марта в Москве совещание молодых писателей. Я руковожу одним из семинаров и попросил включить в число руководителей несколько близких мне периферийщиков. Всё оплачивается – дорога, жильё, банкет. Нагрузка небольшая, будет много речей, лекций, а работы всего три дня. Можно поделать какие-то дела в Москве, а главное, при сборище всех издателей я смогу тебе подыскать работёнку, чтоб хоть денежное угнетение не так тебя давило. Да и поговорим маленько. Может, и в Вологду заедешь. Ну, там видно будет. Не сердись, что завербовал тебя, не спросясь. Не было времени. После Москвы летал в Ленинград – смотрел материал фильма по «Сну о белых горах». Наснимал человече 3,5 часа, а надо 1,5 часа – вот и не знает, что теперь делать. Всё жалко выбрасывать. Потом я всё же выбрался на три дня на рыбалку, на лёд, и вот помаленьку привыкаю к столу.
Не хандри! Поклон жене, ребятёнку. Обнимаю. Виктор Петрович
Февраль 1979 г.
(С. А. Баруздину)
Дорогой Сергей Алексеевич!
Доконала меня эта Переделкина, мать её растак! Не дом творчества, а какая-то обитель престарелых людей, ничего уже не только не пишущих, но и писающих с трудом, да всё больше за голяшку и в ботинок.
«Камеры» – так бы я назвал комнаты в доме творчества – запущены, полы давно не натирались, мебель обнажившаяся, старая – всё убого, уныло, серо. А кормят!..
Ведь сколько просили мы отдать этот дом творчества нам, периферийным писателям, приезжающим в столицу работать в журналах, с редакторами и т. д. Дали шесть самых худших комнат, и заткнись! Особенно знаменита там камера № 3, рядом с сортиром, через неё, как через чистилище, пропускают всех периферийщиков – и меня в этот раз пропускали, – шумно в ней, вонько, тесно.
Звоню в Литфонд и говорю: «К писателю может быть любое отношение, даже враждебное, но я ещё и инвалид войны…» Кое-как дали комнату в коттедже, которая якобы из резерва секретариата, холодную, унылую, но я уже и такой был рад, хотя мой друг – художник – оскорбился за меня, побывав в этой комнате. А тут и «резерв» явился – рыло пухлое, надменное, рот треплив, хуже, чем у одесской бандерши… Больше я, конечно, не поеду в этот дом и лучше не доеду до него, остановлюсь в доме призрения актёров, но как же остальным-то ребятам из провинции быть? Куда деваться?
Хотелось бы с Марковым на эту тему поговорить, что ли? А эти, деятели из Литфонда, каркают: «Писатели! Писатели! Они только баб водят да пьют там!»
Боже, как они хорошо думают о нас! Боже! За месяц была одна шумная пьянка, и один, по-моему, писатель одну человеко-единицу женского пола приводил, да и то уснул раньше, чем она изготовилась к утехам и долгожданным плотским радостям, ибо утром писатель отводил рыло в сторону и прятался в воротник якобы от ветру.
Я и на вечер-то Ваш не попал и на Рубцова тоже из-за хвори. После выступлений у меня подпрыгнуло давление. Было один раз 220 на 140, такое давление сразу не уронишь, а поднять волнением и выпивкой – дважды два. И на Юры Воронова, моего хорошего знакомого, вечер тоже не ездил, и вообще, было радости – побывал в пяти театрах, посмотрел лучшие спектакли да повидался кое с кем из Сибири.
Закончил пребывание своё бесполезным походом на Главпур, где ещё раз убедился, как нас крепко охраняют и как мы прочно стоим на земле – печать и подписи на пропусках ставил контр-адмирал! Ну, так ему и нам надо! За что боролись, на то и напоролись. Прочно, очень прочно держат они оборону в наших тылах и в любое время, заслышав «ату», бросятся на нас сзади и разобьют нам прикладами затылки…
Сергей Алексеевич! А как Вы сейчас? Выбрались из больницы-то? Может, зелье какое надо? Барсучье сало у меня есть, прополис есть, облепиховое масло, кое-какие действительно полезные травки. Только Роза крикнет по телефону, чего надо, тут же и пошлю.
Я сейчас вот отлежусь, очухаюсь и начну доделывать писанину о А. Н. Макарове – накатал 260 страниц и новую пьесу (по мотивам «Звездопада») изладил. Жду весны и тепла. Собираюсь на рыбалку. Раньше просто ездил, а теперь вот собираюсь, с самой осени собираюсь, и пузо усыхает не от рыбалки, а от самих сборов.
На всё лето собираюсь в Сибирь. Осенью начну писать роман о войне. Большой. Трудный.
И как Вы больной-то писали обо мне? Господи! Подарил же мне бог талант – везение на хороших людей! Спасибо Вам братское, фронтовое на добром слове, пусть бог даст вам сил на выздоровление и не выпускает Вас из-под контроля медицинского, божьего. Кланяюсь, обнимаю, целую Вас обоих с Розой. Мои все шлют поклоны.
Может, осенью поедете в Душанбе? Или ранней весной? Там у нас хорошие знакомые появились, почти родня. Так, может, вместе кости погреем на южном солнце?
Ваш В. Астафьев
28 марта 1979 г.
(К. М. Симонову)
Дорогой Константин Михайлович!
Посылаю Вам самую дорогую книгу о самой смелой поре моей жизни, несмотря на все её внешние тяжести. Я знаю, что лучше мне уже ничего не написать, мастеровитей (слово-то какое нехорошее!), наверное, а свободней, раскованней, когда вроде бы и не пишешь, а как зяблик на острой пике ели сидишь и на всю округу звенишь о том, как солнечно вокруг, как светло, приветно! И оттого, что ты рад, рады и тебе. Но зяблик зябликом, а благодушный тон критики на первую книгу помог мне настроиться более серьёзно и написать вторую, которая, как мне кажется, уравновесила моё отношение к прошедшему и притушила как бы эту самую благость.
Но пишу я Вам не только и не столько потому, а с просьбой, хотя и знаю и вижу, как Вы заняты. Но что делать?
Дело в том, что я написал книгу об Александре Николаевиче Макарове, основанную на его письмах ко мне. В письмах этих часто присутствуете Вы, да и материал книги в той или иной степени касается либо Вас, либо того сложного времени, в которое пришлось Вам работать, а потом совместно и преодолевать эти самые сложности. Не сможете ли Вы взять на себя труд – прочесть рукопись книги до того, как она будет опубликована (если будет?), и помочь автору избежать каких-то перехлёстов, неправильностей, посоветовать что-то с высоты своего возраста и опыта?
Я бы мог выслать Вам рукопись в начале апреля и не торопить Вас с прочтением, а потом, если бы Вы нашли время для разговора, я бы подъехал в Москву (обычно я останавливаюсь от Вас близко, на ул. Красноармейской, в двадцать пятом доме). Отбейте телеграмму или позвоните в Вологду по телефону 2-21-07, и, если согласитесь, я и вышлю рукопись.
Буду чрезвычайно Вам благодарен. Желаю доброго здоровья!
Кланяюсь. Виктор Астафьев
14 апреля 1979 г.
(М. Шламову)
Дорогой Миша!
Бесконечно был рад получить от тебя письмо. Такая приятная неожиданность! Сейчас уже такой возраст и иск такой, что больше и чаще друзей теряешь, чем обретаешь, а тут – старый друг, который лучше новых двух – не зря говорится.
Я после большой работы. Очень устал. Волосы на голове дымятся от усталости, и потому напишу немного и, наверное, сумбурно.
Знаешь ли ты, что нынче юбилей нашего незабвенного города детства? Да, 29 июня Игарке отмечается её пятидесятилетие. Многие старые игарчане собираются туда. Собираюсь и я. С 1959 года не бывал в Игарке. Хорошо бы поехать вместе. С начала июня я буду в родной деревне – час езды от Красноярска, в деревне найти меня легко. Там пробуду до начала июля, а потом, видимо, поеду на Алтай, на юбилей покойного собрата по перу – Василия Макаровича Шукшина.
Расскажу немножко о себе.
Летом 41-го года – учился в ФЗО на станции Енисей, поработал полгода и на фронт. Воевал сперва на Брянском фронте, а потом всё время на 1-м Украинском. Воевал рядовым солдатом в артиллерии, был трижды ранен (бойкий наскачет!) и рядовым снят с учёта в 50 лет. Осенью 45-го года женился в нестроевой части на военной девушке, да и поехал на её родину жить, на Урал, в город Чусовой. И прожили мы там 18 лет и хватили горя и нужды по ноздри. Но молодость была, и мы всё перебороли, вырастили трёх детей, сейчас уж дважды дед и бабка. Писать я начал в 1951 году, с тех пор этим делом и занимаюсь. После войны работал на всяких работах, и на тяжёлых, и на грязных. Как начал писать, взяли на работу в газету, потом на радио. В 1959—1961 годах учился на Высших лит. курсах. После курсов восемь лет жил в Перми, затем переехал в Вологду. Написал и много, и немного. Нынче начинает выходить моё собрание сочинений в четырёх томах. Есть и кино, и пьесы, созданные по мотивам произведений, переведён и перевожусь на многие языки. Работать я люблю.
А ты, наверное, всё такой же художник? И левша? У меня жена левша. Почерк у тебя всё ещё прекрасный. А у меня не почерк, а сплошные каракули, которые разбирает только жена и печатает на машинке. Рисуешь ли ты? Или буришь землю и забыл про искусство? Нам обязательно нужно повидаться. Если ты не сможешь приехать в Овсянку или в Вологду, то в сентябре я буду на Байкале и свяжусь с тобой.
А пока крепко тебя обнимаю. Поздравляю с праздником и весной! Мы с женой завтра едем в Польшу, на места боёв. Там я был ранен последний раз. Задумал писать книгу о войне, и надо всё прошлое пропустить через сердце заново. Поэтому извини за торопливость.
Ещё раз кланяюсь. Виктор
Апрель 1979 г.
(Н. Волокитину)
Дорогой Николаша!
В литературной жизни тоже приключений не меньше, чем дырок в тёрке. Прислал мне однажды из Железногорска человек стихи, адрес в середине не написал, а я, находясь в рабочем состоянии, иногда «отсутствую» (недавно, находясь в деревенской бане прямо из-за стола, задумался о проблемах и сунул руку в кипяток, до се кожа сходит). Так вот, «в состоянии задумчивости» я конверт выбросил, и адреса у меня не стало, а стихи-то хорошие, да ещё и про родное, сердцу моему близкое, лежат они и лежат, а автор редкий попался, не напоминает о себе, скромный, видать.
Коля! Приближается юбилей Игарки, и я просил бы тебя напечатать эти стихи в альманахе «Енисей», право, они там будут к разу. Ежели почему-либо сделать этого нельзя, покажи их в газету в молодёжную, авось после публикации и автор сыщется. Он, видимо, с севера, в Железногорске был на курорте.
В любом случае – будут, не будут напечатаны стихи – ты их должен сохранить до моего приезда, а ежели будете печатать, то и вводочку можете дать: вот-де Астафьев прислал, просил…
Получил ли «Последний поклон»? Книжки воруют. Начинается подписка на собрание сочинений, а я собираюсь в Польшу и штурмую литературные высоты, чтобы, одолев их, сдать рукопись и передохнуть. Устал.
В Игарке юбилей 29 июня. Хорошо бы поехать раньше и неторопливо. Я думаю появиться в Овсянке в начале июня. Тамаре и Лене поклоны. Тебя обнимаю. Позвони сестре Гале и успокой её – ей, школе и Овсянской библиотеке я подпишу собрание сочинений, более едва ли сумею.
Твой Виктор Петрович
Апрель 1979 г.
(В. Г. Летову)
Дорогой Вадим!
Так я тут вработался, что и письма писал только служебные, да ещё мотался на совещание молодых, сорвал себя, давление замучило. Во время совещания принесли фильм «Таёжная повесть» по «Рыбе». А после просмотра водки приняли. А много мне уже нельзя. Вот и кончилось тем, что совсем не принимаю, а болит всё, особливо башка, а без неё и без жопы в нашей работе не обойдёшься, а они и сдают. Утром смотрел книгу о Леонардо да Винчи, у него правая рука отнялась, у Рубенса тоже, а у Бетховена уши. Сатанинская эта работа – искусство, и Бог не позволяет особо резвиться.
Спасибо тебе, заботливый мой человек, за японскую леску, за крючки – это, конечно, подарок! И, конечно же, я поделюсь всем этим добром с настоящими злодеями-рыбаками. Есть у меня такие: и на Байкале, и на Енисее.
Сегодня Маня заканчивает допечатку «Зрячего посоха», и пьесу я тоже добил. Получилось «окно» до праздника. Едем в Польшу, надо ещё раз посмотреть места боёв – нужно для будущего романа. Летом буду в Сибири – подъезжай, погляди на мои родные горы, и в Хабаровске мы обязательно побываем. Не был на Дальнем Востоке, да и «дел» у меня там накопилось.
Как вы устроились? Как Матрёна? Я ведь в пьесе новой одну героиню так и назвал, Матрёной. Хорошая баба получилась. Вот охота много написать, а голова разламывается, надо ложиться в постель. И трещит она не только от работы. Ирина вот с приступом почек, и тем не менее вчера на мужа пьяницу в драку, только телефон трещит: «Убивают!» Кто? Кого? Маня схватилась бежать, а у меня руки начали отниматься, потом и ноги, вот сегодня и пропадаю совсем. Эх, детки, детки. Загонят нас в гроб, и сами же страдать будут. Где занять ума и совести, чтоб вложить в них?!
Ну, это между нами, горе-то наше семейное. Это уж тебе только. Вырвалось. Ребёнка жалко. Перепугают, издёргают, осиротят.
Ладно, обнимаю и целую.
Твой Виктор Петрович
27 мая 1979 г.
Сибла
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Наконец-то я в Сибле и наконец-то сделалось потеплее, подсохла зелень, убыла вода, немножко клюёт рыба, и внук мой подзагорел, поправился, спит и ест хорошо, хотя бабке с ним и хлопотно.
Я сюда приехал из Москвы после записи на телевидении в передаче «Творческий вечер» – запись шла три с лишним часа, и я лежал пластом после этой работёнки, а Михаил Александрович Ульянов по телефону меня спросил: «Ну и как наш хлеб, Виктор Петрович?»
Получил я сигнальный экземпляр первого тома здесь, в деревушке, налюбовался им и без торопливости прочёл твоё предисловие. По-моему, написано ладно и складно, как надо – это и не статья, и не очерк, а слово и только.
Получил и первый отлуп из «Нашего современника» на «Зрячий посох» – он для меня никакой неожиданностью не сделался. Я знал, что едва ли сейчас напечатают вещь в том виде, как она есть, но редакцию, где меня будут меньше кастрировать, всё же поискать следует. И я подумал о «Неве» и о том парне, про которого ты говорил. Не думаю, что они храбрее других, а попробовать можно. Всё равно рукопись, как вернётся, будет лежать в столе. А вот книгу вроде бы одобрили, и на той неделе приедет редактор в Сиблу с рукописью – станет редактировать.
Я и подумал: может, ты напишешь в «Неву» и если они оттудова официально попросят рукопись, я и пошлю (любительски-приятельски я давно уже рукописей не шлю – ничего хорошего из этого не выходит) – если ты им черкнёшь, будет хорошо. Я хотя и улечу в Сибирь 10 июня, но дома Мария Семёновна остаётся и она распорядится, всё сделает толком.
В Сибири я пробуду долго. Еду праздновать 50-летие Игарки. Очень жду и даже волнуюсь очень в ожидании встречи с городом детства, где не был 20 лет. Бежит время! Мой сибирский адрес: 663081, Красноярск, п/о Овсянка, ул. Щетинкина, 26 (мне).
Адрес тебе уже тоже знакомый. К сожалению, ныне мне там мало придётся быть – в июне 50 лет Шукшину, собираемся с Марией Семёновной съездить туда, а в самом конце июня женится сын – надо быть дома. Здесь думаю объявиться только в августе, а потом осенью снова двинуть туда, начинать роман надо. Тут нет уже возможности работать – издёргали.
«Зрячий посох» прихватываю с собой. Отредактировали книгу публицистики и, чтобы оставить название, напечатали отрывок в 12 страниц из «книги воспоминаний» как предисловие. Но мне так хотелось собрать в книгу всё своё блевотное публицистическое барахло, сдать, издать и отправить в архив, вот я и рад окончанию этой хлопотной работы, хотя и её считают «дерзкой» и опасаются «глазу».
Поклон всем твоим. Виктор Петрович
22 июня 1979 г.
(Жене)
Дорогая Маня!
Вот я и на пароходе! Прошли уже устье Ангары – всё пока, слава богу, на месте – ещё не осчастливила рука преобразователей это изумительное место, где такая своенравная, такая брыкливая река, опершись о стену скал с правой стороны, почти лениво вливается в Енисей, оградив себя плоским зелёным островком, а поляны на крутом правом побережье светятся лампадно-зелено, и кажется, что они кем-то раскатаны на крепкой столешнице.
Я впервые и с удивлением обнаружил, как точно пишет об Ангаре Валя Распутин, нет, нет, не пейзаж, не внешние приметы, хотя и это он делать мастер, а как бы душу саму этой вкрадчивой и бурной реки. Мне даже показалось сейчас, что и сам Валя чем-то неуловимо, глубинно, колдовски-скрыто похож на свою родную реку, хотя и не подозревает об этом.
Мне говорят, что я тоже – душа Енисея, да ведь мало ли что говорят, да и очень ведь растяжимо понятие – душа. Наверное, моя смертная любовь к этому, ко мне всегда как бы чуть отчуждённому краю живёт во мне и какой-то згой, искоркой малой проблескивает в моих жалких словах, но в совсем не жалких и немалых чувствах, которыми наградил меня господь бог.
А я проспал почти весь день, и Казачинские пороги проспал. Слышал, как било в скулу парохода, как его чуть покачивало, и что-то тревожное чувствовал, а проснуться не мог. Я вообще тут много сплю и с 18 июня (точно помню число!) ощутил вдруг отсутствие головной боли.
Ах, какое это счастье чувствовать себя пусть и не совсем, но почти здоровым. И тут я тебя понял и пожалел. И понял также, что моё постоянное раздражение, вспышки характера, какое-то гнетущее состояние, непременно распространяющееся и на окружающих, – это всё нездоровье, это всё угнетённое состояние духа. Так никто никогда и не узнает, как, преодолевая свои недуги, я садился за стол и заставлял себя работать и в кровь разбивал морду о стол. Вот почему я ненавижу всех, кому легко жилось и живётся в писательстве, для меня сей труд был и остаётся каторгой. Я уж много-много раз ловил себя на мысли: «Умереть бы…» – как избавительной. Но кто знает об этом? Близкие? Ты? По раздражённости? По отчуждённости? По тяжким каждодневным усилиям заставлять себя работать, ибо в работе есть жизнь…
Ах, как просто и потому так легко живут люди вокруг. И как я им завидую.
Однажды я шёл пешком с красноярского базара, нарочно шёл пешком и смотрел на лица людей – ты же знаешь эту мою слабость – читать лица, – и сколь много повстречалось мне хороших лиц, особенно женских, преимущественно проукраинских, пробелорусских, но облагороженных или, наоборот, испорченных межкровьем – этого я не знаю, думаю, что облагороженных. Хорошо одетые, свободные по случаю выходного дня, как прекрасны были люди, и как мне не хотелось заглядывать им «за спину», угадывать их судьбы, ибо я заранее знал, судьбы их хуже их. Ах, если б люди походили на себя в жизненной сути, помнили бы, как они добродушны, хороши и светлолики, то оскотиниваться, то есть, придя в понедельник на работу, красть, материться, обманывать друг друга и предавать не смогли бы.
А скоро Енисейск! Самый любимый мой и самый жалкий ныне городишко! Что меня влечёт к нему? Зачем? Не знаю. Это вроде как моя любовь к матери – обыкновенной крестьянке, но с такой трагической и пространственной судьбой, что вроде бы уж в космос прорастает, судьбой, которую и Шекспиру бы не постичь.
А телеграмма твоя пришла вечером, и что на неё отвечать – не знаю. И посылки обе пришли. Всё в порядке, всё сохранилось. И книги мне во как нужны! Вот и Енисейск. Закругляюсь.
Целую. Виктор
23 июня 1979 г.
(Жене и дочери)
Дорогие Маня и Ирина!
Вчера в Подтёсово я отправил вам письмо, сегодня пишу снова – от нечего делать. Идём мы медленней, чем думалось и хотелось бы, – мешают туманы. На нашем теплоходе очень покойно, команда всего 10 человек. Капитан – очень славный и разговорчивый мужик. Вчера попотчевал стерляжьей ухой. С ним жена и маленькая дочка, а старшая уже в институте учится.
Вот в 10 утра лишь подняли якоря и пошли. Ребята отправились на нос судна – загорать, а я сходил в душ, сменил бельё и немного полежал. Сон мой восстановился, и я даже днём сплю, но от этого, конечно, прибавляю в весе, но спать охота – спасу нет, и противиться этакому желанию на воде трудновато.
Вечером прошли Ярцево. Возле Опарихи и Сурнихи горели рыбацкие огоньки – так бы и выскочил, и вообще время сейчас очень хорошее – тепло, светло. Вчера сполоснул нас грозовой дождь, за кормой стояла радуга. Енисей красив непобедимо, но деревни по берегам сплошь брошенные – это здесь, в среднем-то течении, а внизу, говорит капитан, вообще ничего не осталось. Из мне известных посёлков остались лишь Курейка и Горошиха – меж Игаркой и Дудинкой нет ни одного живого посёлка, начинают обнажаться и пустеть даже райцентры. Что будет дальше? Капитан говорит, что ни хлеба, ни рыбы купить негде. Очень тяжкое зрелище – пустые посёлки. На всём пути видели один-два построенных дома и один новый посёлок – Сурниха. Во как! А флоту много, что дорога ездовая, Енисей сделался. А красот много. Сегодня будем проходить Осиновские пороги[144]. Давно я их не видел. Завтра или послезавтра утром будем в Туруханске.
Ваш Виктор
10 июля 1979 г.
Овсянка
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Ну вот пишу я из своего овсянского дома; куда и прикатило твоё письмо. Дом изнутри готов и вполне благопристоен, но работы дальше ещё много и свернуть бы её разом, да Алёша, мой глухонемой брательник, никого не подпускает и ни с кем не урабатывается, всё делает всегда сам, да и машинёшку дочери купить охота ему, надо, чтоб я доплатил. Я бы и так доплатил, но попробуй тут потолкуй! А он ведь и работает, и живёт в Базаихе, что верстах в шестнадцати от нас, в пригороде – мотается туда-сюда, а без Овсянки тоже жить не может.
Время моё здесь летит как-то разрессоренно, вроде бы и особо зад не отбивает, но и покоя настоящего нет.
Ездил на юбилей в Игарку, много видел, многое слышал, ещё больше подсмотрел и, главное, был на рыбалке в том месте, где зимогорили Эля и Аким. И пилот, что нёс меня по небу на вертолёте, и все попутчики были совершенно уверены, что «так оно и было» и я чуть ли не третьим спал в мешке с ними. Смешная, наивная и святая вера в нашу литературу, ротозейское простодушие в восприятии слова. Как мы злоупотребляем этим доверием! Как тупы и часто пустобрешны бываем…
На Шукшина едва ли попадём мы с Марией Семёновной – не успеем, наверное.
Я её уже поджидал, и она вылетела девятого и сегодня должна была уже опочивать в Овсянке, но в пути её настигла скорбная телеграмма. Сейчас Мария Семёновна по дороге к известному тебе городу Чусовому, где будет хоронить младшую сестру – Тасю, на 8 лет её моложе (осложнение на мозг после гриппа). И мне бы уже сегодня не писать тебе, да самому некуда себя девать, ходил уже и на Енисей (рядом), каких-то людей из города принимал, даже полоть в огороде пробовал – всё не к душе да не к строке. И читать не могу. Осталось три девки от пьяницы отца, две полудебильны (старшая замужем или что-то в этом роде), а младшая в Марью Семёновну – даровита, светла умом, только что поступила в Пермский университет как медалистка – теперь папа останется на её руках и девкиному веку и науке – конец.
А я попробую жить здесь подольше. Хоть и надоедает народишко, но очень мне нравится это самое, что ты зовёшь «уединением», избушка, леса, горы… Думаю даже начать писать. А к Макарычу теперь не слетать. Жаль. Обнимаю. Целую. В. П.
17 августа 1979 г.
Овсянка
(С. А. Баруздину)
Дорогой Сергей Алексеевич!
Я всё лето в Сибири, обживаю избу в родной деревне, которую купил для работы. Но работать пока некогда, много хлопот, много поездок, которые, увы, не обходятся без пьянки, – это бедствие какое-то, и от него не так-то просто отмахнуться или спастись.
Работать на бумаге почти не довелось, но перевидал и передумал много – за Сибирь взялись вплотную, и поскольку на моих глазах был разгромлен Урал, то меня оторопь берёт от размаха того погрома, который развернулся здесь. При таком темпе и при таких хозяевах и Сибири хватит нам ненадолго, а это последний наш форпост. Потом надо будет ложиться и добровольно помирать. Пропадём без войны и без внешнего вмешательства, но зато при передовой системе.
Журнал я Ваш получил давно, а не успел поблагодарить за него только из-за того, что не было времени присесть за стол. Так благодарю сейчас, издалека, и желаю доброго здоровья.
Ваш В. Астафьев
17 августа 1979 г.
(Адресат не установлен)
Уважаемые товарищи!
То, что вы называете «ритмом прозы», Бунин называл просто и точно – «звуком». Слова без звука нет, и прежде чем появиться слову, появился звук. Так и в прозе: прежде, чем возникнет сюжет, оформится замысел, вещь должна «зазвучать», родиться в душе «звуком», оформиться в единую мелодию, а всё остальное потом, всё остальное приложится. И горе, если во время работы обстоятельства уводят от работы надолго и мелодия вещи начинает умолкать в душе, рваться, и тогда замечаются сбои в прозе. Видите, как пишущий заметался, появилась разностильность, что-то сломалось, «оглохло» в прозе – значит, не «звучит».
Лучше всего удаются вещи, написанные в один дух, единым порывом, в которых мелодия рвёт сердце, вздымает тебя на такие высоты, что ты задыхаешься от счастья. Разумеется, этой музыки лишь частица малая, может, всего капля упадёт на бумагу и отзовётся звуком ответным в сердце читателя, однако и это уже большое счастье для пишущего, высокопарно выражаясь, творца.
Сейчас у нас много прозы «глухой», составленной из слов, как из кирпичей. Но настоящая русская проза, даже критика (Писарев, Белинский, Добролюбов; современные: Щеглов, Лакшин и др.) – тоже имеют свой «звук». Я думаю, лучшей проверкой достоинства того или иного произведения была бы его проверка на слух, то есть чтение на аудиторию, но это великое мерило литературы и соотношение её с читателем, увы, утрачено. Да и как иначе? Большую часть нашей захваленной и запремированной прозы пришлось бы отправить в макулатуру после такой простой и естественной проверки.
Разумеется, всё написанное здесь – моё личное мнение, основанное на личном опыте.
С приветом, Виктор Астафьев
14 сентября 1979 г.
(В. Г. Летову)
Дорогой Вадим!
Шлю тебе первый том. По выходе остальных – дошлю. Из Сибири меня выкурили. Надвинулось много событий – 23 августа женился и отошёл от дома сын Андрей, а ещё раньше слёг отец – рак печени, и 5 сентября мы его похоронили. Покинул нас последний старик. Каков он был, ты знаешь от меня, но родителей не выбирают, и как тебе, наверное, было жалко своего забулдыгу, так и я горюю, не могу найти себе места, ведь кусочек сердца отвалился, и кусочек немалый и больной.
Потом задавило собаку на наших глазах, жившую у нас, потом внучек приболел, потом… начинается развод у дочери с мужем, уж больно забулдыжный попался. Ничем его, даже добротой не взять. Из вытрезвителя не вылазит. Паспорт и всё остальное потерял. Дома с кулаками ходит, и я ещё корми его. Пять лет кормил. Хватит, он поздоровее меня будет. Лучше уж двоих кормить буду – дочь и внука, чем какого-то уличного проходимца, который лишён всего, даже чувства благодарности.
В Сибири я много ездил, много видел, а сейчас как дурак – сердце там, я – здесь. Всё из рук валится. Завтра подаюсь в деревню. Надо прийти в себя. Осень у нас пышная, на редкость хорошая. Надо хоть на лес и свет осенний посмотреть. Как ты обживаешься на востоке, Вадим? Вот, говорят, где осень-то бывает благодать.
И если не в тягость, Вадим, коль увидишь где ещё японскую леску и крючки поменьше, купи, ладно? Я по доброте души своей почти всё тобой присланное раздарил, осчастливил рыбаков. А на рыбалках я нынче бываю, и на Севере даже на том месте был, где зимогорили мои Аким с Элей, – лётчики отблагодарили таким образом меня за полюбившуюся им «Царь-рыбу», покатали на вертолёте.
Бывал я на чтениях Шукшина. Ну и места, ну и природа! Красотища, и климат крымский. Народу было – тьма.
Вадим, прости, что коротко. За это время почты скопилось, а мне хотелось скорее послать тебе книгу. Обнимаю. Виктор Петрович
23 сентября 1979 г.
Вологда
(Ф. Р. Штильмарку)
Дорогой Феликс!
Шлю тебе ответно книгу, тут про медведей, как толковали, очень мало – два из трёх рассказов, мною написанных в жизни, – они когда-то печатались в «Знамени», но третий рассказ «Бедный зверь» – детгизовский. «Отцам» и «мамам» показался очень жестоким, будто вся наша жизнь, особенно у зверя, вполне идиллическая!
Всё лето я пробыл в Сибири, бывал и недалеко от тебя – в Игарке и даже на Гарбичиан летал – рыбачил. Ездил и ещё кой-куда, ездил бы и больше, да отец умирал, и 5 сентября мы его с большим горем схоронили – рак печени. Погубил он себя вином. И хотя последние годы жил с нами, пил при каждом подходящем случае. Ну, да Бог ему теперь судья, а не люди. Жалко всё равно очень. Ушёл от нас последний старик.
В будущем году, если не зарежут сценарий, начнутся съёмки двухсерийного фильма «Царь-рыба» где-то в районе села Бор и посёлка Ворогово, на Осиновских порогах.
Об отце я поговорю, конечно, но я уже перестал верить всем. Кругом обещают, обещают и врут. Совсем трудно стало печатать молодых. Сколько ни проталкиваю – не идут, и чем талантливее человек, тем его труднее стало напечатать.
В. Астафьев
1979 г.
(З. И. Поповой)
Дорогая Зоя Ивановна!
Давно пришло Ваше письмо с печальным известием о смерти Виктора Михайловича[145]. Сразу не ответил на него оттого, что сам прихварывал, а потом поехал в Сибирь, да там и захворал. И чего же я мог написать Вам? Сочувствие в таких случаях не помогает и не облегчает. Кабы своими словами я мог бы вернуть самого дорогого Вам человека, поискал бы самые светлые слова, но, увы, в таких случаях слова бессильны.
Но как бы ни было, живым надо жить и исполнять назначенное судьбой. И хуже, гораздо хуже бывает, когда из супружеской пары первой уходит в мир иной женщина, жена, – мужик остаётся совершенно беспомощным в этом миру и совсем несчастным, вот и рассудил Создатель справедливо, как всегда, – первым забирая мужчину. Женщина умеет хранить память и горе, она его оплачет и обиходит, как говорил перед смертью мой дядя, вот уже семь лет покоящийся на красноярском кладбище, а прожили они всю жизнь вдвоём. Первое время тётя Галя после его смерти даже есть одна не могла, ходила на кладбище…
Горе, смерть, как и жизнь, неповторимы, и всякому своё горе – самое горькое. Мужайтесь! Вот и всё, что я могу Вам сказать. Что же касается издания книжки Виктора Михайловича, я сегодня же напишу А. Н. Зебзеевой – редактору детской литературы пермского издательства. Человек она исключительно добрый и умный, думаю, что-то предпримет и вставит издание книги Виктора Михайловича в план издательства, хотя бы перспективный.
Доброго здоровья Вам и Вашим детям. Виктору Михайловичу – светлая память. Ваш Виктор Астафьев
25 октября 1979 г.
Сибла
(В. Юровских)
Дорогой Вася!
Сижу я в деревне уж полмесяца, плюю в потолок…
Правда, никак не могу после смерти отца наладиться, или уж стар и ленив стал, но на ручку и чернила даже смотреть не могу.
Пробую ходить по лесу, когда погода, и удивляюсь ещё и ещё, как быстро пустеют леса. Прямо какое-то страшное исчезновение жизни, а какая боязливая птица, зверёк. Наверное, они раньше нас чуют надвигающуюся катастрофу жизни.
В Сибири я не работал, в Сибири ездил, глядел, слушал и… пил, конечно. Никуда от этого не уйдёшь и не спрячешься! Бывал на хорошей рыбалке, ловил непуганую рыбу, вертолётчики в благодарность за «Царь-рыбу» бросили меня на день в то место, где зимогорили Эля с Акимом, совершенно уверенные в том, что так всё и было, и я там был, водку пил, хариусом закусывал. Ещё был на Алтае, на шукшинском юбилее, ещё был в верховьях Енисея.
Впечатления подавили меня своей пестротой, грандиозностью и полной анархией, разбоем, ничего-нежеланием людей думать и делать, а только пить, пить, пить… Ужасно! Куда мы идём? Да ещё и торопимся?!
После смерти отца задавило у меня собаку, разошлась Ирина с мужем – причина всё та же, российский загульный муженёк и совсем забулдыгой стал – ни стыда, ни совести…
А ещё раньше, летом, у Марьи Семёновны умерла младшая сестра. Теперь ждём с нетерпением, чтоб скорее этот год кончился. Но кончатся ли беды с ним вместе?
Здесь я вёрстку «Царь-рыбы» читал, принимаюсь формировать четвёртый том собрания сочинений и читать вёрстку второго. Словом, без дела не сижу, хотя и дела не делаю. Обдумываю, хожу, бередю память и душу – может, всё же осмелюсь писать роман. Бог его знает…
Пьеса моя новая широко берётся театрами, а повесть «Зрячий посох» ложится в стол – не печатают… Ну да пусть полежит. Авось дождётся своего времени.
Тебя обнимаю и целую. Виктор Петрович
Осень 1979 г.
(Г. Ф. Шаповалову)
Дорогой мой Жора!
Когда пришло твоё письмо, я был в деревне (есть у меня там домик для работы – место глухое, дичающее год от года без людей, как и вся Россия), и жена по телефону мне сказала о письме. Я так был взволнован – спать не мог.
Я, ещё когда жил на Урале, пробовал найти тебя и писал по памяти: Мелитопольский район, село Ялта, колхоз ФОС, но ответа не было, и я очень жалел, что след твой затерялся.
Первое письмо писал ещё в 1946 году – нашёл меня Ваня Гергель, потом Слава Шадринов, потом Равиль Абдрашитов (в конце письма я напишу их адреса). Все они бывали у меня в Вологде, а два года назад я сговорил их собраться вместе, и мы рванули к Славе с Равилем, заехав по пути к Ване в Орск.
Ваня уже второй год на пенсии, а Слава покидает Темиртау, переезжает в Нижний Тагил. Слава из рабочих вышел в начальники, работает заместителем директора комбината по транспорту, бывал и на партийной работе – трижды избирался секретарём райкома. Равиль работает инженером-конструктором на Карагандинском комбинате, а Ваня ведал заводской лабораторией.
Я же хватил лиха после войны такого, что и не берусь описывать, спасло, что склонен к литературе. В 1951 году начал писать и работать в газете на родине моей жены, в г. Чусовом Пермской области. Вырастили мы с женой Марией Семёновной троих детей, двух родных, дочь и сына, и племянника жены. Ребята уж большие, и есть уже внук Витя – 3,5 годика. У племянника жены тоже есть сын Арсений и тоже считает меня дедом, так что я уже дважды дед.
У Славы двое детей – парни, с ними он хватил горя, сейчас они уже женаты.
Бывал я на встрече ветеранов нашей 17-й дивизии, в Киеве и в Ленинграде, чувствовал там себя неуютно, никто меня не знает, и я никого, – одни господа-офицеры, много евреев, которых я на передовой и в глаза не видел, все герои, все обвешаны регалиями, все задаются.
На второй встрече были Слава и Ваня, так повеселее было. Бывали мы у Бахтина Евгения Васильевича в Ленинграде. Он уже не тот, что был на фронте, и здоровья нет, и гонору поменьше, и я к нему всё же не очень расположен. Как братьев, люблю Ваню и Славу, и Равиля, мне с ними хорошо, да вот ты теперь нашёлся, тебя я считаю совсем уж родным, и это хорошо.
Пишут мне многие из дивизии, со всех концов страны. Будущей весной они, ветераны нашей дивизии, собираются в Житомире, где собирались осенью прошлого года и где их как «киевско-житомирских» встречали очень хорошо. Если тебе захочется побывать на встрече, а разок побывать любопытно, свяжись с Бахтиным, он поможет тебе связаться со штабом ветеранов дивизии.
Теперь о том, как нам увидеться. Ноябрь меня дома не будет, а в декабре надеюсь быть дома. В январе – пока, как и что у меня будет, не знаю. Где-то поближе к теплу мы бы приехали к тебе в Жданов вместе с Марией Семёновной. В Жданове у нас есть ещё уральские приятели, но если у тебя есть возможность – милости прошу к нам.
Повидаться и поговорить хочется. По весне на лето я обычно улетаю на родину, в Сибирь. Здоровье в общем-то бы и ничего, но болит голова и мучают лёгкие – пневмония. Давно уж не курю, стал толстый и рыхлый, а выпивать ещё выпиваю, под настроение так и лишковато. Марья переживает, да где со мной сладить!
Посылаю тебе первый том собрания сочинений, три остальные пришлю потом, по мере их выхода. Сейчас я седее, веселее и толще! – это учти.
Ну, родной мой, мне писать не переписать – оставлю многое для разговора. Обещанные адреса ребят высылаю. Обнимаю и целую тебя по-братски. Вечно твой Виктор
6 декабря 1979 г.
(Курбан-Гали Сулейманову)
Дорогой Галим!
Гоняло меня тут по разным местам – был на каком-то дурацком семинаре драматургов в Рузе, затем ездил в Финляндию – вернулся больной и разбитый – гора почты. Выступление на телевидении, что «огонь на себя», не успеваю не только отписываться, но и читать человеческие стоны и повествования о жизнях. Особенно грустные письма от инвалидов войны…
Прочёл присланные рассказы, благо они коротенькие. Дохнуло на меня простоватой и наивной литературой 50-х годов, причём не вообще литературой, а литературой пермской, к которой я был тоже склонен и с кровью, с муками отдирал её с себя, как ссохшиеся кровавые бинты на ране. Думаю, что основа моих творческих сил ушла на преодоление провинциализма, и не простого, а устойчивого, имеющего основы и позиции в лице не только умерших (Реутов – Сапиро – Андриевский и т. д.), но и здравствующих Селянкина, Давыдычева и т. д. Ими создан не просто «климат», а тонус упрощенчества, заниженности художественных критериев, потому что они так и не научились работать профессионально, они так и остались любителями литературы, а проще сказать, дешёвого гонорара, который растлил таких высокоодарённых людей, как Крашенинников, Решетов, Болотов и даже Домнин.
Понимаешь, какая беда в твоих рассказах, они не изображены, не написаны – они выболтаны. В них нет страсти, они одномерны и бескровны, удержаться же им на злобе дня очень трудно. Я думаю, что их охотно напечатают в той же Перми, но не напечатают дальше. Ты прочти в № 7 1979 г., по-моему, где-то возле этого номер, в «Нашем современнике» рассказ свердловчанина Коли Никонова «На волков». Там то же самое, что и у тебя в «Праматери», но как много всего, как сильно там всё – там не один, там три или пять слоёв одновременно идут, и охота страшная, бесчеловечное убийство ради убийства…
И не обижайся на меня – я кем был, тем и остался в жизни. Везде и всюду что думал, то и говорю. Тем и держусь. Может быть, по весне мы с Марьей побываем в Перми. Твой Виктор
23 декабря 1979 г.
В Пятое творческое объединение
киностудии «Мосфильм»
от автора сценария «Царь-рыба»
Астафьева Виктора Петровича
Я получил заключение сценарно-редакционной коллегии на литературный сценарий «Царь-рыба» и внимательно с ним ознакомился. Замечаний по сценарию немного, и они, в общем-то, легко выполнимы. И всё же я буду просить коллегию и руководство объединения снять сценарий из плана и отложить его на какое-то время.
Дело в том, что в двухсерийном телефильме материалу «Царь-рыбы» очень тесно. Первоначально фильм затеивался в 3-м объединении, и мы ушли оттуда именно потому, что нас не устраивал односерийный полнометражный фильм. В телеобъединении собирались делать сценарий для четырёхсерийного фильма.
Уже и тогда было ясно, что для материала «Царь-рыбы» маловато и четырёх серий, но при определённом уплотнении всё же возможен был, пусть и беглый, охват материала повести. Когда же дело завершилось тем, что разрешено было лишь две серии, то все наши попытки втиснуть материал в рамки двухсерийного фильма не имели успеха. Автор начал отходить от книги, упрощать материал и сделал-таки сценарий, совершенно далёкий от оригинала, и получился он удручающе упрощённый. И сейчас в заключении коллегии содержится просьба пойти на ещё большие упрощения – из-за финансов, трудностей производства и т. д., и т. п.
Вот почему я прошу снять сценарий из плана. И если объединение заинтересовано в том, чтобы фильм по «Царь-рыбе» бы поставлен, поставило бы всё-таки вопрос о многосерийном фильме. Две серии заранее обречены на беглое, конспективное фиксирование материала, а не на добротное, интересное и художественное изображение того сложного, остросовременного материала, который заложен в повести «Царь-рыба».
Упрощённых, убогих по мысли и чувству фильмов и без того многовато на нашем телеэкране, и я не хочу, чтобы к ним добавился ещё один обрывок из отрывков, уже с моей фамилией. Думаю, и телеобъединение в этом также не заинтересовано.
Виктор Астафьев
1979 г.
(В. Татарскому)
Дорогой Виктор Татарский!
Так случилось, что о передачах «Встреча с песней» я не раз читал в газетах, а вот услышать довелось лишь нынче Вашу передачу и порадоваться тому, что в замусоренном эфире зазвучал чистый голос настоящей песни и разговор о ней идёт доверительный, душевный.
Мне тоже захотелось рассказать Вам одну любопытную историю, связанную с песней, а точнее – с романсом, редким и, на мой взгляд, незаслуженно мало исполняемым.
В детстве довелось мне жить в детдоме заполярного города Игарки. Однажды в детдом был приобретён патефон и пластинки, которые, конечно же, очень скоро были превращены боевой детдомовской братией в лом, уцелело пластинок совсем мало. Среди уцелевших оказалась пластинка, которую редко играли, потому что она была «неинтересная», то есть ребятам не нравилась. Я очень любил наш повреждённый патефон и часто его заводил, и, когда пластинок совсем почти не осталось, начал заводить «неинтересные», в том числе и ту, на которой было написано – «Ясным ли днём или ночью угрюмою» – романс.
Не хочу хвалиться, будто романс сразу мне понравился, поразил меня. Нет. Я «вживался» в него постепенно, и когда слушал Пирогова, то мне он казался не артистом, а очень доступным человеком, может быть, даже из родной моей деревни, который думал вслух, а я слушал его, и отчего-то виделся мне солдат, который сидел в холодном ночном окопе и думал, тосковал о «ней». «Она» мне представлялась какой-то воздушной, заоблачной, взгляду и пониманию моему недоступной…
Увы, спустя не такое уж большое время мне наяву довелось увидеть солдат, которые сидели в окопах, не спали ночами, думая о своих любимых, о матерях, сёстрах, жёнах. И образ тот, бесплотный, как бы пребывающий за облаками, начал обретать вполне земные черты – это образ великой, прекрасной и многострадальной русской женщины. И слова: «Ясным ли днём или ночью угрюмою всё о тебе я тоскую и думаю» звучали в моей душе с такой грустью и горечью, что иногда хотелось заплакать, хотя лично обо мне никто «не тосковал и не думал», потому что на фронт я ещё совсем молоденьким ушёл, ни с какой девушкой не встречался, а матери у меня уже давно не было.
Проходили годы. Война давно закончилась. У меня появилась семья, заботы, но мелодия теперь уже навечно полюбившегося романса не умолкала во мне, и однажды, уже будучи опытным литератором, я решился посягнуть на дорогой мне романс, на дорогое для меня творение, и написал рассказ под названием «Ясным ли днём». В 1967 году в седьмом номере журнала «Новый мир» он был опубликован, и после, когда рассказ получил добрые отзывы и я понял, что он получился, я печатал его уже с таким посвящением: «Памяти великого русского певца Александра Пирогова». Однако самого романса я так с детства и не слышал, слова писал по памяти, мелодию напевал, какая сохранилась в душе. Друзья и писатели при встречах и в письмах спрашивали меня, где взять романс «Ясным ли днём» и не выдумал ли я его? Я и сам уж начал сомневаться в себе, с недоверием относиться к своей памяти.
Но совсем недавно дочка моя, немножко играющая «для себя», купила сборник «Арии, романсы и песни из репертуара Александра Пирогова», и там, к великой моей радости, обнаружился романс «Ясным ли днём». Очень дорогая встреча с давно любимым романсом очень растрогала меня, и я всем друзьям написал, где его можно найти, но спеть-то не могу. Если возможно, передайте этот романс в исполнении Пирогова, передайте привет его супруге, передачу о которой я также слушал с большим наслажденьем.
Заранее Вас благодарю и низко кланяюсь. Виктор Астафьев
1979 г.
(Ю. Т. Грибову)
Дорогой Юрий Тарасович!
Я с недоумением узнал, что Вы сняли рассказ Филипповича и при этом сослались на меня, что якобы говорили со мной. Да, говорили, но ведь не сказали, что снимаете рассказ, а говорили о том, что Вам нравится, чего не нравится и т. д.
Но сколько читателей – столько и вкусов! Вот послушайте доподлинное высказывание одного, уже покойного, редактора журнала: «Я терпеть не могу Паустовского и Казакова, но у моего журнала 120 тысяч подписчиков, стало быть, миллионов пять читателей, и половина из них обожает этих писателей, так почему же я не должен считаться с этой половиной?..» Эти слова принадлежат покойному Панфёрову, человеку категоричному в жизни и гибкому в редакторском деле.
На мой взгляд, гибкости (не хитрости и извиваемости, а именно творческой гибкости) и принципиальности не хватает «Литературной России», она как имела простенькое, провинциальное личико, так его в сути своей и не меняет.
По опыту «Нашего современника», который находился в куда более худшем положении, знаю, нужна смелость, и даже не кутузовская, полководческая смелость, а элементарная, редакторская и гражданская, для того чтобы ликвидировать провинциализм и наладить дыхание еженедельника – этой смелости нет ни в критических статьях, ни в беллетристике. Рассказ Филипповича Вы спокойно и свободно напечатали бы, если б он был «прикрыт» именем, допустим, моим, Распутина, а ещё лучше – Маркова иль Сартакова. Но Ваша задача не только отражать литературную жизнь России, но и открывать в ней новые имена, возбуждать творческие силы, поскольку во многих областях закрыты и альманахи, и издательства.
Мне кажется, Вы и Ваши помощники не совсем ещё поняли, какая огромная ответственность лежит на Вашем еженедельнике и на Вас лично за духовную и творческую жизнь российской провинции. И то, что она прокисает, покрывается всё больше плёнкой плесени, что царствуют там бездарность и воинствующие графоманы, должно Вас не только встревожить, но и настроить на несколько иную, неспокойную жизнь.
Почему Вы так спокойно и охотно печатаете до сих пор рассказы вторичные, безликие, а стало быть, и бесспорные? И почему превосходно (я настаиваю и говорю о рассказе Филипповича), профессионально написанное Вы своей властью сняли? Что, с серостью спокойней живётся? За серятину не взыщут. Да если Вы боитесь печатать суровый рассказ, далеко не криминальный, совсем не опасный для Вашего служебного благополучия, – отдайте его читать «по кругу», доверьтесь людям, проверьте свой вкус (который, я надеюсь, Вы не считаете безупречным?!) – как это делается у нас в «Н. современнике».
А на этом уровне (как Вы работаете сейчас) требовательности и принципиальности Вам не улучшить еженедельник – подняли Вы тираж за несколько лет на три тысячи, так они, эти тиражи, везде автоматически поднялись – не обольщайтесь! И ещё я настаиваю, чтоб рассказ Филипповича был напечатан, поскольку с меня просили предисловие. Или хотя бы объяснили мне, отчего он не может быть напечатан, и не передоверяйте Вы это дело подчинённым, тем, кто рассказа не слышал.
Будьте здоровы! Всем кланяюсь. В. Астафьев
1979 г.
(И. Степанову)
Дорогой Ваня!
И тебя с Новым годом! И Анну! И сыновей, и невесток, и внуков!
Развёл Иван родню по всему Енисею, понимаешь! И всё сослепу – не придерёшься.
Пытаюсь представить, как вы там сейчас, и вижу огород в ярких подсолнухах, в цветах и клумбах, твою царицу Анну среди пышного цветения сибирского огорода и какой-то цивилизованно-стандартный городишко, из которого вроде бы вынута душа или что-то главное в него не вставлено. Так бывает на выставках: и хорошая вроде бы, и широкая, и картины нравятся, а чего-то не хватает, и позднее понимаешь – нет «центровой», главной картины, а все картины без неё уж картинки вроссыпь… Вот и наши новые города без церкви, без какого-то одухотворённого сооружения не имеют души – это просто жильё, сбитое в кучу, как стадо какое-то…
А я очень тоскую по Сибири, ещё больше тоскую и, видно, всё же стану собираться «домой». Осенью закопал отца в здешнюю мокрую глину, и стало мне совсем здесь одиноко и томно.
Надо уезжать, пока не поздно, надо дожить век на Родине. К тебе по клубнику ездить стану.
Обнимаю тебя и всех. Твой Виктор