«Ложная тень»

«Это обстоятельство, – писала княгиня о деле Мировича, – снова чуть не создало мне огорчения, возбудив подозрения, которых я решительно ничем не вызвала. Но моих принципов не понимали, а высокое положение при дворе неминуемо сопряжено с горестями и неприятностями»{539}. В этот момент Екатерина Романовна находилась в полуопале, она крайне редко являлась ко двору и не занимала «высокого положения», как раньше, а намеревалась его вернуть при благоприятных обстоятельствах. «Я слишком много сделала для Екатерины и слишком мало для своей личной пользы»{540}.

Текст при внимательном чтении всегда выбалтывает то, что автор предпочел бы скрыть. Вряд ли стоит удивляться, что после московских событий автоматически заподозрили и Дашкову. Рассказывая о своей непричастности к делу Мировича, она так старалась рассеять «ложную тень», что опять перегнула палку. Многочисленные перестраховки, специально помещенные в мемуары, заставляют исследователей задаваться неудобными вопросами.

«Сильная раздражительность души и двойное беспокойство за отсутствующего мужа и больную дочь снова расстроили мое здоровье; мне была предписана перемена воздуха». Поэтому «я попросила у моего двоюродного брата, князя Куракина[32], разрешения поселиться в его поместьях в Гатчине». Причина «раздражительности» – неясна. Однако понятно: в Петербурге княгиню что-то смущало. Это не болезнь Анастасии – девочке лучше было бы оставаться в столице, где имелись доктора. И не тревоги за мужа – они не изменились с отъездом в поместье. Климат Гатчины – сырой и холодный из-за множества озер, речек и подземных вод – не позволял поправить здоровье.

И все же Дашкова уехала. Почему? Ее болезнь – истинная или мнимая – опять выступала извинительной причиной, по которой княгиня не присутствовала в Петербурге как раз в тот момент, когда развивались опасные события. Более того, и в Гатчине она жила «совершенной отшельницей», никого не принимая в отсутствие мужа. Описание похоже на рассказ о деле Хитрово: все хворают, полное затворничество и неведение о городских слухах. А когда приходят неприятные записки от императрицы – удивление, негодование, оскорбленная невинность.

Интересна последовательность расстановки эпизодов в мемуарах княгини. Сначала она безотносительно к главным событиям сообщала об отъезде в Гатчину. А потом из последующего текста становилось понятно, зачем этот факт помещен. Дашкова показывала, что падающие на нее подозрения не просто ложны, но и нелепы.

«За несколько месяцев до этого генерал Панин был назначен сенатором и членом совета (еще один шаг по укреплению партии его брата. – О.Е.). Так как у него не было своего дома, а моя квартира была чрезвычайно поместительна, я предложила ему занять ее… а сама переселилась с детьми во флигель…

Генерал Панин занимал мой дом до отъезда императрицы в Ригу, куда он ее сопровождал. В качестве сенатора он каждый день принимал большое количество просителей; наши выходы и входы были на противоположных концах дома; кроме того, прием дяди происходил в весьма ранние часы, так что я никогда не видела его посетителей и не знала даже, кто они. В числе их, как оказалось впоследствии, был и Мирович»{541}.

В годы Семилетней войны подпоручик служил под началом Панина и даже какое-то время был его адъютантом. Теперь он надеялся, что тот поможет с хлопотами по имениям. Петр Иванович не отказал, просьбой Мировича в Сенате занимался регистратор Бессонов, состоявший в канцелярии Г.Н. Теплова и близко связанный с Никитой Ивановичем. Накануне мятежа, 4 июля, Бессонов посетил Шлиссельбург, обедал с комендантом и долго о чем-то договаривался, а приехавшие с ним офицеры расспрашивали о секретном узнике. Однако во время следствия регистратор даже не был допрошен. В день убийства Ивана Антоновича, уже фактически захватив крепость, Мирович все ждал кого-то из Петербурга с «манифестом об освобождении» августейшего заключенного{542}. От кого мог исходить такой акт, если государыня находилась в Риге, а главным лицом в столице фактически являлся Панин?

Следствие по делу Мировича оставило много не распутанных нитей. Но все они, в конечном счете, вели к Никите Ивановичу. Дашкова в мемуарах так аккуратно расставляла акценты, так очевидно наводила читателя на мысль: она не встречалась и не могла встретиться с Мировичем – тут и флигель, и разные выходы, и ранние часы приема, и отъезд на дачу – что сомнения возникают сами собой. Екатерина Романовна чувствовала неладное и потому удалилась в Гатчину. Ей не хотелось, чтобы ее заподозрили вместе с дядьями. Это был шаг умного, осторожного человека. За битого двух небитых дают.

Только после возвращения Екатерины II в Петербург бывшая подруга тоже приехала в город, причем выдержала уже знакомую нам паузу в несколько дней. Так она поступила после смерти Елизаветы, когда ожидалось немедленное возмущение. И после гибели Петра III, когда дворец оказался буквально в осаде. Теперь мог произойти новый взрыв, поскольку «Иванушку» любили в народе. Но город оставался на удивление тих. 24 июля Беранже писал в Париж, что заговор Мировича встречен русскими равнодушно: «В Петербурге царит полнейшее спокойствие»{543}.

Вызвать возмущение не удалось. Оставалось по привычке ругать старых врагов. «Дядя сказал мне, что во время своего пребывания в Риге императрица получила письмо от Алексея Орлова, сообщавшее ей про заговор Мировича; это известие очень встревожило императрицу, и она передала письмо своему первому секретарю Елагину; письмо содержало приписку, гласившую, что видели, как Мирович несколько раз рано утром бывал у меня в доме». По словам нашей героини, Елагин «стал уверять ее величество», что обвинение – ошибка, «вряд ли княгиня Дашкова, не принимавшая почти никого, допустила бы до себя никому неизвестного» и «ненормального человека». Но уже сам факт, что Дашкова «никого не принимала» и «не допускала до себя» очередного мятежника, выглядел калькой с дела Хитрово.

Поэтому и ответный ход государыни был точным повторением ее приказа В.И. Суворову поделиться сведениями с князем Дашковым. «Елагин не удовлетворился этим честным и прямодушным поступком и прямо от императрицы пошел к генералу Панину и рассказал ему все». Решиться на такой шаг статс-секретарь мог, только исполняя волю государыни. Как она и ожидала, грубоватый Петр Панин, не обладая придворными навыками брата-министра, откликнулся сразу. Он заявил Елагину, что знает Мировича и готов в любую минуту ответить на вопросы монархини.

Всего генерал, разумеется, не сказал. Напротив, внешней откровенностью постарался отвести подозрения и от себя, и от племянницы: «Действительно Мирович бывал рано по утру в моем доме, но он приходил к нему, Панину, по одному делу в Сенате». Однако непосредственная, быстрая реакция человека, не наторевшего в интригах, позволила Екатерине II глубже понять происходящее. «Если с одной стороны он уничтожил в ней всякое подозрение в моем сообществе с Мировичем, – рассуждала Дашкова, – то, с другой, вряд ли доставил ей удовольствие, обрисовав ей портрет Мировича, составлявший точный снимок с Григория Орлова, самонадеянного вследствие своего невежества и предприимчивого вследствие… своего скудного ума»{544}.

Княгиня так и не осознала, что дядя проговорился. Новый намек на Орловых делал предприятие Мировича продолжением и развитием заговора Хитрово. Даже письмо с обвинениями в адрес Дашковой как будто перекочевало из одного рассказа в другой{545}.

Биографы Екатерины Романовны, исходя из «Записок», не допускают мысли об ее участии в заговоре. Однако был эпизод, за который цепляется внимание исследователя. 26 июня 1764 г. Петербург навсегда покинул Одар. По свидетельству саксонского посланника графа И.Г. фон Сакена, перед отъездом он проклинал бывших покровителей – Никиту Ивановича и Екатерину Романовну. А Беранже сказал: «Императрица окружена предателями, поведение ее безрассудно, поездка, в которую она отправляется, – каприз, который может ей дорого обойтись»{546}.

Значит ли это, что пьемонтец знал о готовящемся заговоре? Ведь именно он осуществлял слежку за «лучшими патриотами». Вероятно, Одар считал, что затея Мировича приведет к падению его новых покровителей Орловых и даже самой императрицы. Опасность казалась ему настолько реальной, что он предпочел бежать. Этот поступок обнаруживает, как сильно «хитрый человек» боялся старых хозяев.