Миша Павлов, или Мой младший брат

В раннем детстве Миша настаивал на своей русской идентичности – отчасти под влиянием крестного, Николая Алексеевича Катагощина. Еще в Сан-Франциско, когда родители уходили на работу, тот оставался с ним и развлекал рассказами о Белой армии, пришедшейся на его юность. Как многие участники Гражданской войны, Николай Алексеевич жил воспоминаниями о ней. Вписывая моего младшего (на семь лет) брата в свои рассказы, он создал Мише вымышленное русское прошлое, в котором четырехлетний мальчик оказался старшим унтер-офицером, а папа Коля – чуть ли не генералом; Мишу эта альтернативная приключенческая жизнь очень увлекала. Еще Катагощин рассказывал ему о русской истории, и в какой-то момент брат возомнил себя Александром Невским. Хорошо помню, как он стоит в своей любимой зеленой шапочке на лестнице, на втором этаже, и говорит мне, стоящей внизу: «Я святой Александр Невский!» Я смеюсь и говорю, что это не так, а он с обидой кидает в меня шапочку и настаивает на своем.

Белые мальчики. Монтерей. Никита Барский,? Сергей Трубецкой,? Михаил Павлов, Андрей Пашин (1952)

Играя со своими русскими сверстниками, Миша требовал, чтобы те говорили по-русски. Мы тогда жили в Монтерее, рядом с Григоровичами-Барскими, с которыми наша семья провела все военные годы. Миша дружил с их сыном Никитой и сыном поэта Н. Н. Моршена (Марченко), Андреем. Эти мальчики были на два-три года старше и уже ходили в школу; русский для них стал домашним языком, а вне дома они говорили по-английски, в том числе друг с другом. (В эту компанию входил также пакостник «Адя-Пака», он же Мишин ровесник Андрюша Пашин[319].) Миша пошел в школу, английского практически не зная; в приготовительном классе он держался «молчальником», хотя дома был весьма разговорчив и с удовольствием делился своими детскими размышлениями.

Теперь Миша говорит по-английски без всякого акцента[320], и американцы не спрашивают, откуда он родом; меня иногда спрашивают. У меня не совсем акцент, а слишком тщательная артикуляция, которую я объясняю многочисленными переездами из страны в страну и необходимостью осваивать в детстве помимо русского – словенский, затем немецкий, а после этого еще английский язык. Тем не менее Миша, как и я, ощущает некую глубинную языковую лакуну – следствие неимения родной речи, состояния «межъязычия». При этом Миша стал настоящим американцем, и между собой мы говорим по-английски, хотя родители часто напоминали нам, чтобы мы говорили по-русски, притом что ни ему, ни мне не приходило в голову говорить по-английски с ними. Так часто бывает в эмигрантских семьях.

Мой младший брат (конец 1960-х)

* * *

Миша родился в 1947 году в Баварии, в графском замке на озере Аммер в Пеле, неподалеку от Вайльхайма, где мы прожили три года после войны. Замок служил тогда родильным домом, и его хозяйка, немолодая графиня, тоже принимала роды. Когда Мише было почти полтора года, семья отправилась в Америку. Разумеется, взрослые волновались, не зная, что их ждет в очередной новой жизни.

Для годовалого ребенка переезд означал множество непонятных впечатлений: поезда, лагерь для перемещенных лиц, военный пароход – и все это в окружении сменявших друг друга неизвестных людей. В Сан-Франциско, напомню, мы поселились у сестры деда, но для нас с Мишей Каминские были чужими. Когда родители нашли работу, а Каминские переехали, отец стал выписывать своих друзей, оставшихся в лагерях. Так к нам и приехал Катагощин, ставший для Миши не только членом семьи, но и неким источником жизненного постоянства: он не только создал ему интересный вымышленный мир, но и ходил с ним гулять, кормил его, утешал и заботился о нем. Своей семьи у папы Коли не было[321].

Как я пишу в главе о матери, она страдала приступами невротического беспокойства о здоровье своих детей. Миша стал главным объектом ее переживаний, хотя он был крепким и здоровым ребенком. Когда мы жили в военном поселке, мама вдруг решила, что у него открылся туберкулез! Туберкулеза, конечно, не оказалось, но она продолжала препятствовать естественному желанию четырехлетнего Миши бегать. Ее всю жизнь волновал его легкий хронический насморк, который лечило неисчислимое количество врачей, и в результате Миша освободился от армии: этот «послужной список» в данном случае пошел ему на пользу, в особенности потому, что его призывной возраст приходился на Вьетнамскую войну.

Когда умерла бабушка и дед переселился к нам в Монтерей, он до конца жизни делил с Мишей комнату, что наверняка стесняло обоих. Незадолго до его переезда к нам Миша, отчасти в честь дедушки, стал учиться играть на скрипке. В первый вечер у нас дедушка сыграл что-то из своего любимого Генриха Венявского, а потом вспоминал, как наша родная бабушка (Алла Шульгина) аккомпанировала ему на рояле. Правда, Миша потом скрипку бросил.

Дед перебрался в Монтерей вскоре после речи Хрущева о «культе личности». Дома нас учили отличать Россию от Советского Союза, и, когда дети в школе дразнили Мишу «комми» или «Хрущевым», он их время от времени бил. В те годы он запросто дрался; теперь такое поведение жестко карается, тогда же оно воспринималось скорее как нормальное – мальчики нередко вместо слов прибегают к физической силе, а так как Миша был сильнее большинства своих сверстников, он этим пользовался, особенно если ему казалось, что с ним или с его более слабым другом поступили несправедливо. Взрослым он стал мягче, но несправедливости по-прежнему не терпел. Впрочем, он уже много лет избегает конфликтных ситуаций.

«Демьянова уха». М. Павлов. А. Пашин, М. Юнакова (1952)

Как и я, Миша ходил не только в американскую, но и в русскую школу, в которой устраивались детские спектакли (на фотографии они с Андрюшей Пашиным разыгрывают «Демьянову уху»). Он стал русским скаутом, где его прозвали „Соловьем-разбойником“, с одной стороны, за его богатырский вид, с другой – за конфликты со «старшими»: он, например, задавал ненужные вопросы о целесообразности староэмигрантских фантазий о возвращении в Россию. Миша становился американцем; его не устраивал клич «Будь готов!», на который скауты отвечали: «Всегда готов!» (имелось в виду – «за Россию»)[322]. В тринадцать лет он официально вышел из организации, написав начальству письмо, в котором говорилось, что он не готов отстаивать скаутские принципы, что он в той же мере американец, что и русский: если другие «разведчики» – я в том числе – воспринимали дискурс организации как чистую риторику, то Миша относился к ней совершенно серьезно.

Он всегда сопротивлялся начальству, если не видел в его действиях смысла. После университета он стал участником федеральной программы VISTA, учрежденной президентом Джонсоном для борьбы с бедностью в США как «домашний» эквивалент Корпуса мира. Мишу направили в чернокожий район Лос-Анджелеса, но он не поладил с местным руководством и в результате потерял работу. Такого рода инцидентов в его жизни было немало, хотя в целом он человек покладистый.

Постепенно Миша расставался с детскими представлениями о своей «русскости». У него стало больше американских приятелей, с которыми он дружит по сей день. Увлекшись спортом, в гимназии он стал капитаном футбольной команды[323], что не мешало ему хорошо учиться, а главное – облекало героической аурой и делало «объектом желания» красивых девочек. Несмотря на то что он был русским, чего никогда не скрывал, Миша принадлежал к самому уважаемому школьному кругу. Все шло как нельзя лучше; в каком-то отношении это был звездный период его жизни. Вместе с близкими приятелями он поступил в Калифорнийский университет в Санта-Барбаре, где закончил социологию. Красивая жизнь продолжалась, но после окончания возник вопрос о профессии.

* * *

Сложные поиски себя часто приписываются поколению американских семидесятников, тогда как шестидесятники прославились общественными акциями (в первую очередь за гражданские права чернокожих и против Вьетнамской войны), а также субкультурой хиппи. В действительности жесткого разделения между поколениями не было. Шестидесятник Миша искал себя, ведя богемный образ жизни: курил марихуану, баловался психоделиками, выпивал, занимался самоанализом, объездил Америку автостопом; ему везло с автостопом, и он любил говорить, что «бог автостопа его любит». Навещая родственников и друзей семьи – Шульгиных, перебравшихся на Восточное побережье Барских, – он время от времени погружался в знакомую ему русско-американскую среду. Вместе с отцом Миша ездил в Европу, они побывали даже на Афоне, главном центре православного монашества[324], который папу очень интересовал. (Забавно, что путь на Афон заказан не только женщинам, но и животным женского пола. Вот где запрет на прокреативный секс полностью соблюдается, а целибат процветает.) Они съездили и в Югославию, в папину «родную» Любляну, где Миша забрался на Триглав, самую высокую гору в Югославии.

Вернувшись в Монтерей, он устроился в Военную школу языков преподавать русский – для заработка, но хотел он быть художником. Миша любит вспоминать свое первое сознательное впечатление от цветных карандашей, где-то в возрасте пяти лет, когда он был буквально одержим различиями красок. Дома, однако, это намерение не поощрялось – в первую очередь отцом, помнившим о своем решении стать инженером из прагматических соображений, несмотря на страсть к истории. Но времена были другие; Миша поступил в Художественный институт Сан-Франциско и все-таки стал художником, причем очень даже неплохим. Он выставлял свои работы, дружил с другими художниками, в том числе русскими, но в Военной школе проработал до самой пенсии. Моей любимой стала серия его картин, изображающих свет на воде, в окне или – через окно – на стене или на полу. Одна из них висит в моей гостиной уже много лет, там же, где портрет бабушки Гуаданини. Возможно, под влиянием этих картин я увлеклась отражением света на самых разных поверхностях – всюду, где я нахожусь, я обращаю внимание на то, как в них отражается окружающий мир.

Михаил Павлов. Из серии «Отражения» (1980-е)

Михаил Павлов. «Блинчики по воде» (1990)

* * *

Монтерей славился фотографами; из самых известных – Эдвард Уэстон[325] и Энсел Адамс, с которым Миша был знаком. Его – Миши – первой женой (гражданской) была фотограф-портретист Марта Пирсон-Касанаве, в университете изучавшая русский язык и литературу, но избравшая другой профессиональный путь. Совместная жизнь и совместные проекты обогатили и его творчество, и ее. Марта сделала несколько портретов русских эмигрантов: из первой волны – харбинца Евгения Грядасова (Эжена Гарсона) и Михаила Хордаса, композитора и замечательного исполнителя русских романсов, из третьей – Бродского, Лимонова, ленинградца Гарика Элинсона. С ним и Грядасовым мы с Мишей дружили[326].

Martha Casanave. Семейный портрет (1977)

В конце 1970-х Миша с друзьями складывал на берегу океана скульптуры из камней, а Марта фотографировала: их сносило водой и ветром. Это была форма процессуального искусства, предметом которого являлись время и его разрушительная сила, но и сам океан, в конечном итоге сносивший созданные тотемные предметы – скульптуры и в действительности на них походили. Такое искусство не создает постоянных художественных объектов, а запечатлевает посредством фотографий и фильма быстротечные изменения. Мы с моим другом Кеном Нэшем[327], тоже художником, однажды участвовали в создании этих предметов, и тот день остался в моем мысленном фотоальбоме среди лучших воспоминаний. Одну из фотографий Марты Миша претворил в картину тушью, которая потом висела у меня в Санта-Монике. Ей также принадлежит наш лучший семейный фотопортрет, который был сделан за домом, где они тогда жили, – на стене гаража висят Мишины картины.

Миша с Мартой через какое-то время разошлись. Его единственной официальной женой была Светлана, красотка, дочь советского полковника Е. М. Сергеенко, у которой был сын Виталий от предыдущего брака. Миша стал отцом, но, как и у нашего троюродного брата Василька Шульгина, своих детей у него не было. Виталика он помогал воспитывать и полюбил как родного сына, а тот его – как родного отца. Светлана закончила МИМО, получив там кандидатскую степень. Со временем она тоже стала преподавать в Военной школе – сначала португальский, затем русский. К моему и наверняка Мишиному сожалению, у меня с ней отношения не сложились: меня раздражали ее самоуверенные высказывания – например, о жизни в Америке, которую она недостаточно знала, напоминавшие мне советскую манеру брать силой, компенсируя таким образом неуверенность в себе. Русский человек, даже из интеллигентской среды, не любит признаваться, что он чего-то не знает. Это отличает его от американцев, легко говорящих «не знаю». По сути, у нее с Мишей оказалось мало общего: она была советской женщиной, избалованной и нацеленной на «карьерного» мужа, а он – американцем, не желавшим делать карьеру в Военной школе, предпочитавшим писать картины, которые ее не интересовали, и т. д. Прожив вместе двадцать с чем-то нелегких лет, они развелись, но, как в нашей семье принято, остались в хороших отношениях.

Светлана напоминает нашу мать своим чрезмерным волнением за сына, но он, в отличие от нас с Мишей, более снисходителен к ее поведению. Виталий стал американцем русского разлива – закончил Школу бизнеса в Берклийском университете, хорошо зарабатывает, живет в Сан-Франциско. Его расстраивают российские неудачи, он иногда защищает Путина, но благодарит судьбу за то, что живет в Америке, а не в России. Главное, у него с Мишей доверительные отношения; у моего младшего брата внимательный и любящий сын.

У нас с Мишей тоже добрые отношения, и такие же – у него с моей дочкой, которая живет неподалеку, в доме наших родителей. Когда они были живы, пространственная близость с ними Мишу нередко тяготила, и не исключено, что он иногда сожалел о своем решении остаться в Монтерее. Но об этом мы с ним не говорим.

Мягкостью и юмором Миша напоминает нашего отца; напоминает он его и великодушием к тем, кто слабее. Общаясь со мной, он неизменно воспринимает мои высказывания с легкой иронией: младший брат подсмеивается над старшей сестрой, которая и сама любит подтрунивать над другими, только в более резкой манере. К тому же она менее терпима к высказываниям, с которыми не согласна, и начинает спорить – ведь у нас в семье за ужином всегда шел спор, в основном о политике. Миша же легко пропускает то, с чем не согласен, мимо ушей.

Его старые друзья, и американцы, и русские, рано начали умирать. С 1980-х годов умерло трое Мишиных товарищей по школе и университету. Год тому назад неожиданно умер Андрей Пашин[328]. Совсем недавно умер школьный товарищ-американец. Мужская дружба всегда занимала в жизни брата важное место. Многие живущие в Америке русские говорят, что для русских друзья не менее, а подчас и более важны, чем семья, тогда как у американцев семья – на первом месте. Не знаю, так оно или нет, но Миша, несмотря на его американскую идентичность, подтверждает это вполне «антропологическое» положение, с которым, думается, согласился бы и мой берклийский коллега Юрий Слезкин.

Михаил Борисович. Монтерей (2000-е)

Кода. По воле случая Миша вернулся в свою юность, он по уши влюблен в свою школьную подругу Карен, красотку англосаксонского типа, которая замечательно выглядит в свои шестьдесят семь лет, а она в него. Это после пятидесяти лет! Встретились они на праздновании пятидесятилетия окончания школы. Намечается новая-старая жизнь. Я за него очень рада.