Другие Билимовичи, или История трех поколений
Старшее поколение Билимовичей отличалось долгожительством. Антон Дмитриевич, младший брат моего деда, математик и механик, дожил до девяноста одного года. Несмотря на революцию, эмиграцию, арест во время Второй мировой войны и прочие невзгоды военного времени, он обладал нужными качествами для преодоления трудностей жизни, которых не хватало ни сыну, ни внуку. Единственный сын, Арсений, родившийся еще в Одессе, где Антон Дмитриевич после революции стал ректором Новороссийского университета, умер в 1944 году в возрасте двадцати шести лет, видимо, потому что перестал есть. Теперь это психическое заболевание называется анорексией[261]. Работая несколько лет тому назад в архиве Сербской академии наук в фонде А. Д. Билимовича, я нашла поразительный медицинский документ – написанный самим Арсением, врачом по профессии, инструкцию с анатомическими рисунками, адресованную патологоанатому, который будет проводить вскрытие его тела! Он составил ее незадолго до смерти; тогда же вышла его небольшая книжка (по-сербски) о витаминах и здоровой жизни. Судьба его блестящего сына тоже была трагичной: он умер в двадцать пять лет при не менее тяжелых и таинственных обстоятельствах.
Арсений Билимович. Белград (начало 1930-х)
* * *
Красивый Арсений женился на такой же красивой Ираиде (Ире) Олейниковой, которую его родители считали неподходящей для сына партией. В 1939 году у них родился сын Андрюша. Вскоре после немецкой оккупации Югославии Антон Дмитриевич был арестован гестапо и увезен в Вену, но через несколько месяцев освобожден[262]. В 1942 году гестапо увезло родителей Андрюши в Германию, откуда они вернулись только через два года (своим «американским» родственникам Билимовичи этого не рассказывали). Мальчик оставался с дедушкой и бабушкой, художницей Еленой Киселевой; Арсений, видимо, вернулся больным, а мать завела роман; когда отец умер, Андрюше было пять лет.
Дед и бабушка любили внука и всячески заботились о нем, поощряя его детские интересы – например, увлечение птицами, о которых он написал рукописную книгу, но все равно первые годы жизни мальчика изобиловали травмами. Последней стал отъезд из Белграда, в результате которого Андрюша полностью лишился мужского «присутствия» – сначала на два года в лагере для перемещенных лиц в Триесте, затем на некоторое время в Канаде, куда они эмигрировали. Не вполне справляясь с сыном, Ира отправила его в Сан-Франциско к сестре братьев Билимович и ее мужу в 1953 году, но они с ним тоже не справились, и ему пришлось вернуться в Канаду[263]. Тогда мать отдала Андрюшу в военную школу-интернат (Shattuck) в штате Миннесота, где, как он потом мне рассказывал, учился Марлон Брандо, которого туда отдали тоже ради дисциплины. Андрей чем-то походил на Брандо, точнее, на чувствительного бунтаря из его ранних фильмов.
Ирина Билимович с сыном. Белград (начало 1940-х)
Трудный, самолюбивый, не по годам развитый подросток нуждался в прочной семье, безусловной любви и понимании со стороны взрослых. Вместо этого в Триесте и Северной Америке он фактически стал бездомным – часто переезжал с места на место и все время был вынужден вписываться в новый мир. Мать его любила, но она еще была молодой красивой женщиной, занятой своей личной жизнью. В том, что Андрюша говорил о матери, я различала признаки обостренного эдипова комплекса, при котором сын желает смерти отца и безраздельной любви матери. Кто знает – может быть, подсознательно, а может, и сознательно, он чувствовал, что виноват в том, что отец умер. Его подростковая эмоциональная неустойчивость, возможно, и сулила дурное, но никому не могло прийти в голову, что у него обнаружатся преступные наклонности.
В военной школе Андрюша занялся борьбой и стал по ней чемпионом; получал награды за свои фотографии, но учиться не любил. Детское увлечение птицами перешло в увлечение реактивными самолетами и ракетами, о которых он тоже написал (по-английски) небольшую книгу (Jets and Missiles), на этот раз настоящую. В 1957 году ее опубликовало научно-популярное издательство Trend Books тиражом 125 тысяч экземпляров. Возможно, из рекламных соображений Ира рассказала канадскому журналисту, сколько лет было автору, когда он ее написал; издатели этого не знали, потому что Андрей скрыл от них свой возраст: какое издательство примет шестнадцатилетнего автора всерьез! Книжка с множеством фотографий, исторических и технических описаний самолетов, в том числе советских, рекламировалась по всей Америке и хорошо продавалась. Получив аванс в 1500 долларов (по тем временам большие деньги), мой троюродный брат купил автомобиль и приехал к нам в гости.
Если в первый приезд Андрея я тяготилась его привязанностью, то в этот раз мне было с ним очень интересно. Дело не в том, что Андрей стал красивее и умнее, – он стал другим. У него были фальшивые водительские права, в которых значилось, что ему двадцать один год, и подлинные, в которых значилось, что восемнадцать. Перед сном он клал под подушку пистолет (я обнаружила его случайно), который днем убирал в машину. Однажды в монтерейском лесу он выбил на дереве сердце пулями из этого пистолета, чем меня и восхитил, и испугал. Мне казалось, что я нахожусь в альтернативной, более увлекательной реальности, чуть ли не криминальной.
Волк-Андрей и я. Монтерей (1957)
Обсуждая с Андреем «Преступление и наказание», роман, который я тогда как раз впервые прочитала, я многое в этой книге поняла; особенно мне запомнились его слова о том, что Достоевский, несмотря на христианскую мораль романа, морализатором не был. «А конец романа и эпилог?» – спросила я, на что он ответил: «Эпилог – лишний». Еще он задался вопросом, подтекст которого я тогда не оценила: если поместить Раскольникова в современный Нью-Йорк, то как бы он себя повел? Он бы раздобыл пулемет, взобрался на Эмпайр-стейт-билдинг и стрелял оттуда!
Тайно прочитав дневник Андрюши незадолго до его отъезда, я поняла, что у него серьезные психические отклонения. В дневнике были невнятные, чтобы не сказать сумасшедшие мысли; вместо того чтобы предупредить кого-нибудь из взрослых, я промолчала – хотя что они могли бы сделать! Несмотря на это, Андрей оставался для меня тонким, пусть и неуравновешенным и жутковатым, молодым человеком. Меня же он считал наивной девочкой, которой я, конечно, по сравнению с ним и была. Я знала, что он влюблен в меня, но не понимала психологического подтекста этой влюбленности и скрытой в ней угрозы[264].
Она проявилась через полгода: в Торонто Андрей брызнул слезоточивым газом в лицо незнакомой ему молодой женщине, о чем писали в газетах[265], но попал за это не в тюрьму, а в психиатрическую клинику. (Там ему пытались измерить коэффициент интеллекта (IQ), но он оказался таким высоким, что не поддавался точному определению. По крайней мере, так писала Ира.) В 1960 году Андрей с двумя сообщниками ограбил банк в Торонто, намереваясь произвести «совершенное преступление» (perfect crime). Их действительно не поймали, но через несколько месяцев сообщники попытались ограбить другой банк и тут уж их арестовали; признавшись на допросе в предыдущем ограблении, они заодно выдали Андрея. Сначала его опять положили в психиатрическую больницу, но, установив, что он здоров, судили[266]. В результате Андрей получил четыре года, хотя мог получить больше.
Один священник-расстрига, преподаватель монтерейской Военной школы языков, рассказывал маме, что навещал Андрея в тюрьме и разговаривал с ним о его преступлении. Вспоминая Раскольникова, Андрей говорил, что он выше закона и воспользовался своим правом безнаказанно переступить через него! Его высказывания – свидетельство самоутверждения, тяга к которому овладела им, скорее всего, еще в детстве, о чем его дед писал своей сестре. Как мне теперь кажется, Андрей, ощущая себя брошенным среди семейных трагедий и военных невзгод, с ранних лет доказывал свое существование, что он есть, но с возрастом ставки повышались. Возможно, отчасти поэтому Андрей написал деду и бабушке о преступлении, которое совершил, и о его последствиях. В письме моей матери, однако, он объяснял этот безжалостный поступок желанием рассказать правду.
При всем этом Андрей очень любил своего дедушку; у меня сохранилось письмо от него, написанное после смерти моей бабушки в 1956 году, в котором он пишет: «…твой дедушка сейчас нуждается в самой искренней моральной поддержке, особенно от тебя и от Миши; пожалуйста, приложите все усилия на исполнение этой потребности».
Вскоре после освобождения из тюрьмы Андрей умер; это случилось 7 декабря 1964 года, дату я нашла в Интернете (газетном архиве). Ира писала, что он погиб в автомобильной катастрофе, но мама не верила. Я нашла газетную заметку, в которой говорилось, что некий Андрей Билимович покончил с собой в ванне в своей квартире в Нью-Йорке через несколько дней после того, как в состоянии помешательства ворвался, неизвестно почему, в кабинет какого-то врача, а затем выстрелил в полицейского и убил его. О том, почему его сразу не поймали, газета молчит. Что касается самоубийства, видимо, он вскрыл себе вены. Дата в свидетельстве о смерти Андрея совпадает с приведенной в газете. На этом закончился детективный сюжет, под тяжелым впечатлением от которого я долго находилась.
Мне были известны истории со слезоточивым газом и ограблением банка, но Ира Билимович[267] скрыла от всех страшный последний поступок Андрея и его самоубийство. Пятьдесят лет спустя я почувствовала долю своей вины в его трагической кончине.
* * *
В Одессе Антон Дмитриевич Билимович (1879–1970) был профессором Новороссийского университета, а в эмиграции – Белградского; вскоре его избрали в Сербскую академию наук. Он занимался небесной механикой, геофизикой и гидродинамикой. Получив в 1912 году магистерскую степень в Киевском университете[268], он два года стажировался в Париже и Гёттингене, по возвращении стал экстраординарным, а затем ординарным профессором Новороссийского университета, с 1918 по 1920 год был его ректором и во время Гражданской войны пригласил прочитать курс лекций знаменитого русского математика А. М. Ляпунова.
Антон Дмитриевич Билимович. Белград (1925)
Антон Дмитриевич Билимович. Белград (1925). Портрет работы Е. А. Киселевой
Студентом Антон Дмитриевич подрабатывал репетитором в семье богатого сахарозаводчика Л. Т. Пятакова, где занимался с будущим большевиком и соратником Ленина, Юрием (Георгием) Пятаковым, любимцем семьи, и даже ездил с ним в Европу. Теперь мне очень жаль, что не удосужилась дедушку Тоню о нем расспросить. В биографии Георгия Пятакова есть, скорее всего, неизвестный факт – у его матери был с репетитором длительный роман, прямо как в «Месяце в деревне» Тургенева. Мама запомнила, что в знак любви к «дяде Тоне» у Пятаковой всегда висел портрет математика Софьи Ковалевской[269]. Мать братьев Билимович очень расстраивала связь ее сына с Александрой Ивановной, которая к тому же была много его старше.
Елена Андреевна Билимович (ур. Киселева). Белград (1920-е)
Дедушка Тоня познакомился с Еленой Андреевной Киселевой (Переверт?нной-Черной) во время стажировки в Париже, на выставке 1913 года, где были и ее картины. Начался ли их роман тогда – неизвестно, но в 1915 году она приехала в Одессу и связала с ним свою жизнь. У них родился сын, но поженились они уже в Белграде: Елена Андреевна развелась с адвокатом Н. А. Перевертанным только в 1923 году; ни ее, ни Билимовича этот вопрос особенно не заботил. Много лет спустя, однако, в письме маме дядя с горечью вспоминал, что в Одессе его киевские учителя Георгий Суслов и Петр Воронец, с которыми он был в близких отношениях, демонстративно не пришли к ним с Еленой Андреевной на обед, потому что они не состояли в официальном браке[270]. Когда я узнала, что мои родители по той же причине поженились только через год после моего рождения, мама рассказала мне о Билимовичах.
Со своим двоюродным дедом и Еленой Андреевной (бабушкой Лешей) я познакомилась в 1965 году во время своей стажировки в Югославии. Лучше всего мне запомнился смешной рассказ «молодого ректора» (так дедушка Тоня себя называл) о том, как он согласился стать министром просвещения в правительстве Одессы, организованном В. В. Шульгиным во время французской оккупации, и вместе с белым генералом Гришиным-Алмазовым, это правительство возглавлявшим[271], строил воздушные замки, предвкушая победу над большевиками. «Молодой ректор» рассказывал и о своих отношениях с великим инженером-механиком Степаном Тимошенко, с которым он был знаком еще по Киеву; в конце войны Тимошенко хотел прислать Билимовичам приглашение в Америку, но они остались в Югославии, и, в отличие от своего брата-экономиста, Антон Дмитриевич продолжил научную жизнь во вполне нормальных условиях. Правда, во время немецкой оккупации он ушел из университета, но был восстановлен при Тито. Скорее всего, сыграло роль то обстоятельство, что область его занятий не имела отношения к социально-политическим вопросам и он, видимо, сумел приспособиться к новому режиму.
Когда бабушке Леше хотелось прервать воспоминания «молодого ректора», она строго говорила: «Тоня, тебя сейчас здесь нет» (эту фразу она произносила и в других ситуациях) – и начинала вспоминать свое: в ее рассказах звучали знакомые мне имена, например Зинаиды Гиппиус и ее младших сестер, тоже учившихся в Академии художеств в Петербурге, которые, как она говорила, всех чуждались. Сама Зинаида иногда читала свои стихи на академических вечерах всегда в белом платье – бабушка Леша тоже говорила, что она в молодости была очень красива, то есть лично помнила то, что я потом буду читать у современников Гиппиус. В 1928 году в Белграде состоялся Съезд русских писателей и журналистов за рубежом, на котором присутствовала Зинаида Гиппиус, и, как рассказывала бабушка Леша, внимание всех присутствующих привлек грим бывшей «зеленоглазой наяды» (так ее назвал Блок): ярко-красные щеки и волосы, толстый слой пудры и какая-то странная одежда[272].
В свое время Киселева считалась одной из любимых учениц Репина и часто ездила к нему в Куоккалу; мне она даже сказала, что Репин за ней приухажнул. Еще я запомнила, что однажды ее ущипнул Маяковский, когда они гуляли по пляжу Балтийского моря втроем с Чуковским, с которым она дружила.
* * *
Как я пишу, русским эмигрантам в Югославии, особенно в Сербии, пришлось значительно лучше, чем в других странах, отчасти потому, что сербы тоже православные, но главным образом – потому, что эмигранты повысили уровень преподавания не только в университетах, но и в школах, сыграли важную роль в создании белградских оперы и балета и т. д. В 1920 году король Александр I создал Государственную комиссию по делам русских беженцев, председателем которой в течение десяти с лишним лет был знаменитый сербский лингвист и русофил Александр Белич, очень много сделавший для русских беженцев. Возникновение в Югославии русских школ, гимназии, кадетских корпусов и женских институтов способствовало сохранению русской культуры в следующих поколениях[273]. Как и всюду, возник вопрос ассимиляции. Несмотря на доброе отношение к русским, в сербских газетах с возмущением писали, что те не учат языка. Многие русские относились к сербскому языку с пренебрежением, называли его испорченным русским. (Такое я слышала и от бабушки Леши.) Один из главных вопросов, связанных с ассимиляцией, относился к детям: в русские школы их отдавать или в местные? Арсения Билимовича отдали в русскую гимназию – отчасти потому, что в ней и программа, и учителя были лучше, чем в других: так считал его отец, преподававший там математику[274].
Сын известного профессора права Федора Тарановского, Кирилл, впрочем, окончил сербскую гимназию (а затем женился на сербке); он тоже стал известным ученым-стиховедом[275]. Одной из возможных причин отказа многих белых эмигрантов в 1920-е годы от ассимиляции был созданный ими миф о возвращении в Россию после грядущего «переворота». Избрание для детей ассимиляции оказалось вариантом более «реалистическим». Другой пример: механик Константин Воронец, писавший диссертацию под руководством Билимовича (в свою очередь учившегося у его отца в Киеве), послал своего сына Димитрия сначала в немецкую, а потом в сербскую школу.
Научная карьера дедушки Тони в Югославии сложилась вполне успешно. Он был одним из основателей Белградской школы механики, основал также Институт математики при Академии наук и первый сербский журнал на иностранном языке[276]; печатался за границей; его приглашали на международные конференции. В 1968 году в Лос-Анджелесе я познакомилась с видным советским механиком Львом Герасимовичем Лойцянским, в 1930-е годы создавшим в Ленинградском политехническом институте кафедру гидроаэродинамики. Он знал работы Билимовича и незадолго до нашей встречи познакомился с дедушкой Тоней в Белграде[277]. У нас со Львом Герасимовичем установились доверительные отношения: он даже рассказал мне о своем кратком пребывании в Белой армии, на что я ответила смешной историей участия дедушки Тони во «временном правительстве» Одессы[278].
Кроме книг и статей, Билимович писал учебники по математике и механике, по которым училось несколько поколений сербских студентов, а также популярные статьи в белградских газетах на темы своих разысканий. Что касается эмигрантской научной жизни – он активно участвовал в организации Русской академической группы и был одним из инициаторов создания Русского научного института в Белграде.
Дедушка Тоня неплохо зарабатывал; они с женой купили двухэтажный дом с большим садом в хорошем районе Белграда и вообще жили на широкую ногу. Эмигранты про них говорили: «Билимовичи богатые». Если бы не трагические судьбы сына и внука, я бы сказала, что эмиграция повернулась к дедушке Тоне добрым лицом[279]. Он умер в Белграде в 1971 году и был похоронен на Новом кладбище, на Аллее сербских академиков с соответствующими почестями. В 1974 году в той же могиле похоронили Елену Андреевну. Ей было девяносто шесть лет.
* * *
Трагической оказалась и судьба единственного сына младшей сестры Билимовичей, Марии Каминской, тоже родившейся в Житомире. В 1947 году Александр Каминский получил магистерскую степень по химии в Стэнфорде и в начале 1950-х годов работал в знаменитой Радиационной лаборатории в Беркли (Lawrence Berkeley Radiation Lab), где во время войны занимались разработкой атомной бомбы[280]. Олесь, как его называли дома, тоже был оригиналом, увлекался среди прочего поисками затонувших сокровищ и погиб в 1955 году из-за неисправности водолазного костюма. Ему было тридцать лет.
Мария Дмитриевна Билимович закончила в Киеве Высшие женские курсы по русскому языку и литературе и преподавала там в частной женской гимназии. Несмотря на политические установки своих братьев-монархистов, студенткой она влюбилась в революционера, который убил полицейского, и долго не могла его забыть. Через какое-то время бабушка Маня вышла замуж за своего троюродного брата, Вацлава Цезаревича Каминского. Тогда же к Польше отошла часть Волыни, где находились бывшие имения Пихно и Шульгина, и ее муж стал заведовать ими, а также сахарным заводом и вяльцевой мельницей, служившими Шульгиным источником дохода и в эмиграции. Во время войны Каминские с сыном бежали из Польши и через Индию и Тихий океан прибыли в Сан-Франциско. Почему они избрали такой необычный маршрут, мне неизвестно. Они же выписали всю мою семью из Европы в 1948 году.
Выйдя замуж за католика, бабушка Маня приняла католичество и, в отличие от своего старшего брата, моего деда, справедливо считала себя наполовину полячкой. В Сан-Франциско у Каминских была двойная жизнь: польская и русская (двойной она была потому, что большинство поляков не любило русских и наоборот). Она устроилась на работу в железнодорожную компанию (Southern Pacific), пережила сына с мужем и в 1986 году умерла в возрасте девяноста шести лет, как и бабушка Леша. Она пережила всех Билимовичей, кроме моей мамы, но в последние годы страдала от слабоумия и не всегда узнавала родных.
* * *
Когда мне было восемнадцать лет, я много думала о смерти. Размышляя о Билимовичах, я придумала «теорию», согласно которой по маминой линии рано умирали только мужчины, и таким образом защищала нас от устрашающей судьбы Арсения, Олеся и Андрея. У моего брата Миши нет своих детей; у меня родилась дочь, но у нее тоже своих детей нет, а сама она много болеет. Как это ни смешно звучит, хочется повторить за мамой: «Кровь выдохлась». Если в поколении старших Билимовичей характерных черт вырождения не наблюдалось, то об их сыновьях и внуке такого не скажешь.